Меня мороз по коже продрал: откуда он знает эту мелодию? Его ввели по ступенькам на эшафот; по обыкновению я начал читать приговор. Это продолжалось несколько минут, и в течение этого времени я все время слышал, как он насвистывает мотивчик бастильских революционеров – мелодию, упорно переливавшуюся в моих ушах…
Наконец, закончив речь, я поднял голову и обратился к преступнику с дежурным вопросом, не хочет ли он что-нибудь заявить – вопросом, на который не ждешь ответа и вслед за которым произносишь надлежащее: «Тогда я предаю вас в руки палача». Жуткий момент – эта последняя секунда перед насильственной смертью, одинаково мучительной и для того, от кого она исходит, кто должен на нее смотреть, и для того, кому она предназначается. Этот момент остужает кровь в жилах, запирает дыхание, пробуждает на языке тяжелый призрак вкуса крови.
Тут вдруг я увидел, как убийца окинул последним взором наше небольшое собрание – духовника, врача, меня и служащих тюрьмы. Вдруг он рассмеялся пронзительным смехом и бросил нам с неописуемым презрением:
– Катитесь к дьяволу, вы, ублюдки!
Помощники палача по обыкновению бросились на него, опрокинули в одну секунду, скрутили ремнями и выдвинули вперед. Палач нажал кнопку, тяжелое лезвие с шумом скользнуло вниз, голова стукнулась лицом о дно корзины. Весь процесс чудовищно быстр.
Я услышал возле себя глубокий вздох облегчения. Он исходил от директора тюрьмы, чувствительного и слабонервного человека, который обычно после каждой казни неделю лежал больной.
– Черт побери! – воскликнул старый директор. – Я уже более тридцати лет управляю я этим учреждением, и в первый раз после такого дела мне не придется напиваться!
Когда на следующий день врач принес мне протокол для приобщения к делу, он сказал мне:
– Господин прокурор, я всю ночь думал вот о чем: ведь тот негодяй был хозяином положения, причем явным! Да, господа, то сущая правда – он был им! И когда он призвал нас катиться в ад, мы все тогда возблагодарили его за последнее освобождающее слово; против собственной воли благодарны мы ему и по сей день, когда о том случае вспоминаем. Но то ужасно, что этим освобождением от невыносимо томительной душевной муки мы обязаны беспринципному разбойнику и его площадной циничной брани. Самый низкий и жалкий гад, бравируя, возвысился над нами – безупречными судиями, представителями власти, церкви, науки, права… и всего того, ради чего мы живем и работаем!..
БерлинДекабрь 1904В краю чудес
Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Евангелие от Матфея, 5:3Когда пароход стоял в гавани Порт-о-Пренса, Голубая Ленточка стрелой влетела в кают-компанию. Почти задыхаясь, обежала она вокруг стола:
– Мамы еще нет?
– Нет, мама пока в каюте.
Но офицеры и пассажиры повскакали со своих мест, приглашая Голубую Ленточку посидеть у кого-нибудь на коленях. Ни одну прекрасную даму так не чествовали на палубе «Самодержца», как эту смешливую шестилетнюю девочку. Тот, из чьей чашки пила Голубая Ленточка свой чай, чувствовал себя счастливым в течение целого дня! Девчушка постоянно показывалась в белом батистовом платьице; пышный голубой бант диковинной бабочкой трепетал поверх ее белокурой головки.
Сто раз на дню ее спрашивали:
– И почему только все зовут тебя Голубой Ленточкой?
А она отвечала, хихикая:
– Чтобы меня можно было найти, если вдруг пропаду!
Но она не пропадала, несмотря на то что совершенно одна бегала в каждой новой гавани; в Техасе, откуда она была родом, все дети, что доживают до таких лет, умны и чутки, точно лисицы.
Сегодня никому не удавалось ее поймать. Она побежала к концу стола и взобралась на колени к капитану. Старый мореход улыбнулся; Голубая Ленточка всегда предпочитала его всем остальным, и это было единственное, чем он тут гордился.
– Чаю! – попросила девочка и обмакнула сухарик в его чашку.
– Где ты опять пропадала сегодня? – спросил капитан.
– О-о-о, – протянула она, и ее голубые глазки засияли ярче ленточки в волосах. – Ты не поверишь. Мама должна пойти со мной! Все-все должны пойти! Мы в краю чудес!
– В краю чудес… это в Гаити-то? – недоуменно переспросил капитан.
