Владимир Фрумкин
Певцы и вожди
© Фрумкин В. А., 2017
© Городницкий А. М., предисловие, 2017
* * *Жене Лиде, дочке Майе и памяти старшей дочери Дины посвящаю
Мы жили во времена вождей, а куда заводят вожди – не нужно рассказывать…
Борис КушнерАлександр Городницкий
«Жил в питере когда-то мой друг музыковед»
Об авторе
Имя Владимира Фрумкина, музыковеда и радиожурналиста, много лет работавшего в Вашингтоне на «Голосе Америки», неразрывно связано с тем странным, возникшим в шестидесятых годах музыкально-литературным жанром, который получил впоследствии название «авторская песня». Название, однако, не слишком удачное: что значит «авторская», – ведь у каждой песни есть автор. Именно Владимир Фрумкин вслед за профессором из Оксфорда Джерри Смитом предложил гораздо более точный термин «гитарная поэзия».
В середине шестидесятых годов, когда в моем родном Ленинграде, на улице Правды, 10 (случайно ли, что попалась улица с таким именем?), в Доме культуры работников пищевой промышленности, возник первый клуб «гитарной поэзии» «Восток», объединивший молодых питерских авторов, Владимир Фрумкин, не в пример большинству своих музыкальных коллег, решительно встал на сторону нового и во многом спорного жанра, став ведущим литературно-музыкальных вечеров в «Востоке».
Это было время, когда партийно-комсомольские ревнители идеологии, быстро и безошибочно почуяв крамолу этого неподцензурного жанра, сразу же подключили к его травле и уничтожению профессиональных композиторов, музыковедов, литераторов и критиков всех мастей. Жанр сразу же громогласно предали анафеме ведущие партийные и комсомольские газеты: «Правда», «Известия», «Советская Россия», «Смена» и другие. С зубодробительными и доносительскими статьями и выступлениями на гитарных авторов обрушились композитор В. Соловьев-Седой, артист Сурен Кочарян, музыковед Л. Энтелис, журналист Н. Лисочкин и многие другие. Надо было обладать большим профессиональным и гражданским мужеством, чтобы, рискуя своей профессиональной карьерой, решительно выступить против этой управляемой властями своры.
И Владимир Фрумкин нашел в себе это мужество, которое, к сожалению, привело его в 1974 году к необходимости эмигрировать. В 1967 году на Клязьме под Петушками он сделал свой ставший теперь знаменитым доклад «Музыка и слово», в котором сформулировал основные теоретические и социологические постулаты «гитарной поэзии», предсказав ей долгое будущее.
В течение нескольких лет Владимир Фрумкин вместе с литературоведом Юрием Андреевым бессменно вел концерты дискуссии в битком набитом зале «Востока».
В 1967 году режиссер Ленинградской студии кинохроники Слава Чаплин снял там документальный фильм «Срочно требуется песня», ставший, пожалуй, единственным о гитарной поэзии. Интересный факт: из этого фильма, где были, кстати, сняты Булат Окуджава и Владимир Высоцкий, были вырезаны по указанию тогдашнего первого секретаря Ленинградского обкома В. Толстикова два автора – Евгений Клячкин и я. Как утверждают свидетели, просматривая лично этот фильм, Толстиков заявил: «Пока я здесь первый секретарь обкома, людей с таким профилем у меня на экране не будет». А вот Фрумкин, который вел этот концерт, по явному недосмотру начальства на экране остался.
В следующем году все тот же Владимир Фрумкин выступал в новосибирском Академгородке в клубе «Под интегралом» на ставшем печально знаменитом фестивале, после которого начались официальные гонения на Александра Галича, приведшие его к вынужденной эмиграции и загадочной смерти, а сам клуб был разгромлен. Поэтому имя Владимира Фрумкина тесно связано не только с теорией авторской песни, но и с развитием общественного самосознания в нашей стране в те нелегкие времена.
