– О, Всевышний и Милосердный! – закончил Мухаммед-Эмин намаз словами дуа. – Прости все прегрешения мои: вольные и невольные. Ныне я осознал, что нельзя преступать Твоего повеления, и если мне предстоит умереть, то позволь мне уйти верующим.
Слезы горечи текли по его впалым смуглым щекам, но хан даже не думал вытереть их, все также униженно стоя на коленях.
Иван Васильевич Хабар-Симский сидел с Андреем Ивановичем за столом, вместе попивали медовуху из позолоченных кубков, вспоминали былые дни, людей, ушедших из жизни, и ныне живущих. Помянули великого князя Ивана Васильевича и его величественную супругу Софью Палеолог, Ивана Младого, о Елене Волошанке не молвили ни слова – о мертвых любо хорошо, либо ничего.
– Мой брат часто вспоминает о тебе, Иван, соскучился уж за такое время, – Андрей Иванович поставил кубок на стол, вытер мокрую бороду ладонью.
– Чего же на Москву не зовет, коль скучает? – вопросил Хабар-Симский и залпом осушил свой кубок – хороша медовуха!
– Ты знаешь: акромя тебя некому охранять пограничную землю от супостатов, а государь верит тебе как себе.
– Потому ли только сослал из Москвы?
– Не злорадствуй, боярин, на великого князя, да только такого воеводу как ты по всей Московии не сыскать.
– Ладно, верю. Доброе слово и кошке приятно, только оставим лишние разговоры и толки. Выпьем, княже? – воевода самолично наполнил кубки душистым русским напитком, выпили за здравие и победу над басурманами.
Андрей молча посматривал то на печные изразцы, то на Ивана Васильевича, приметил за день сей встречи, как изменился, постарел боярин, или же так просто показалось? Хабар-Симский не мог долгое время сидеть в тишине – такой уж был у него неспокойный характер, сказал:
– Послушай, княже, я отправлял к вам посла своего – молодого мордвина, что Иваном звать. Ныне не ведаешь, где он?
Андрей Иванович допил медовухи, ответил:
– Как не ведать? Со мной он прибыл, верно указывал дорогу, обо всем поведал: что да как. По дороге засыпал прямо в седле, так мои ратники привязали его, дабы не свалился молодец под копыта коня.
– Я уж думал, что не доберется Иван до Москвы…
– Думал, его кто-то из лиходеев вот так? – князь указательным пальцем провел по горлу.
– Да нет, с ним моя грамота была: какой безумец сунулся бы? Боялся я, что Иван перейдет в ночи в стан казанцев и поведает им о моем плане, тогда Нижнему Новгороду не устоять бы, а вам не знать бы про то.
– Надо бы наградить Ивана, старался же человек.
– Я уж думал о том, потому и спросил о нем. К вечеру пусть явится ко мне, все ему обскажу.
На небе ясно блестела луна, словно серебром отлитая. Покрыла темень землю, окутала своим пологом. Все разошлись по домам: наконец-то можно почивать спокойно. В княжеском доме в горнице слуги зажгли больше свечей, чем прежде, затопили печь. Иван Васильевич в одной рубахе да штанах встретил Ивана, обнял как друга родного, пригласил сесть за стол. Вдвоем поужинали, выпили по чарке вина – хорошо стало и душе и телу – тепло, спокойно. От вина раскраснелись у мордвина щеки, чувствовал он наперед, что скажет боярин. Хабар-Симский откинулся на стуле, молвил:
– Ты хорошо послужил мне, Иван. Что желаешь в награду себе?
– Ты сам ведаешь о том, боярин. Кроме семьи родной нет у меня более радостей.
– Хорошо, на том и порешили, – Иван Васильевич положил на стол мешочек, приметил, как загорелись глаза у мордвина, – то тебе за службу серебром плачу. А это по договору между мной и тобой, – трижды хлопнул в ладоши, вошедшему Михаилу Савельевичу проговорил, – приведи сейчас же.
Юноша ушел и вскоре воротился с молодой женщиной. Иван как увидел ее, так вскочил на ноги, ринулся к ней:
– Любаша моя, красавица ненаглядная!