Голубая Ленточка засмеялась:
– Я совсем не знаю, как называют тут эту страну, но это волшебное царство! Я сама их видела, этих прекрасных чудиков – они собираются на мосту у рынка. У одного руки, как у коровы, а у другого голова, как у двух коров вместе! А у одного чешуя, как у крокодила… о, все они еще прекраснее, еще чудеснее, чем в тех сказках, что рассказывают мне на ночь! Хочешь пойти со мной, а, капитан?
Тут она подбежала к красивой даме, только что вошедшей в залу.
– Мама, скорее пей свой чай! Скорей, скорей! Ты должна пойти со мною, мама: мы в краю чудес!
Все последовали за нею, и даже старший механик. Казалось бы, все время был этот малый чем-то занят – даже на завтрак сегодня не пришел, ведь в машинном отделении что-то не ладилось, и нужно было все поправить, пока пароход стоял в гавани, – но и он пошел, ведь Голубая Ленточка очень его любила: он вырезал такие прекрасные штучки из панцирей черепах! Поэтому и он должен был пойти, ибо Голубая Ленточка повелевала всем и всеми на этом судне.
– Я поработаю ночью, – сказал механик капитану.
Услышав это, Ленточка промолвила серьезно:
– Да, это ты можешь, ведь ночью я сплю.
Итак, Голубая Ленточка шла впереди, и они бежали по грязным улицам гавани, где всюду, и в окнах, и в дверях, торчали любопытные и лукавые рожицы негров. Они прыгали через широкие лужи, и Голубая Ленточка весело рассмеялась, когда корабельный доктор оступился и грязная вода обрызгала его белый костюм. Они заходили все дальше – мимо жалких рыночных палаток, сквозь раздирающий ухо шум и гам крикливых негритянок.
– Смотрите, смотрите же, вот они! О, эти милые создания! – Вдруг Голубая Ленточка вырвалась из рук матери и взбежала на маленький мостик, перекинутый через высохший ручей. – Идемте все, идемте скорее, посмотрите на них, на великолепных этих чудиков! – Она от радости захлопала в ладоши и быстро помчалась сквозь пыльное и жаркое марево.
…Там лежали нищие; там выставляли они напоказ свои ужасные болезни. Негр шел мимо них равнодушно, но ни один иностранец не миновал их, не запустивши руку к себе в карман. Они это хорошо знали – и приценивались: тот, кто отпрянет назад от их ужасного вида, тот уж точно бросит четвертак, ну а дама, которой сделается дурно, меньше целого доллара не заплатит…
– О, мама, ты посмотри только на того, что в крокодильей шкуре! Ну разве же он не хорош? – Голубая Ленточка показала на негра, которому отвратительный разъедающий лишай изуродовал все тело. Зеленовато-желтым, как болотный ящер, казался он; и правда: ужасные струпья растащили кожу страдальца на треугольные чешуйки.
– А вот тот, капитан, взгляни, вон тот! Ах, как весело смотреть на него! У него голова, как у быка, a меховая шапка, видать, крепко приросла к нему!..
Голубая Ленточка своим зонтом от солнца хлопнула по голове громадного негра. Этот нищий страдал от кошмарных последствий слоновой болезни – распухший череп напоминал гигантскую тыкву; при этом слипшиеся от пота всклокоченные волосы толстыми длинными лохмотьями спадали со всех сторон. Капитан пытался увести от него малютку, но, дрожа от восторга, та сама потащила его к другому.
– О, милый капитан, видел ли ты когда-нибудь такие руки? Разве они не прекрасны? Разве они не ужасно прекрасны? – Голубая Ленточка сияла от воодушевления. Она близко наклонялась к нищему, у которого от той же слоновой хвори руки распухли до чудовищных размеров. – Мама, гляди, его пальцы много толще и длиннее всей моей руки! О, мама, если бы и у меня были такие же, вот какая потеха была бы! – И она опустила свою ручонку в протянутую руку негра; маленькой белесой мышкой зашмыгала та по раздутой бурой коже.
Красивая дама громко вскрикнула и в глубоком обмороке упала на руки инженеру. Все засуетились вокруг нее, доктор смочил свой платок одеколоном и приложил ткань к ее лбу, а Голубая Ленточка, порывшись в карманах, разыскала нюхательный флакон и сунула даме под нос. Она припала на колени, и крупные слезы закапали из ее голубых глаз на лицо матери.