Уехав в США и работая университетским преподавателем, а затем радиожурналистом, Владимир Фрумкин не прекратил своей тесной многолетней связи с гитарной поэзией, продолжая ее пропаганду за рубежом. Он автор классических книг о творчестве Булата Окуджавы, многих статей и интервью, посвященных авторской песне. Много лет он регулярно выступает в США и других странах с лекциями-концертами, записал несколько дисков, на одном из которых он с 11-летней дочерью Майей поет Булата Окуджаву…
Он автор уникального литературно-музыкального исследования о поразительном идейном, музыкальном и литературном сходстве фашистских и коммунистических песен и маршей. Только из его статьи, которая вошла в состав этой книги, я с запоздалым ужасом узнал, например, что песня, которую мы дружно пели в пионерах: «Мы шли под грохот канонады», не что иное, как перевод на русский язык песни немецких коммунистов «Der kleine Trompeter» (1925), переделанной затем нацистами в песню о Хорсте Весселе, авторе знаменитого нацистского гимна «Знамена ввысь!», а не менее популярная у нас «Все выше, выше, и выше…» вошла в обойму самых известных песен нацистской Германии.
Не случайно в дни его семидесятипятилетнего юбилея я написал ему от имени российских бардов шуточные стихи с весьма серьезным подтекстом:
Кто без него мы? – Кучка лоботрясов. Забвение – бесславный наш удел, И только Фрумкин, современный Стасов, Могучей кучкой сделать нас сумел.
Уверен, что книга эта не останется незамеченной армией любителей поэзии, музыки и авторской песни как в России, так и за рубежом.
2005От автора
Немного о себе и об этой книге
Я родом из «года Великого перелома», как назвал 1929-й кумир моего детства Иосиф Сталин. Родился 10 ноября в русском городе Брянске, но вполне мог родиться в американском – где-нибудь в Детройте или Бруклине. Правда, это был бы не совсем я или даже совсем не я: дитя другой матери, другой среды, другой культуры и, как мне иногда сдается, другой цивилизации…
А случилось вот что. Ранней весной 1911 года мой будущий отец, семнадцатилетний Арон Фрумкин, приплыл в Нью-Йорк на пароходе «Lithuania», но был тут же отправлен обратно в свою деревню Козловка Орловской губернии.
В регистрационной записи, выданной мне компьютером в Музее эмиграции на Эллис-Айленде, в графе о причине депортации стояло: «Almost no vision». Именно так: не «poor vision», не «слабое зрение», что было бы понятно, ибо отец был близорук, – а почти никакого зрения вообще! Остается поверить семейной легенде, согласно которой отец, опасаясь, что его не впустят в страну без взрослых, надел – чтобы выглядеть старше – чужие очки, глаза его заслезились и покраснели – и экзаменаторы заподозрили трахому, заразную болезнь глаз, которой американцы в ту пору панически боялись…
Так или иначе, эти три слова, начертанные рукой иммиграционного чиновника, решили мою судьбу. Я получил шанс появиться на свет, тогда как отец упустил свой шанс на более благополучную и достойную жизнь. Он всегда был занят, закручен, затюкан: тяжелая работа, большая семья (четверо детей, я был самым младшим), корова, свиньи, куры, утки и прочая живность… Почти не помню улыбки на его лице. В 1937 году в районной газете появилась заметка «Темное прошлое» – о том, что дед отца якобы был раввином… В том же году его отдали под суд – к счастью, не по политической статье, так что он уцелел и вскоре вернулся, хоть и был признан виновным в произошедшей на заводе аварии.
Жизнь отца оборвалась в 1952-м, когда ему было всего лишь пятьдесят восемь. А могла запросто оборваться одиннадцатью годами раньше – и его жизнь, и моей матери, и моя. И вот почему.