Женщина, молодая, здоровая, взяла мужа в свои объятия – высокая, на целую голову выше его. Хабар-Симский с умилением, растопившее его почертвевшее сердце воеводы, глядел на них, признал, что Любаша: рослая, статная, белоликая, с большими зелеными очами и русой косой с руку толщиной, явила образ настоящей русской красавицы. Со скрытой завистью подумал боярин, почему не ему, а никому неизвестному мордвину досталось сие яблоко наливное? Вот бы и ему жениться на такой, как Любаша за место некрасивой, сухой Евдокии. Эх, и почто отец самолично выбрал ему жену вопреки велению сердца о прекрасной девице?
Перед расставанием Иван присел напротив Хабар-Симского, сказал:
– Ты уж не серчай на меня, Иван Васильевич, но позволь мне отказаться от ратной службы ради жены моей?
– Ты сам волен избрать себе путь, не я.
– Спасибо тебе, боярин, за доброту твою, – Иван поклонился и собрался было уходить, как вдруг резко обернулся и спросил, – могу ли я еще, в последний раз, просить тебя о милости?
– Проси.
– Позволь мне воротиться к моему народу.
Хабар-Симский пожал плечами: сие означало – ну что ж, твое право. Иван в благодарность широко улыбнулся, в полутьме блеснули белые ровные зубы.
Московское войско неспешно ворочалось с нижегородского похода. Во главе ехал на рослом аргамаке Андрей Иванович, рядом с ним не менее величественно выглядел Иван Хабар-Симский, звенели удали, гордо смотрелись княжеские шапки и златотканные охабни с высокими воротниками. Не думал Иван Васильевич, что оставит Нижний Новгород, да только княжеский брат долго уговаривал съездить на Москву, поклониться государю да узнать, что и как. Хабар-Симский понимал: за столь лестным предложением скрывается тайный приказ самого великого князя, вот потому и решил он оставить Нижний Новгород, а самому хоть на короткий срок, но воротиться в стольный град, увидеть старый дом свой.
Въехали в Москву глубокой ночью, никто их не встречал ни криками радости, ни колокольным звоном – это-то и обрадовало воеводу, ибо не любил он дикий крик толпы и почему-то обещавшего всего самого наилучшего благословения: был он воином по долгу чести и зову сердца, оттого и уставал от праздничного народного любопытства. Остановился перед высокими воротами за кремлевской стеной: там, за дубовыми ставнями, ожидал его родной, до боли знакомый, но чем-то непохожий на прежний старый-позабытый дом. Все челядинцы высыпали, позажигали факелы да свечи, со слезами радости встретили боярина, господина своего. Иван Васильевич лишь только на миг оглядел родное подворье и тут же почувствовал, как незабвенно-сладостная теплота переполняет его сердце безудержным счастьем, ради которого стоило рисковать собственной жизнью, а позже беречь себя в дороге.
Из терема на широкое, изукрашенное тонкой резьбой, крыльцо вышли Евдокия с детьми, а за ней семенила Алена – все также одинокая и незамужняя. Хабар-Симский с улыбкой поглядел на них: вот эти две женщины – одна родная, другая любимая – вот его единственная награда за труды праведные – благословение на новую жизнь!
В Грановитой палате накрыт стол, на скамьях, застеленных персидским сукном, сидели государь Василий Иванович, его брат Андрей, великая княгиня Соломония да воевода Хабар-Симский. Вкушали яства заморские, ранее невиданные на Руси: апельсины, гранаты, дыни, персики, ананасы, попивали старинные ромейские вина, привезенные из Византии еще княгиней Софьей Палеолог. Терпкое вино обжигало горло, мысли становились яснее. Иван Васильевич из-под чарки поглядывал то на государя, то на его супругу, улавливал, как Соломония то и дело отворачивала лицо от мужа, грустно опускала очи, и понял тогда воевода, что не жалует Василий супругу свою, ох, как не жалует! Поговаривают в тайных переходах дворцовых палат, будто Соломония никак не понесет ребенка – того наследника престола, о котором молятся все на Руси. Ежели сына у государя не будет, то такая свора да битва почнутся за трон, что ни татарское нашествие, ни десять египетских казней не сравнится с ними.
Допив вино, Хабар-Симский отодвинул от себя чарку, обратился к Василию Ивановичу:
– Благодарю тебя, государь, за прием теплый да угощения дивные. Рад был послужить тебе верой и правдой да предстать пред очи твои светлые.