– Мама, милая, дорогая мама, прошу тебя, проснись! Очень-очень прошу тебя! Ну же, проснись, милая мамочка, я покажу тебе еще столько прекрасного! Сейчас совсем не время спать, мама, мы же в краю чудес!..
Порт-о-Пренс (Гаити)Июнь 1906Бледная дева
Когда Лотар вошел, Дональд Маклин, дожидавшийся его в кафетерии, воскликнул:
– Наконец-то! Я уж думал, вы явиться не соизволите…
Лотар сел и стал помешивать оранжад, который ему подала официантка.
– В чем дело? – спросил он.
Маклин слегка наклонился к нему.
– У меня для вас кое-что интересное, – сказал он. – Вы ведь изучаете метаморфозы Афродиты? Возможно, я дам вам шанс узреть Рожденную-из-Пены в новой инкарнации.
Лотар зевнул:
– Вот как… что, правда?
– Чистейшая! – подтвердил Маклин.
– Позвольте минуточку, – продолжал Лотар. – Венера – истинная дочь Протея, но мне думается, что я знаю все ее личины наперечет. Я был год тому назад в Бомбее у Клауса Петерсена, к примеру…
– Ну так что же? – спросил шотландец.
– Как это «что же»? Стало быть, не знаете Клауса Петерсена? Петерсен родом из Гамбурга, и он талант, а возможно, и гений. Маршал Жиль де Рэ – шарлатан на его фоне!
Дональд Маклин пожал плечами:
– Ничего необычного – в наше-то время…
– Вы правы. Ну хорошо, Оскар Уайльд был, как вам известно, мой лучший друг. Затем в течение долгих лет я знал Инес Сикл. Каждое из этих имен должно вызвать в вас целую массу сенсационных впечатлений.
– Но не все! – заметил художник.
– Не все? – Лотар побарабанил пальцами по столу. – Но во всяком случае – лучшие. Итак, буду краток: я знаю Венеру, которая обращается в Эроса. Знаю и ту, что облачается в меха и берет в руки хлыст. Знаю Венеру в образе Сфинкса, кровожадно вонзающего когти в нежное детское тело. Я знаю Венеру, которая сладострастно нежится на ложе из падали, и ту богиню запретной любви, в честь которой во время черной мессы приносит гнусную жертву жрец. Лоретт Дюмон брала меня в свой «зоологический сад», и там я повидал, да и испытал тоже кое-что, лишь немногим известное – возрожденный Содом со множеством экзотических развлечений. Более того, у леди Кэтлин Мак-Мэрдок в Женеве я выведал один такой секрет, что любую живую душу поверг бы в сущий ужас! О да, Венера известна мне в худших, в грязнейших своих проявлениях – или же они и есть чистейшие? Тем не менее неужто вы полагаете, что богиня безграничной любви, которая и мужа почтенного способна поженить на простом цветке, сыщет такую маску, какую сочту я за прежде невиданную?
Маклин курил сигару с оттягом.
– Не могу ничего вам обещать, – сказал он, – знаю лишь, что герцог Альдобрандини Этторе уже три дня как вернулся в Неаполь. Вчера я встретил его близ Толедо.
– Несказанно был бы рад свести с ним знакомство! – сказал Лотар. – Мне не раз про него доводилось слышать. По слухам, это один из тех людей, чья манера жить – искусство сама по себе, в силу их средств и влияния…
– Не стану рассказывать вам о нем многое сейчас, – сказал художник-шотландец, – но в скором времени вы и сами удостоверитесь, что слухи те не врут. Послезавтра у герцога собирается общество, и я хочу привести вас туда.
– Премного благодарю! – поклонился Лотар, и на это шотландец рассмеялся:
– Альдобрандини был очень весел, когда я встретился с ним. Это во-первых. Во-вторых, он пригласил меня к себе в самое необычайное время – пять часов пополудни. Все это, очевидно, не без основания. Я уверен, что герцог готовит для друзей совсем особенный сюрприз. Если мои предположения оправдаются, можете быть уверены – мы там испытаем нечто неслыханное. Герцог никогда не идет протоптанными путями.
– Надеюсь, вы правы, – вздохнул Лотар. – Значит, я буду иметь удовольствие застать вас послезавтра дома?
– Конечно, заходите, – ответил художник.
* * *– Largo San Domenico! – крикнул Маклин кучеру. – Palazzo Corigliano!
Они поднялись по широкой лестнице; английский слуга ввел их в салон. Там они встретили пять или шесть мужчин во фраках, и среди них – духовное лицо в фиолетовой сутане.