В ночь на 26 июня 1941 года, на четвертый день после начала войны, немецкие самолеты уже сбрасывали осветительные ракеты над нашей деревней Ковгары Минской области, где отец работал техноруком спиртзавода. Фронт стремительно приближался. Власть как ветром сдуло, жизнь остановилась, поезда не ходили. После неудачной попытки бежать на «кинопередвижке» (ее водитель и киномеханик, сами предложившие нам ехать с ними, через три километра раздумали и отвезли нас обратно) мы как будто оцепенели. Выхода не было. И вдруг – делегация рабочих, невероятно разодетых, я их такими не видел даже в самые большие праздники. Некоторые были сильно навеселе: отец выпустил из цистерн, чтобы немцам не досталось, тысячи декалитров отборного 96 %-го спирта-ректификата, и весь поселок ринулся с ведрами к сточным канавам…
Двое из пришедших, оказывается, были в Первую мировую в германском плену – и забыть его не могут: «Культурный народ немцы, умеют жить. И нас научат». «Ты, Арон Менделевич, – продолжали делегаты, – хоть и еврей, но не коммунист и хороший работник, будешь вкалывать на немца, как вкалывал на советскую власть. А если что, мы тебя в обиду не дадим. Оставайся!» Услышав отцовское «Ладно, остаюсь», я закатил страшную, сумасшедшую сцену. Не знаю, что помогло мне так явственно ощутить неминуемость нашей погибели: вот уже года два как СССР дружил с Германией, и о ней говорили только хорошее. Даже фильм про псов-рыцарей «Александр Невский» перестали показывать. Как бы там ни было, но сцена подействовала, мать меня поддержала, отец запряг заводскую лошадь – и мы с двумя чемоданами уже затемно рванули на восток.
Дня через три я услышал, как колонна бойцов, тяжело шагающая навстречу нам по Бобруйскому шоссе, поет незнакомую мне песню. Звучала она красиво, но в необычном для походной песни ритме: не на два или на четыре, как полагается маршу, а на три, напоминая то ли медленный вальс, то ли полонез: «Вставай, страна огромная, / Вставай на смертный бой…». Так в обойме обожаемых мной советских песен появилась еще одна – «Священная война»…
После тысячи километров пути, в Курске, мы втиснулись в переполненный беженцами и вшами товарный вагон, в котором добрались до Омска, где у нас были родственники.
Там, впервые в своей жизни став горожанином, я начал учиться музыке (до этого играл самоучкой на всем, что попадало под руку, – балалайке, мандолине, гармошке, гитаре), окончил училище по классу скрипки и в 1948 году поступил в Ленинградскую консерваторию на теоретико-композиторский факультет. Оканчивал я ее в тревожном 1953-м, в самом начале которого разразилось «дело врачей». На то, чтобы остаться в Ленинграде, надежды не было никакой. Меня распределили на преподавательскую работу в Восточную Сибирь – Читинское музыкальное училище.
Смерть Сталина и апрельская публикация в «Правде», отменявшая обвинения против «убийц в белых халатах», круто изменили мою судьбу. Ученый совет консерватории задним числом рекомендовал меня в аспирантуру, я был принят, и мой руководитель М. С. Друскин посоветовал мне посвятить диссертацию особенностям симфонической драматургии Шостаковича. Я написал ее почти всю, дважды опубликовал большие фрагменты, но так и не закончил. Я как-то остыл к чистой теории. Меня увлекли педагогика, чтение популярных лекций, работа на телевидении (где я вел передачи о музыке с 1960 по 1972 год), а с начала 60-х – гитарная песня. И все же я продолжал публиковать музыковедческие статьи, написал небольшую научно-популярную книжку об истории симфонии «От Гайдна до Шостаковича» («Советский композитор», Л., 1970). Но к началу 70-х мне стало абсолютно ясно, что я не смогу продолжать то, что делаю, – ни в песне, ни на телевидении, ни в публицистике. В 1970 году меня не выпустили из страны на фестиваль «Парижская музыкальная неделя». Секретарь партбюро ленинградского Союза композиторов Юрий Зарицкий рассказал мне в порыве откровенности, что меня не утвердило ленинградское КГБ. Ему показали в «Большом доме» пухлое досье, почти сплошь посвященное моим занятиям самодеятельной песней и связям с ее авторами.
Друзья и коллеги советовали мне стать реалистом и уйти от современных проблем: «Зачем тебе лезть на рожон? Займись Бахом, Генделем, Вивальди!» Для меня это был не выход. Отказаться от того, что меня по-настоящему влекло, значило отказаться от себя. Я выбрал отъезд.
В Соединенные Штаты, где нас с женой в столице Айовы Де-Мойне ждал мой дядя Герман, которому повезло в иммигрантских делах неизмеримо больше, чем его старшему брату, мы прибыли в конце мая 1974 года. Тогда мне было почти 45 лет. Через несколько дней – совершенно неожиданный звонок преподавателей русской кафедры Оберлинского колледжа, что в штате Огайо, недалеко от Кливленда: оказывается, две студентки колледжа, с которыми мы подружились перед отъездом из Питера (они там изучали русский язык), посоветовали кафедре при первой же возможности взять меня на работу.
Такая возможность предоставилась – кто-то, уже принятый на должность директора Русского дома, в последний момент от нее отказался… Четырнадцать лет, проведенные в Оберлине, я преподавал, ставил пьесы на русском языке, в частности придуманные мною спектакли по песням Окуджавы, Галича, Кима, Высоцкого. Двадцать лет подряд преподавал в Летней русской школе при Норвичском университете в штате Вермонт – русский язык, историю русской культуры и музыки, учил студентов и аспирантов петь, понимать и ценить песни российских бардов. Много ездил с гитарой по Америке, выступал в Канаде, Европе. В 1988-м я вернулся к одной из своих профессий советского времени – радиожурналистике, став сотрудником «Голоса Америки» в Вашингтоне. В 1980-м и 1986-м в замечательном издательстве «Ардис», находившемся в мичиганском городе Энн-Арбор, вышли два подготовленных мною тома песен Булата Окуджавы на двух языках с нотной строчкой и буквенным обозначением аккордов. Они были несколько раз переизданы, но очень скоро превратились в библиографическую редкость. Мои статьи о русской песне XX века, официальной и независимой, появившиеся в парижском «Обозрении» в 80-е годы, были несколько раз перепечатаны в России с наступлением горбачевской гласности.
Трансплантация в американскую среду, несмотря на солидный возраст и проблемы адаптации, помогла мне обрести второе дыхание, заново почувствовать вкус к жизни и окончательно освободиться от мифов и заблуждений моей советской молодости. Вхождение в незнакомое общество, постижение его сложностей, его многомерности и противоречий – удивительный, захватывающий и очень нелегкий процесс. Особенно если учесть раздвоенность моего внимания, в фокусе которого постоянно нахо дятся две страны – Америка и Россия. Самым трудным годом эмиграции был первый. Самым волнующим и обнадеживающим – 1991-й. Вслед за драматическим провалом путча в августе и неожиданным крахом режима в декабре одна из самых мрачных песен Галича «После вечеринки» перестала звучать для меня как пророчество и превратилась в документ эпохи, в свидетельство безнадежных, застойных брежневских лет.
…После вечеринки, уже под утро, когда уставшие гости «опохмелятся и выпьют воды со льдом», хозяйка поставит старую запись – «И мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом…».
…И кубики льда в стаканеЗвякнут легко и ломко,И странный узор на скатертиНачнет рисовать рука.И будет бренчать гитара,И будет крутиться пленка,И в дальний путь к АбакануОтправятся облака…И гость какой-нибудь скажет:– От шуточек этих зябко,И автор напрасно думает,Что сам ему черт не брат!– Ну, что вы, Иван Петрович,– Ответит ему хозяйка, –– Бояться автору нечего:Он умер лет сто назад!«Жаль, не дожил Александр Аркадьевич до этих удивительных дней, – думалось мне в начале 1992-го. – Свобода, нормальная и достойная жизнь, здоровое, процветающее общество – вот они, за углом, рукой подать!»
Увы, годы, пролетевшие после тех событий, не стали прямым восхождением. Рывки вперед, сползание обратно, зигзаги в сторону, мучительные поиски своей сути и своего предназначения – вот что видится мне в России издалека. Приобрела она не много и многое утратила, исход исканий еще неясен.
Но хочется верить, что все обойдется, что поэт намеренно сгустил краски и его мрачное предсказание – не более чем метафора…
Эта книга никогда не была бы написана, если бы не эпизод, случившийся много лет назад в старинном дворянском особняке на улице «Правды», где советская власть устроила Дом культуры работников пищевой промышленности. Я вел там цикл лекций-концертов о русской классической музыке. Как-то после одной из лекций ко мне подошла стайка молодых слушателей: не хотите ли прийти на песенный вечер в кафе «Восток» – это здесь, в ДК пищевиков! Петь будут наши самодеятельные авторы, ленинградцы. Вряд ли вам это знакомо и близко, но вдруг заинтересуетесь?..