– Погодь, Иван, – махнул великий князь рукой, призывая того остаться, – скучал я по тебе, видеть желал, а ты уходишь. Спасибо за то, что устоял перед ордой хана, спасибо, что рисковал и что сообщил о неприятеле. И посему негоже тебе ныне ходить лишь в воеводах, отец твой верно служил моему, а ты оставайся верен мне.
– С Божьей помощью, – промолвил Хабар-Симский.
– Вот и подумал я: коль ты, Иван, обосновался в Нижнем Новгороде, то быть тебе на нем князем со всеми волостями и землями нижегородскими. И не будет над тобой никого, акромя меня.
Сдерживая порыв эмоций, Иван Васильевич склонил голову перед государем, а внутри – в самом сердце, был несчастлив оттого, что придется вновь покинуть Москву, теперь уже навсегда.
Василий Иванович почувствовал перемену в лице воеводы – не того ожидал он от него; неужто этому боярину неприятен подарок, отданный по воле самого великого князя? Скрывая приступ гнева, он ответил:
– Вижу, Иван, не по нраву тебе мое решение, да только знай, что помимо тебя не могу я отправить в такую даль кого-либо иного. Но посуди сам. Кто сможет стать князем в Нижнем Новгороде? Шуйский, Бельский, Мстиславский? Нет, сих мужей следует попридержать на Москве – нет мне в них веры, а в тебе есть.
Иван Васильевич ничего более не сказал: с последними словами государя он был полностью согласен.
6. Путь на богомолье
Соломония как праведная супруга православного государя целыми днями просиживала с остальными девицами и боярынями на женской – запретной – половине дворца, в собственной почивальне с большими резными окнами, изукрашенной вырезанными деревянными столбами, подпирающими сводчатый потолок, большой кроватью под алым пологом да старинной иконой Богородицы в углу – над рядом заженных церковных свечей. На резном кедровом столике – подарок от итальянских купцов, в восточной курильнице теплились приятные индийские благовония, а на холодном полу красовался широкий бордовый персидский ковер – любимая вещь на Руси.
Девицы да женщины достали ларцы из сундука – переливались камни драгоценные на крышках шкатулок, рассыпались жемчуга да яхонты по кровати, вскинулись ворохи шелковых рубах и сарафанов. Старая постельница Аксинья поставила перед Соломонией маленькое зеркальце в серебряной оправе – доселе редкий предмет на Руси, оттого и стоящий большие деньги, гребнем провела по густым локонам княгини.
– Гляди, государыня ты наша, какова красота твоя! – Аксинья поднесла к лицу Соломонии длинные серьги, надела ей в уши, затем приложила шелковый платок с золотой каймой по краям, добавила. – Только отчего, ты наша милая, невесела? Аль не примечаешь красоты своей молодой?
Остальные девицы и женщины ринулись к Соломонии, упали на колени, целовали руки ее белые, орошали их слезами своими, причитая в голос:
– Скажи, государыня, чего просит сердечко твое, так мы в миг все исполним! Хочешь яств заморских, аль сурьму новую, жемчуга дивные или по сердцу тебе платья, златыми нитями пошитые? Молви хоть словечко, не томи ты нас, рабынь твоих несчастных?
Соломония обеими руками оттолкнула прислужниц, тихо ответила:
– Хватит реветь, дурехи, все то имею я сполна, а об остальном не ваша печаль.
«То, чего желает сердце моё, не исполнить вам во век», – печально подумала про себя княгиня и взор ее упал на боярыню Шуйскую, та стояла в стороне, стыдливо прикрывая уже обозначившийся живот, и оттого лишь хотела закричать Соломония тяжким криком, дабы хоть на миг притупить боль в душе.
Аксинья вместе с остальными открыли коробочки с мазями, сурьмой, белилами да румянами, принялись украшать сим пригожую княгиню. Насурьмили брови соболиные, подвели глаза китайской тушью, накрасили алым цветом губы и ногти, набелили лицо, нарумянили щеки. А позже сели вокруг Соломонии, дивятся, любуются ее яркой нерусской красотой. Собралы государыню в дальнюю благословенную дорогу – не куда-нибудь, а на богомолье по святым местам: там, знали лишь посвященные, будет великий князь с княгиней просить Господа о даровании им наследника.
Робко постучал в тяжелую дубовую дверь отрок-посыльный. Аксинья отворила дверь, тот молвил:
– Государыню ожидают уж сани.