Маклин представил своего друга герцогу, и тот протянул ему руку.
– Я очень благодарен, что вы пожаловали сюда, – сказал он с любезной улыбкой. – Я надеюсь, вы не будете очень разочарованы! – Он поклонился и затем громко объявил всем присутствующим: – Господа, – проговорил он, – прошу простить меня за то, что пригласил вас в такое неподходящее время. Но таковы обстоятельства: та юная козочка, которую я буду иметь честь представить вам сегодня, принадлежит, к сожалению, к очень почтенной и приличной семье. Ей пришлось преодолеть величайшие затруднения для того, чтобы присоединиться к нам здесь, и она должна во что бы то ни стало вернуться в дом к половине седьмого, чтобы отец, мать и британка-гувернантка не подняли шум. Такое обстоятельство, господа, должно быть принято во внимание каждым, кто хочет и впредь звать себя джентльменом! С вашего позволения я вас теперь покину на минутку, меня ждут еще некоторые приготовления. А пока – фуршет, и ни в чем себе не отказывайте! – Герцог кивнул слуге, поклонился еще раз гостям и вышел из комнаты.
К Лотару подошел господин с монументальными, как у Виктора-Эммануила[19], усами. Это был Динарди, редактор политического отдела в Pungolo, писавший под псевдонимом Fuoco[20].
– Держу пари, мы сегодня увидим восточную мистерию! – усмехнулся он. – Герцог приехал сюда прямиком из Багдада.
Человек в фиолетовой сутане покачал головой.
– Нет, дон Готтфредо, – возразил он, – мы будем наслаждаться Ренессансом Рима. Герцог уже год изучает труды Вальдомини – ту же «Секретную историю Борджиа»; после весьма продолжительных уговоров ее одолжил ему глава державного архива в Северино!
– Поглядим, – сказал Маклин. – Кстати, не можете ли вы, согласно нашему былому уговору, прояснить тот самый вопрос… – Редактор вытащил записную книжку и углубился в тихий разговор с духовником и шотландским художником.
Лотар неспешно ел апельсин с хрустального блюдца, дивясь на изящную золоченую вилку с гербом герцога.
Спустя полчаса слуга распахнул портьеру.
– Герцог зовет вас всех! – провозгласил он.
Он провел гостей через две маленькие комнаты, затем отпер двойную дверь, впустил всех и быстро закрыл за ними створки.
Гости очутились в очень слабо освещенной длинной и большой комнате. Пол был выстлан красным, как вино, ковром; окна и двери задернуты тяжелыми занавесями того же цвета. Красным был окрашен и потолок. На стенах, где ничего не висело, красовались алые штофные обои, такого же оттенка тканью были обиты немногочисленные кресла, диваны и кушетки, расставленные вдоль стен. Дальний конец комнаты был погружен в полную тьму, и только с трудом можно было различить там нечто большое, накрытое поверху тяжелой бордовой тканью.
– Прошу вас, господа, занять места! – проговорил герцог.
Он сел, и все остальные последовали его примеру. Слуга торопливо ходил от одного бронзового светильника к другому и гасил немногочисленные свечи.
Когда воцарилась совершенная тьма, послышались слабые звуки рояля. Негромко, без помпы пронеслась по зале вереница трогательных бесхитростных мелодий.
– Палестрина[21]! – пробормотал духовник. – Видите, как вы были неправы с вашими арабскими предположениями, дон Готтфредо!
– Ну да! – возразил редактор так же тихо. – А вы были больше моего правы с вашим Чезаре Борджиа? Что-то непохоже!..
По звучанию вскоре стало понятно – играют на старинном клавесине. Простые звуки пробудили у Ло-тара странное чувство. Он вдумывался, но никак не мог в точности понять, что же с ним, собственно, такое. Во всяком случае это было чувство, которого он уже давно не испытывал.
Ди Нарди наклонился к нему, его длинные усы защекотали щеку Лотара.
– Я понял, – шепнул он Лотару на ухо. – Не знал, что еще могу проявить наивность.
Через некоторый промежуток времени безмолвный слуга зажег две свечи. Тусклое, почти неприятное мерцание разлилось по зале; музыка звучала далее.
– Несмотря на то что это всего лишь Палестрина, – продолжил Динарди, – несмотря на эту легкость, в тональностях слышится странная жестокость. Я сказал бы, что странного в ней – это невинная жестокость.
Лотар почувствовал, что он прав.