После некоторых колебаний я на вечер пошел. С этого момента жизнь моя безнадежно раздвоилась. Я попал в мир, параллельный тому, в который меня привели мое консерваторское образование и профессия академического музыковеда. У меня появились новые друзья – авторы, исполнители и энтузиасты вырвавшегося из под государственного контроля песенного движения: молодые инженеры, преподаватели, научные работники, аспиранты, студенты.
Через год-два к ним прибавились профессиональные поэты, ставшие неоспоримыми лидерами «магнитиздата», властителями дум, в чьи голоса вслушивались миллионы их сограждан, приникшие к появившимся тогда в продаже «Яузам», «Астрам», «Днепрам» и прочим примитивным советским магнитофонам. Каждый поэт-певец оставил свой след в моем сознании, общение с ними стало моей «школой зрелости». И немудрено: Булат Окуджава, Александр Галич, Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева, Александр Городницкий, Юлий Ким, Юрий Кукин, Юрий Визбор, Евгений Клячкин, за редкими исключениями, рань ше меня прозрели и отрешились от советских мифов и иллюзий. Присутствие этих людей в моей жизни определило мою дальнейшую профессиональную и человеческую судьбу. Их творчество, художественные критерии и оценки помогли мне по новому взглянуть на увлечение моей юности – советскую массовую песню.
Речь о ней идет в первой части этой книги.
Вторая часть посвящена пришедшей ей на смену неподцензурной песне и ее авторам. В нее вошли воспоминания о встречах с «поющими поэтами», заметки об их стиле и беседы с ними, а также мое интервью писателю Петру Межирицкому, в котором говорится о прошлом, настоящем и предположительном будущем российской гитарной поэзии.
В приложение к книге включен мой давний доклад на полуофициальной конференции бардов под Петушками (май 1967 года), на который ссылаются Петр Межирицкий в интервью со мной и Александр Городницкий, написавший предисловие к этой книге, за что я ему бесконечно благодарен. В этот раздел также вошел ряд моих текстов, написанных после 2005 года, когда издательство ДЕКОМ выпустило первое издание «Певцов и вождей».
Есть еще одна категория людей, которым я обязан появлением этого издания. Это мои друзья. В 2003 году Сергей и Татьяна Никитины уговорили меня написать эссе о Булате для нижегородского издательства ДЕКОМ, решившего выпустить «Встречи в зале ожидания» – первый сборник воспоминаний о Булате Окуджаве. Еще до выхода книги эту статью поместил в журнале «Вестник» его главный редактор Валерий Прайс. За статьей об Окуджаве, прервавшей мое затянувшееся молчание, пошли другие публикации в том же балтиморском журнале, которые надоумили моих друзей взять меня в оборот и усадить за писание книги. Я глубоко признателен им за это, как и за то, что они с такой готовностью помогали мне советами, замечаниями, предложениями, поправками. Спасибо вам, Владимир и Анна Матлины, Александр и Алла Тумановы, Павел Ильин и Элла Каган, Владимир и Жанна Котляр, Валерий Прайс, Владимир Зак, Игорь Ефимов (который помог мне найти название книги), Борис Кушнер, Семен Резник, Петр Межирицкий, Владимир Ковнер, Евгений Островский, Тамара Львова, Александр Эйдлин, Игорь Каримов. Особая благодарность – моим российским коллегам-исследователям «гитарной поэзии» Андрею Крылову, Анатолию Кулагину и Александру Костромиину, издателю сетевых журналов «Заметки по еврейской истории» и «Семь искусств» Евгению Берковичу – первому публикатору моих текстов, начиная с 2006 года – а также Владимиру Котляру, который оказал мне неоценимую помощь при подготовке рукописи первого издания книги.
Хочется верить, что усилия моих друзей не пропали даром, а их надеж ды и ожидания – хотя бы частично оправдались…
Июнь 2005 – Апрель 2017ВашингтонЧасть I. Технология убеждения
Люди часто говорят: революция прекрасна, зло – это лишь порождаемый ею террор.
Но это не так. Зло изначально заключено в прекрасном, ад присутствует в мечте о рае, и если мы хотим понять сущность этого ада, нам нужно вникнуть в сущность рая, из которого он происходит. Осуждать гулаги невероятно легко. Но отвергнуть тоталитарную романтику, которая, обещая рай, ведет к гулагу, сегодня так же трудно, как это было всегда.
Милан КундераОктябрь 1974 года, моя первая осень в Америке. Я, директор Общежития «Русский дом» в Оберлинском колледже, штат Огайо, смотрю со студентами вечерний выпуск новостей.
«А теперь мы приглашаем вас в студию композитора, который решил откликнуться на призыв президента Джеральда Форда новой песней, – бод ро сообщает, чарующе улыбаясь, симпатичная дикторша. – Песня, как и только что объявленная президентом кампания, называется «WIN – Whip Infation Now!» («Разгромим инфляцию немедленно»).
Камера наезжает на сидящего за роялем мужчину лет пятидесяти, тот, тряхнув седеющей шевелюрой, с размаху ударяет по клавишам, и нашу небольшую гостиную оглашает упругий бравурный марш. Слова были примерно такие:
WIN! WIN! WIN!We will whip infation!WIN! WIN! WIN!Glory to our nation![1]Автор пел их самозабвенно, его руки картинно взлетали в эффектных пассажах. В какой-то момент мне почудилось, что на экране передо мной – американская реинкарнация незабвенного Дмитрия Покрасса, который вместо «Кипучая, могучая, никем непобедимая» вдруг с привычным энтузиазмом запел о том, что весь народ, как один, должен объявить непримиримую войну инфляции…
У меня слегка потемнело в глазах. Я-то ведь думал, что навсегда избавил ся от пламенных маршей, от набивших оскомину политических шлягеров – и надежно укрылся от них в стране, выросшей на совершенно иных ритмах, гибких, раскованных, свингующих, в стране, чьи собственные марши, – не те, что были заимствованы из имперской культуры британцев, а родились на родной почве, – звучат без тени милитаризма, легко, если не легкомысленно: под них не печатать шаг хочется, а, скорее, двигаться в фокстроте… Неужто и сюда добралось это зловредное поветрие, эта губи тельная для свободы мода на массовые песни-марши? Неужто опять сниматься с места? И куда бежать-то теперь? Куда ехать? В Канаду? Гренландию? Я потерянно оглянулся на студентов – и успокоился. Песня на них не действовала. Они иронически улыбались, переглядывались, пожимали плеча ми. Музыкальный плакат, призывающий, задрав штаны, немедленно ринуться на борьбу с инфляцией во славу родной страны, вызвал у них недоумение. Нет, братцы, всё в порядке. Остаюсь. Не нужен мне берег гренландский… Похоже, что у этих ребят – надежный иммунитет к лозунгам и маршам, у них свои головы на плечах, а в головах – трезвый ум и здоровый скепсис. Именно то, чего мне так недоставало в моей советской молодости. Я был конформистом до мозга костей. Всё принимал за чистую монету. Всему верил. И больше всего – звеневшим вокруг меня песням о нашей юной прекрасной стране, в которой с каждым днем всё радостнее жить, вдохновенным гимнам о Сталине мудром, родном и любимом, который – наша слава боевая и нашей юности полет. Песни убеждали меня больше, чем жуткая реальность Большого террора. Бывало, я просыпался по ночам от тревожного шепота моих родителей про новые аресты в нашем рабочем поселке или про то, что один из арестованных чудом вернулся и – под страшным секретом – рассказал, как его пытали в районном НКВД: сажали, как на кол, на ножку перевернутой табуретки… Но наступало утро, включалось радио – и ночные кошмары отступали, рассеивались, опровергались непреложной достоверностью улыбчивых песен, излучавших молодость, радость и веру в счастливое будущее.
Я оказался абсолютно незащищенным от ловко сработанных лживых мифов, от государственной демагогии и вранья. Допускаю, что этот «иммунодефицит» объяснялся отчасти моей врожденной наивностью, на которой я (в мои-то годы!) ловлю себя порой и сегодня, и тем, что всё свое довоенное детство я провел в глухой провинции, в белорусской глубинке: отец мой был техноруком одного из спиртзаводов, которые строились среди полей, поближе к сырью. А потом были годы эвакуации в Омске, который тоже вам не Москва или Ленинград… Не исключаю и того, что вера моя подпитывалась примитивным, глубинным, вытесненным в подсознание страхом.