Аксинья поблагодарила юнца, дала ему горсть яблок, тот с благодарностью и поклоном удалился.
Соломония дрожала всем телом, душой и сердцем испытывала стыд из-за незавидной своей женской доли. Вон, требует супруг наследника, нужна земли русской опора и поддержка на будущее, да только не дает Господь Соломонии радости материнства – видать, прогневила она Его волю когда-то, а ныне едит в монастыри и храмы замалывать грехи свои да молить о женском счастье.
Княгиня встала, глядела в одну точку невидящими черными очами. Набежали прислужницы, накинули ей на плечи шубу с золотыми пуговицами, а голову укрыли шерстяным расписным платком, качнулись от их прикосновений длинные яхонтовые серьги.
Государь Василий Иванович дожидался супругу на крыльце дворца, с нетерпением теребил пуговицы на опашне. Наконец, вышла к нему Соломония в окружении боярынь и боярышень, поклонилась князю и с опущенными очами села в возок, умастившись на пуховых подушках, подле нее села верная Аксинья – и в путешествии обязана прислуживать государыне. Василий Иванович поехал в другой колымаге, с ним на конях поехали бояры Иван Берсень-Беклемишев, Василий Васильевич Шуйский Иван Шигона. По вымощенным досками улицам гулко застучали подковы коней, запрыгали колеса по неровностям. Прохожие при виде стрельцов в красных кафтанах, знатных бояр, крытых летних саней на иноземный лад жались к стенам, раболепно падали на колени перел государевым кортежем, боялись показаться недостаточно подобострастными к знакам властной державы.
Выехали за московские ворота, тронулись по главной дороге по направлению к Троице-Сергиевой лавре, чьи купола еще хранят память о преподобном Сергии Радонежском, основавшего его.
Соломония украдкой выглянула в занавешенное оконце своей колымаги, всматривалась в непривычный, дивный для нее далеко-незнакомый мир. Стояли погожие, теплые дни: весна прочно укрепилась-завладела русской землей; и там и здесь на свободной от снега почве проглядывала темно-зеленая, еще совсем молодая трава, а на деревьях и кустарниках медленно, но верно пробивались-распускались белые да розовые цветы, которые потом на радость людям превратятся в ягоды. Дальний лес окутался светловатой дымкой – видать, влага под лучами теплого солнца испарялась, поднимаясь дымкой вверх – к самому небу, по которому плыли легкокрылые облака. Благодатная, благословенная русская сторона, сколько красот таишь ты за пределами столичных каменных оград! Налюбовавшись на окружающий мир, Соломония вновь откинулась на подушки, плотнее стянула концы платка под подбородком. Аксинья раболепно пододвинулась к княгине, с заботливой теплотой накрыла ее медвежьем одеялом, спросила:
– Почто кручинишься, государыня наша?
Соломония ответила, даже глаз не подняла на верную постельницу свою:
– Мочи нет мне, у сердца тоска.
– Ах, да за что же тебе, княгини велокой, жаловаться на судьбу? Уж краше тебя на всем белом свете нет! Ежели бы у меня было хоть толика того, чем владеешь ты, то я бы была счастливее всех на свете.
– Грех желать чужое. Тебе не понять ноши моей, – Соломония отвернулась, приложила голову к окну, некогда радостное настроение сменилось отчаянием.
Аксинья принялась гладить, успокаивать ее, как успокаивают добрым словом маленьких детей, обнадеживала о благословении по приезду со святых мест, говорила доброе, а сама плакала про себя, искренее жалея княгиню. «Бедная, ты, бедная, – думалось старухе, – какое это горе – не познать счастья материнства! Ни за какие сокровища кремлевские, ни за шапку Мономаха не пожертвую я своим прошлым бременем и бессоными ночами у колыбели, никогда не пожертвую детскими ладошками и детским лепетом милых деточек своих».
Несчастна была Соломония, но более несчастным и обманутым чувствовал себя государь Василий Иванович, которому приходится аки калики перехожему вымаливать у Бога детей, которые даются безродным простолюдинам каждый год, в то время как ему уготована жалкая участь и страшное проклятие – умереть, так и не родив наследника.
Княжеский кортеж подъехал к воротам Троице-Сергиевой лавры, тут же зазвенели колокола в высоких башнях колокольницы, владыки и монахи вышли встречать государя и государыню, благословили их на пути к святой обители, насчитывавшей чуть менее двухсот лет со дня основания и до сей поры явившаяся самым крупным мужским монастырем. Василий Иванович, вперив большие карие глаза на золотые купола, окруженные солнце-пресветлым сиянием на фоне голубого неба, благоговейно признался самому себе, как правильно поступил он, что решил вопреки делам государственным оставить все суеты здешнего мира в толстых стенах Кремля и посетить святое место для успокоения и умиротворения души своей.
Река Кончура, освободившись от холодного льда, плавно текла вдоль еще голых, но ждущих рост травы берегов. Над водой с кошачьими криками летали чайки, а по мосту, перекинутом с одного берега на другой, прохаживались монахи да несколько женщин-прихожанок, спешащих на молебен. Тихое, благословенное место – здесь и помыслы очищались от всего дурного и всякого скверного, и взор становится чище и яснее.
Соломония с помощью Аксиньи омыра лицо и руки в святом источнике: вода холодная, почти ледяная, но разве могла государыня чувствовать сие, когда в душе, на сердце бушевало жаркое пламя надежды и веры, что сызмальства тянуло ее в стены монастырского заточения. Набожная, кроткая, послушная слову отцова аль супруга, до замужества восхотелось Соломонии подстричься в монахини, но отец строго-настрого воспретил это делать, грозным словом отчитал дочь, велев ей не только не молвить о сим, но даже из мыслей выкинуть всякие помыслы о постриге. Боялся боярин, что тогда не узрит никто красоты дочери, похоронит она заживо всю цветущую молодость свою. А позже, когда Соломония вышла за княжеского сына, радовался Сабуров счастью своему, с гордыней, свысока начал посматривать на тайных и явных завистников и недоброжелателей – возвысился род Сабуровыхдо государевых палат! Только кто ведал, кроме Бога, о душевных муках да терзаниях молодой княгини, Которому только посвящала она все тайны сердца?
Долго выстаивал молитву Василий Иванович с другими прихожанами, раболепно опускался на колени пред ликами святых, с трепетом приближался ко гробу, где покоились мощи святого Сергия. У Образа Спасителя просил прощение за грехи свои вольные и невольные, и слезы горечи раскаяния текли по его некогда суровому темному лицу, просил Бога о помощи от врагов иноземных и русских, что своим вероломством и предательством старались раздробить земли русские, с таким трудом собранные, и главное – в тайниках души шепотом, почти неслышно, молил о даровании ему наследника – единственную опору державы, которому по смерти отца перейдет вся власть над Русью. О том же молила и Соломония, стоя преклоненной перед иконой Богородицы с Сыном на руках – сий святой образ матери, незримой тайной и трепетом поправший все мысли несчастной княгини.
Завершился молебен, опустел храм. Игумен с достоинством, лишенное всякого раболепия, пригласил великого князя и его супругу разделить с ним монастырскую трапезу, ведал заранее – неспроста приехал к нему государь. Ели молча, вкушали непривычную простую снедь, монастырскую: похлебку да вяленую рыбу. Запивали кагором. Все было предельно скромно – согласно христианству, но до чего же вкусно: государь ничего подобного не вкушал ранее, оттого и трапеза показалась ему превосходной. В трапезную залу бесшумно вошел юный послушник, принялся убирать со стола, игумен знаком отозвал его, потом обратился к Василию Ивановичу:
– Какая нужда привела тебя, княже, в нашу святую обитель?
Соломония на миг остановилась вытирать рот полотенцем, украдкой взглянула на мужа. Тот спокойно допил кагор и, поставив чашу, ответил:
– По делу государственному прибыл я ныне, отче. Да только слово молвить могу лишь с глазу на глаз, подальше от чужих ушей и глаз.
– Я понял тебя, государь.
Втроем покинув храм, вышли на подворье обители. Словно крепость, окруженная со всех сторон белокаменной стеной, все святое место – с храмом, малыми и большими домами, амбарами, хлевом, мельницами – напоминало небольшой город, только заместо мирян по округе ходили монахи, дьяконы, послушники в черных рясах и клобуках: одни таскали в ведрах воду, иные кололи дрова, третьи чинили старые, в местах покосившиеся, ворота: жизнь – привычная – и здесь шла мирным ходом.
Прозаживаясь вдоль стен, Василий Иванович продолжил начатый игуменом разговор:
– Слышал я, владыко, что здесь, под самим этим храмом, в тайных подземных переходах спрятаны неведомые сокровища и злато, собираемые со времен Дмитрия Донского. Мне надобно видеть сие богатства.
– А зачем они тебе, государь? Неужто в самой Москве, в кремлевских закромах, нету ни злата, ни серебра?
– Вся моя казна опустошена войнами и междоусобицами. Сам ведаешь, что стоили походы на Новгород и Тверь, а также битвы с татарскими ханами. Год назад безбожный хан Мухаммед-Эмин, порушив все клятвы, пошел войной на Нижний Новгород, благо, горд устоял под воеводством Хабар-Симского…
– И ныне ты сам желаешь пойти на Казань, дабы отомстить басурманам? – докончил за Василия Ивановича игумен.
– Да, и посему я желаю видеть золото, принадлежащее мне по праву.
– Какие речи, государь?! Неужто не ведано тебе, что вера наша православная держится на злате?
Великий князь выдавил из себя смешок, молвил:
– А я-то думал, что все православие держится на вере в Господа…
Стоящая чуть позади Соломония перекрестилась, но государь даже не заметил ее испуга.
– Не злорадствуй, княже, – спокойно, словно и не было недопонимания между ними, ответил игумен, – не за небесные, но мирские богатства строятся храмы и монастыри, за деньги одариваем мы жаждующих, за злато и серебро строим дома и ночлеги для нищих и обездоленных, больных, паломников. Не тобой, но нами вскормлены многие сироты да калики перехожие, ибо двери обители всегда открыты для каждого пришедшего.
– Ведаю я и о доброте и милосердии вашем, о молитвах, что взываете денно и нощно о земле нашей. Но, владыко, подумай, какая сила остановит нашествие врагов, ежели моему воинству не будет оплаты? Лишь с оружием в руках, но не миром, сохраним мы Русь, дабы народ православный не узнал гнета рабства и удары батагов.
Искренняя, пламенная речь князя, его просьба заместо грозного приказа возымели над сердцем игумена. Не желал седовласый владыко власти над государем, не хотел попрать в унижении его властную гордость. Ничего не говоря в ответ, он лишь махнул рукой со словами:
– Следуй за мной, государь.
Над куполами белым облаком взметнулась стая голубей, покружилась над святым местом и воротилась на землю. Подул легкий прохладный ветерок. Пробил колокол к вечерне, пронесся по округе благословенный звон. Засуетились, побросали работы на подворье монахи, засеменили к храму. Игумен подождал, когда двор опустеет, знаком поманил князя следовать за ним к черному входу. Там, у ветхой дубовой двери, достал владыко связку ключей, выбрал нужный. Дверь со скрипом отворилась: невесть сколько лет никто не заходил в темное помещение, представляющее собой длинный туннел под самим храмом. Идти пришлось долго: коридор то сужался, то расширялся, узкие шатающиеся ступени вели вниз под землю, и вокруг витал спертый, пропахший плесенью и крысиным пометом воздух.
– Тут, княже, почти сто лет никто не являлся, – прошептал игумен, но в этих стенах даже шепот слышался как раскат грома.
– Почему?
– Сие место тайное, не каждый из живущих в обители ведает о его существовании. Не знают люди, какие сокровища дивные сокрыты под храмом.
– Это верно. Кроме тебя и меня не должны ведать о моем золоте.
– Твоем ли, государь?
– Покуда правлю я на Руси, то все здесь принадлежит мне и только мне.
Ничего не ответил владыко, открыл ключом дальнюю дверь и взору их предстала комната, словно из сказки, вся сверкающаяся ларцами да коваными сундуками: в каждом из них находились старинные сокровища – монеты, драгоценные каменья, кубки иноземные, украшения со всех концов света, сколько Русь завоевывала-покоряла народы. Не стал Василий Иванович просить много, три мешка со златом да серебром и то хорошо. Чувствовал князь стыд пред игуменом за недоверие и гордыню свою, позабыл, видать, о чем приезжал просить Бога, а сам как тать лесной искал богатства земные, а не духовные. Права оказалась Соломония, обвиняя его в черствости и честолюбии.
Обратно Василий Иванович не пожелал идти первым путем: уж очень опасный и гнетущий туннель представлялся пред его ясным взором.
– Здесь есть иная дорога, что ведет прямо в мою келью, – отозвался игумен, закрывая на ключ дверь в сокровищницу.