Молчаливый слуга зажег еще две свечи. Лотар пристально вглядывался в красный полусумрак, который наполнял все пространство, словно кровавый туман. Этот багрянец угнетал его; душа устремлялась к звукам, которые пробуждали в ней ощущение близкого света. Но красное выступало на передний план, и так побеждало: все больше и больше свеч тем временем зажигал безмолвный слуга.
Лотар услышал, как редактор пробормотал сквозь зубы:
– Ну все, довольно этого…
Теперь зала была полностью освещена. Красное, казалось, покрыло своим властным сиянием все и всех, и белизна невинных мелодий становилась слабее и слабее.
И вот от клавесина выступила вперед белая фигура – молодая девушка, закутанная в просторный белый халат. Она тихо вышла на середину залы, словно сияющее белое облако в багряном зареве. Красавица выступила во всеобщий фокус, замерла на миг, развела руки – и белая ткань халата, ничем не скрепленная, упала к ее ногам. Словно немотствующий лебедь, ткань целовала ее ступни, и бледность обнаженного девичьего тела выделилась на фоне алого нутра комнаты еще сильнее.
Лотар склонился вперед и невольно поднял руку к глазам.
– Какой вид… почти слепящий, – прошептал он.
Это была молодая, едва достигшая половой зрелости девушка, восхитительно юная – не успевший раскрыться бутон. Властная, суверенная невинность сочеталась в ней с этим манящим обещанием неприкрытой телесной услады, пробуждающим жгучую необоримую похоть. Ее иссиня-черные волосы были разделены пробором посередине, завивались над висками и ушами и уходили назад, где были собраны в тяжелый узел. Ее большие черные глаза смотрели прямо на присутствующих безучастно, никого не видя. На губах ее играла столь же холодная бессознательная улыбка, полная сокрушительно-грозной невинности, а ее снежно-бледная плоть светилась так ярко, что весь окружающий давящий багрянец будто отступил прочь. Ликующие юные ноты парили по зале.
Только теперь Лотар заметил, что у девушки на руке сидел кипенно-белый голубь. Она слегка склонила голову и подняла руку, и птица вытянула головку вперед.
Бледная дева поцеловала голубя. Она гладила его и щекотала ему головку, тихонько сжимала ему грудку. Белый голубь приподнял немного крылья и прильнул крепко-крепко к сияющей плоти.
– Голубь мира! – прошептал духовник.
И тут внезапным ожесточенным жестом обеих рук дева вздернула птицу прямо над собой. Она запрокинула голову назад – и после, напрягши руки, разорвала тушку голубя на две половины. Красное хлынуло вниз – ни капли не попало на лицо девы, но по плечам и вздернутой груди, по сверкающей снежной плоти, потекли длинные ручейки…
Все вокруг снова окутал алый туман; казалось, бледная дева тонет в чане с кровью. Дрожа от непонятной боли, она съежилась. Со всех сторон вдруг нахлынуло похотливое сияние; пол разверзся, как огненная пасть, и страшный красный провал поглотил бледную деву.
В следующее мгновение люк снова закрылся. Молчаливый слуга задернул занавес и быстро повел гостей обратно в приемную.
Казалось, никто не хотел сказать ни слова – все молча взяли свои уличные одежды и спустились вниз.
Герцога нигде не было – он изволил куда-то запропаститься.
* * *– Друзья! – сказал Динарди Лотару и шотландскому художнику, когда они вышли на улицу. – Пойдемте отужинаем на террасе у Бертолини!
Все трое отправились туда. Молча пили они шампанское, молча созерцали жестокий и прекрасный Неаполь, ввергнутый закатом в огненный лоск.
Редактор вытащил записную книжицу и записал несколько цифр.
– Кровь – восемнадцать. Голубь – четверка. Девушка – двадцать один, – пробормотал он. – Господа, на этой неделе я поставлю на рулетке эти три прекрасных числа!
НеапольМай 1904Утопленник
Жил-был однажды молодой человек, который смотрел на мир несколько иными глазами, чем его окружающие. Он мечтал днем и грезил ночью, но те, кому он рассказывал о своих мечтах и грезах, находили их глупейшими. Они называли его круглым дураком, но сам он видел себя поэтом.
Когда они смеялись над его стихами, он смеялся вместе с ними. И они не замечали, как больно ему это было. А было ему до того обидно и больно, что он однажды пошел к Рейну, который плескал свои мутные весенние волны у стен старой таможни, и только лишь благодаря случайности не прыгнул туда. Только потому, что он встретил одного приятеля, который сказал ему:
– Пойдем в кабачок!
Так что он засел в кабачке и пил с приятелем вино – сперва «Иозефсгофер», потом «Максими Грюнгейзер» и «Форстер Кирхенштюк». И еще пришло тогда в голову несколько стихов, которые он и записал карандашом на винном прейскуранте. А когда явились господа коллеги – секретарь и асессоры, прокурор и оба мировых судьи, – он прочел им эти стихи:
Бледнея тускло-бледным телом,Немой мертвец в тумане беломЛежал в пруду оцепенелом…Далее в стихотворении говорилось о том, как отнеслись к появлению утопленника карпы: они беседовали между собой и терялись в догадках, какая же нелегкая принесла мертвеца к ним. Шутка ли, не каждый день такой улов попадается! Одни видели в нем хороший знак, другие – крайне дурной.
Один лишь карп был просто рад.Он думал: «Вот попался клад!»И, все забыв на свете белом,Он угощался мертвым телом.И говорил он сам с собой:«Как упустить мне клад такой?Ведь не найдется в свете целомМертвец с таким прекрасным телом!»Посмотрели бы вы тогда на господ коллег – на секретаря и асессоров, на прокурора и обоих судей!
– Милый мой! – сказал прокурор. – Не сочтите за обиду, что я вас иногда высмеивал. Вы гений! Вы сделаете себе карьеру.
– Великолепно! – воскликнул белокурый мировой судья. – Дюже великолепно! Вот что значит юридическое образование. Из такого теста можно вылепить второго Гёте.
– Habemus poetam![22] – ликовал круглый, как блин, секретарь, и все говорил молодому человеку, что он поэт, настоящий поэт, своеобразный поэт – стихотворец от Бога.
Молодой человек смеялся и чокался с ними. Он думал, что они шутят. Но, увидев, что они говорят совершенно серьезно, он ушел из кабачка. Он в это мгновение был снова трезв, так трезв, что едва снова не пошел топиться в Рейне. Такова была его судьба: когда он чувствовал себя поэтом, они называли его дураком. А теперь, когда он изобразил собою дурака, они объявили его поэтом.
Прокурор был прав: юноша сделал себе карьеру. И в салонах, и в концертных залах, и на больших сценах, и маленьких – везде он стал читать свои стихи. Он вытягивал губы наподобие рыбьего рта, чавкал так, как, он думал, должны чавкать карпы, и начинал:
Бледнея тускло-бледным телом,Немой мертвец в тумане беломЛежал в пруду оцепенелом…И да будет известно, что его коллеги отнюдь не преувеличили – ни секретарь, ни асессоры, ни оба мировых судьи, ни прокурор! Да будет известно, что его оценили всюду, и хвалили его, и приветствовали, и аплодировали ему во всех немецких городах. Все драматические артисты, чтецы и ораторы уцепились за его стихотворение и еще более распространили его славу. Композиторы положили его на музыку, а певцы пели, и музыка, изображая чавканье карпов, придала стихотворению еще более выразительности и глубины – да будет все это известно!..
Молодой человек думал: «Это очень хорошо. Пускай восхищаются, и аплодируют, и кричат о моей шутке, что это настоящая поэзия. Я получу громкую известность, и тогда мне легко будет выступить с настоящими моими стихами».
И поэтому он декламировал тысячам восхищенных слушателей историю о «немом мертвеце в пруду оцепенелом» и никому из людей не говорил о том, как тошнит его самого от этой истории. Он кусал себе губы, но принимал любезное выражение и корчил рыбью физиономию…
Молодой человек забыл, что величайшая добродетель немцев – верность и что они и от своих поэтов прежде всего требуют верности: поэты должны петь всегда в том тоне, в каком они начали – никоим образом не иначе. Если же они начинают петь на иной лад, то это оказывается фальшиво, неверно и негодно, и немцы презирают их.
И когда наш молодой человек стал воспевать орхидеи и асфоделии, желтые мальвы и высокие каштаны – словом, все то, что взаправду любил, – к нему повернулись спиной и стали над ним смеяться.
Правда, не везде – высший свет ведь ужасно вежлив. Когда поэт выступил на днях в домашнем концерте на Рингштрассе вместе с оперной певицей и длиннокудрым пианистом и начал усталым голосом декламировать о душе цветов, над ним не смеялись. Ему даже аплодировали и находили, что это очень мило. Так вежливы были там! Но молодой человек чувствовал, что слушатели скучают, и был нисколько не удивлен, когда кто-то крикнул: