– Ну вот. Подвинься, дай я рыбу пожарю, – сказала Губа.
– Все они фашисты, – упорствовал зять, слегка осоловевший от настигшей его, наконец, сытости. – Рыба – это хорошо. Камбала?
– А ты к ним больше не ходи, – сказала мама, забирая у меня тарелку. – Вымою и сама отнесу. От греха, – пояснила она Прасковье.
– Ой, молодка, разве ж то грех, – пробормотала Губа, суетясь у плиты. – А мы щас первачка. Ага? И Ольгу Ивановну позовем на рыбку.
Я уже знала: если Прасковья Губа жарит рыбу, сожитель Михаил Иванович в ее комнате гонит самогон на электроплитке. Запах рыбы – предполагалось! – перебивает сивушный запах самодельного алкоголя. Для верности дверь Губы занавешивали двумя одеялами, изнутри и снаружи. При этом все обитатели квартиры, и даже я, должны были время от времени говорить: «Что-то рыба у Прасковьи сегодня с душком», – отводя подозрения случайных свидетелей преступления.
Меня увели и положили спать на моей кушетке за шифоньером, а когда я проснулась, с кухни все еще доносился рыбный дух и довольно громкий, но невнятный разговор, перемежавшийся четкими репликами.
– Ты пойми, я член партии с тридцать седьмого года, – твердила Ольга Ивановна своим звонким, как специально для трибуны сделанным, голосом.
– И ты меня пойми, – отвечал зять. – Такой день! Праздник. Фашисты пироги пекут!
– Ой, та никакие ж они не фашисты, говорю тебе, немцы природные, – тараторила Губа.
– Нерусские, – упорствовал зять.
– Так и я, по-твоему, фашист? – спрашивала Прасковья Губа вполне добродушно.
– Революция освободила женщину от рабского труда, от гнета кухни, – звонко вещала Ольга Ивановна. – Банно-прачечные комбинаты, фабрики-кухни, детские сады круглосуточного содержания открываются по всей стране. Женщина – свободный человек, товарищ мужчины по партии, равноправный с мужчиной строитель коммунизма!
– Ну, давайте за освобождение женщин! – предложил папа.
– А я вот Ирку ейную от себя освобожу! – глумливо выкрикнул зять.
– Партбилет на стол положишь сначала, – бойко ответила Ольга Ивановна.
– Ну, тогда за любовь! – предложил Михаил Иванович.
Зазвенели серьги и монисто, Прасковья Губа, наверное, запрокинула голову со стопкой. Пила она до дна, а выпив, притоптывала ногой. И, похоже, все выпили, кто-то крякнул, кто-то сказал: «Хорошо пошла». По коридору простучали мамины каблуки, и я на цыпочках побежала к себе за шифоньер на кушетку: «Сплю, сплю, ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не знаю, – это песня модная в исполнении «Эдитапьехи» (я еще не знала, что Эдита и Пьеха – два разных слова) залетела к нам в открытую форточку из чьей-то радиолы, – ничего никому не скажу. Только одно слово!»
– Мама, пирожок Доры Яновны называется штрюдель…
– Как-как?
– Штрю-ю-ю-дель!
Моя прекрасная Бигги
Если бы не Фэндесен с Шагалеевым, так и не было бы у меня этой куклы. А начиналось всё довольно скучно, в четверг. Тянулась третья четверть. Уже миновали праздники, мужской и женский. Оставалось одно – ждать каникул, больше недели, долго. Но весна уже точила-точила исподтишка старуху зиму. Под коркой прихваченного морозцем наста, если пнуть сапогом, всё крошилось и рушилось, с шорохом падая в темную кашицу, копившуюся на дне между землей и снегом. После уроков мы с Мусавировой, Селивановой и Белозеровой, шагая след в след, забрались в самый центр школьного двора, расположенного на углу двух больших улиц – Карламаркса (в однослово) и Мира. Преодолев границу света и тени, отбрасываемой большим, красного кирпича зданием школы, мы стояли, щурясь на мелкие блики, нюхали витавшую в городском воздухе весну (в тени весна не так сильно пахнет) и чавкали-хлюпали талым снегом, переминаясь с ноги на ногу. Полынью растоптали порядочную. Сапоги промокли. Надо бы идти домой, и пошли бы мы, да тут на крыльце появились два записных школьных хулигана, те самые Фэндесен и Шагалеев.
Они, как только засекли нас, побросали свои папки (хулиганы 70-х годов школьных портфелей не носили, только тощие папки из кожзаменителя с застежкой на молнию), оба разом наклонились, зачерпнули по горсти зернистого снега, но мы еще раньше сообразили, что надо бежать. Рванули все в разные стороны, а снег держит, проваливаешься по колено. У Селивановой сапог застрял, наклонилась выдергивать, и ей тут же прилетело. Она потеряла равновесие, села в снег боком. Хулиганы стали прицельно бить по Таньке, пока остальные девочки расползались от эпицентра кто куда мог. Я выбралась на улицу Мира и стала оттуда из-за забора кричать обидные слова, отвлекая на себя внимание стрелявших по Таньке. Спасла Селиванову, зато эти двое переключились на меня. Перебросить снежок с крыльца через двор им слабо, так они вышли на Карламаркса и двинулись в мою сторону вдоль школьного забора. А мне домой как раз по Карламаркса! Куда теперь бежать? Припустила через дорогу в противоположную от дома сторону. Два снаряда просвистели над головой, один шмякнул о портфель и припечатался к замку. Я пригнулась, спряталась за высокий сугроб. Хулиганы стали бить навесом. Головы не поднять. Плохо дело, совсем плохо. В таком случае допускаются крайние меры. Крайняя мера – две тетеньки, проходившие мимо. Я вскочила, взяла одну за рукав:
– Можно, я с вами?
Она всё поняла и говорит: можно, если нам по пути. И мы отправились, как будто нам по пути, до Большевистской, а там повернули в сторону стадиона «Россия», все дальше и дальше от нашего дома. Обидчики мои уже отстрелялись, но Шагалеев какое-то время шел следом. Я была уверена, что он идет не по своим делам, а за мной, замышляя что-то скверное, поэтому провожала добрых тетенек, пока он не отстал, и оказалась на проспекте Маяковского рядом с магазином игрушек. А там вот только что, перед моим приходом, выставили в витрину немецкую куклу. Ровно такую, о какой мечталось, да нет – лучше! Кукла была смуглая, с яркими сине-зелеными закрывающимися глазами, с шелковистыми ресницами и волосами, которые можно расчесывать, у нее двигались руки-ноги, вся она была мягкая и говорила, если нажать под грудью, слово «мамми» или «мамма», в общем, понятное слово говорила. Одета кукла была в матросский костюмчик с юбочкой. Стоила безумных денег 4 рубля 70 копеек.
Я видела такую в Москве в ГУМе, когда мы с родителями ехали отдыхать на Черное море. Мне тогда купили надувной круг в виде медузы, и рассчитывать на что-то еще было бы чрезмерной дерзостью. Имелся, конечно, выбор: отказаться от медузы и запросить куклу, но медуза на море мне нужна была позарез. Минуло две зимы с тех пор. Надувной круг пришел в негодность. А память о кукле осталась. Разумеется, я не могла подумать, что такая окажется здесь, в нашем местном магазине «Детский мир», а не в Москве в ГУМе, о котором частенько вспоминала по разным поводам.
Я сознавала, что в мои-то годы девочки уж заканчивают играть в куклы, доигрывают старыми. Но, встретившись с сине-зеленым взглядом, забыла о своем возрасте. Продавец, заметив острую заинтересованность, сообщила, что куклу зовут Бигги – вот, на ярлычке написано: Biggi, – а в комплекте с ней идет сумочка, в сумочке зеркальце и расческа. Узнав про сумочку, я поняла, что не смогу жить дальше без этой Biggi, и, кажется, на миг отключилась.
Опомнилась оттого, что мне стало очень жарко. Расстегнула свое васильковое драповое пальто на ватине, сдвинула назад кроличью шапку с «ушами», перекинутыми на грудь, размотала шарф и задумалась, как теперь быть. Кукол завезли мало – две. Вторая, блондинка, меня совсем не заинтересовала. Значит, кукла всего лишь одна-единственная. Надо брать. А как? Четыре семьдесят – это три раза по рубль пятьдесят плюс еще двадцать копеек. Нащупала в кармане пятнатчик. Меня посылали с рублем за молоком «на корову», бочка такая у продуктового магазина: три литра по 28, сдача с рубля 16 копеек, минус 1 копейка за тетрадку в линейку. Зачем! Зачем я потратила карманные деньги на тетрадь?! Ладно, копейки не проблема. Рубль пятьдесят мне дадут в субботу оплатить школьные завтраки на неделю вперед. Если не есть три недели, накоплю четыре пятьдесят плюс сдача за молоко. Классная наша, конечно, позвонит домой и спросит, почему мне не дают денег на завтраки. Совру что-нибудь, выдерну телефон из розетки. Тоже не проблема. Но три недели кукла не простоит в магазине. Она, такая прекрасная, до вечера не дотянет. Вот если бы папа… Но папа работает на режимном предприятии. Его не выпустят через проходную.
Я впала в отчаяние, справилась с ним и решила прямо сейчас немедленно бежать к маме на работу. Мама работала в горкоме партии, тут недалеко. Она сидела с пишущей машинкой не в машбюро, а в отдельном кабинете, там же стоял множительный аппарат ротатор, на котором мама размножала документы после того, как перепечатает и проверит, нет ли в них ошибок. Она еще стенографировала заседания, правила стиль докладчиков и все такое, но заходить к маме не разрешалось именно из-за ротатора. Режим секретности не позволял даже телефон иметь в кабинете. Вдруг она по телефону передаст что-нибудь партийное, а шпионы узнают. Шпионов-то полно. Но в экстренных случаях режим доводилось уже нарушать. Несомненно, Бигги – тот самый экстренный случай.
– Скажите, я могу отложить эту куклу на полчаса? – спросила я продавца совершенно взрослым голосом. Мама всегда откладывала товар на полчаса, если не хватало денег расплатиться сразу. – Я сейчас схожу кое-куда и вернусь.
– Да, на полчаса можно. А кое-куда – это далеко?
– Тут рядом. В горком партии, – ответила строго и удалилась, сохраняя достоинство. Выйдя из магазина, я припустила бегом.
Мамы в кабинете не оказалось. Я стучала и дергала дверь – все напрасно. Мне казалось, что полчаса вот-вот истекут, и как только они истекут, милая Бигги достанется чужим людям. Я села на ступеньку и стала ждать, глядя на огромные настенные часы. Минутная стрелка замирала и перепрыгивала, замирала и перепрыгивала, приближаясь к критической отметке. Наконец, осталось всего шесть минут до времени «Ч». Я поняла, что все пропало, и заплакала, то есть слезы потекли, а я, хоть и крепилась, не могла их остановить. В этот момент из зала заседаний стали выходить люди. Мама вышла едва ли не последней и увидела такую картину. Надо мной, оперевшись на перила, стоял мэр города Вадим Михайлович, расспрашивал и никак не мог разобрать, что послужило причиной моего безутешного горя. Вадим Михайлович работал председателем горисполкома, а мэром города, на иностранный манер, его называла мама.
– Извините, – сказала мама. – Это моя дочь. Мы сейчас разберемся. В чем дело? – строго спросила мама, поднимая меня со ступенек.
Я ладонями отодвинула слезы со щек к ушам, но как только собралась с духом, чтобы рассказать, в чем дело, минутная стрелка опять перепрыгнула.
– Уже поздно, – выговорила я трагически. И разом как бы со стороны увидела ситуацию. Рядом с моей эффектной мамой в стильной серой юбке и желтой кофточке, облегающей талию, в туфлях-лодочках и с карандашом, воткнутым в высокую прическу за аккуратным ушком, стоит девочка-переросток в безобразном зимнем пальто, из рукавов которого торчат грубые варежки на резинке, и некрасиво кривит лицо, потому что хочет куклу. Я впервые в жизни подумала, что вырасту страшненькой, но это ничего не меняло. Мне нужно прямо сейчас, пока, может быть, еще не все пропало, четыре рубля семьдесят копеек. Об этом я сказала маме и уточнила, спохватившись:
– Нет, четыре рубля пятьдесят пять копеек, потому что пятнадцать копеек у меня есть.
– Это большие деньги, – сказала мама. – Зачем тебе?
– Бигги! – выдохнула я и снова залилась слезами, потому что стыдно хотеть такую дорогую куклу в моем возрасте.
– Куда беги? – насторожилась мама, оглянулась и повела меня в свой секретный кабинет.
У нее не оказалось с собой таких денег: это ж почти пять рублей! А весь мамин месячный заработок составлял шестьдесят рублей плюс уральские минус подоходный налог. Мама понимала, что горе мое безмерно, но не понимала, как его искупить. Любое утешение выглядело слишком слабым. Немецких кукол к нам еще ни разу не завозили.
– Мягкая, и волосы расчесываются? – уточнила мама.
– Там еще сумочка с зеркальцем, – добавила я драматическим шепотом.
Она достала карандаш из-за уха и молчала какое-то время, постукивая им по столу.
– У меня есть два рубля, – сказала мама и выложила из сумочки две желтенькие бумажки. Порылась в кошельке и достала еще двадцать копеек.
Она была не против покупки Бигги! Она просто не знала, у кого занять сейчас два рубля пятьдесят копеек до аванса или хотя бы до завтра, уж дома-то необходимую сумму мы найдем. «Снимем с книжки», – говорил папа в таких случаях. У него часть зарплаты сразу шла на сберегательную книжку: если что, книжка нас всех выручала.
В кабинет заглянул «мэр города». Убедившись, что я перестала реветь, спросил:
– Все хорошо?
– Нет, – сказала я, – нам не хватает два пятьдесят, даже меньше, два рубля тридцать пять копеек. – Пятнатчик-то у меня был!
Мама покраснела пятнами, а Вадим Михайлович стал убеждать маму взять у него взаймы необходимую сумму – для ребенка. Убедил, и кукла Бигги стала моей!
Посмотреть на сокровище к нам домой пришли все мамины подруги. Крутили-вертели Бигги, глаза руками трогали, волосы заплетали. Тетя Люба из шестнадцатой квартиры даже трусы с нее сняла. А тетя Наташа сказала, что у нее до войны была кукла с фарфоровым лицом.
– О, что вспомнила! До войны и у меня кукла была, даже две, только одна не моя, а Лизкина, старшей сестры, – ответила мама.
Все стали рассказывать, какие у них до войны были куклы. Но выходило, что самая лучшая всё же тети-Наташина – с фарфоровым лицом, фарфоровыми ручками и ножками. Она готова была бесконечно расписывать прелести своей куклы, светясь лицом и понижая голос. У тети-Наташиной куклы даже ботиночки кожаные снимались и надевались, и застежки на ботиночках по-настоящему расстегивались-застегивались.
– Таких кукол не бывало, – оборвала рассказ мама. – Если бы такие куклы до войны были, мне бы папка купил. Я была его любимица.
– Ну! Что ты! – рассмеялась и рукой махнула тетя Наташа. – Здесь таких не продавали. Мне папа привез из командировки. Он за границу ездил в тридцать восьмом, в Германию.
– А-а-а… В Германию! Конечно, такие, как вы, жили не как мы. И куклы у вас заграничные, и ботиночки.
– Я ж не виновата, – примирительно сказала тетя Наташа. – Это недолго было. Я почти не помню.
– Ну и где твоя кукла? – сказала мама, при этом лицо у нее стало злое. – На войне погибла?
– Ты же знаешь, – немного оторопев, ответила тетя Наташа, которая во время войны была дочерью врага народа. Мама давно знала это по секрету, а я подслушала их разговор.
– А может, и правильно… – сказала мама очень многозначительно, не договаривая что-то большое, темное, неприятное после слова «правильно».
– Зачем ты так? – прошептала тетя Наташа. – Я ведь не спрашиваю, где твои куклы, и про отца твоего ничего не говорю, не намекаю даже. Хотя он-то жив. И писем отцовских я не жгла.
– Потому что их не было, – поджав губы, сказала мама.
– Были!
– Не было, оттуда не пишут.
– А он писал, – настаивала тетя Наташа. – Мне потом отдали.
Тут мама вдруг пошла ставить чайник, а тетя Наташа пошла на балкон курить. Вскипятив чай, мама совсем расстроилась и тоже пошла на балкон, накинув куртку и прихватив шаль для тети Наташи.
Не поссорились они в тот вечер. А мы с Селивановой поссорились, она даже подговорила Белозерову со мной не разговаривать, и та до самой годовой контрольной не разговаривала: завидовали они мне обе из-за куклы. Мусавирова не завидовала, но после каникул перешла в другую школу, и наша четверка рассталась навсегда. Я так и не узнала, кто жег письма и зачем, мама сказала: не моего ума дело.
Я была счастлива с Бигги довольно долго. Водила ее в гости, кутала и наряжала, и спать укладывала в коробке, на которой она была нарисована. Не помню, когда потеряла к ней интерес, – наверное, лет в тринадцать. Но даже когда стала студенткой, Бигги занимала почетное место на серванте. А потом я о ней забыла и не знаю, кому досталась в итоге кукла с сине-зелеными глазами в шелковистых ресницах. Надеюсь, после меня она попала к девочке, которая заботилась о Бигги так же, как я, или почти так же.
А Фэндесен с Шагалеевым никогда не узнали, какую потрясающую роль сыграли в моей детской жизни: ведь если бы не они, не март, не мокрый снег, мы с Бигги тогда не встретились бы, а потом уже и поздно было бы.
Говядина питерская
Недалеко от метро Невский проспект, буквально в пяти метрах от входа, к маме обратилась невзрачная, но как-то не по-советски на особинку одетая женщина с вопросом: «Мадам, пожаль уста, гдэ ист тоуалэт?». Не уверена, что фраза была построена именно таким образом, но ручаюсь, что слово «тоуалэт» прозвучало.
– Тоуалэт! – повторила иностранка, жестами демонстрируя высокую степень заинтересованности.
Никаких шансов на ответ, не внятный, а вообще какой-нибудь, например, «не знаю», или «нихтсферштеен», или «моя твоя не понимайт», иностранка не имела. И не потому, что мы все втроем – мама, папа, я – только что первый раз в жизни вышли на Невский и не знали, где тут что находится. Дело не в туалете. Иностранка могла спросить: «Какая сегодня погода?» или «Который час?» – ответа от «мадам» она не получила бы. Маму никогда еще так не называли. «Женщина», в лучшем случае «девушка»; на худой конец «товарищ Иванова». Обращение «мадам» привело маму в состояние тихой эйфории.
Она секунду, две, три смотрела прямо на иностранку. Я тоже таращилась. Конечно, тут, в Ленинграде, иностранцев полным-полно, и всякое могло случиться. Но я даже предположить не могла, что столкнусь с ненашим человеком вот так сразу и прямо глаза в глаза. А ведь именно такие одиночные капиталистки (ясно даже ребенку: если бы иностранка приехала из соцстраны, то говорила бы мало-мальски по-русски, а не бегала по Невскому в поисках уборной) устраивают неприятности советским пионерам, комсомольцам и водителям МАЗов. В тот год на меня сильное впечатление произвел фильм «Мировой парень» с Олялиным в главной роли. Его сначала крутили в кинотеатре «Родина», а потом в ДК Гознака, и весь наш городок запел о березовом соке и потянулся с бидончиками и ножами в окрестные леса – сочить березки. Сильный фильм. Там убедительно показано, как иностранные дамочки сначала спросят что-нибудь незначительное, войдут в доверие, а потом тормоза подрежут. Схватишь за руку – сразу в слезы: мол, я не хотела, да мне заплатили. «Вы можете позволить себе роскошь быть великодушным, а тут у нас звериный оскал», – примерно так говорила подсадная дамочка Олялину, который все же довел свой грузовик до финиша, «и Родина долго поила» его «березовым соком, березовым соком».
Все это промчалось в моей голове за те секунды, пока мама в упор смотрела на иностранку, а поток пешеходов, идущих по Невскому проспекту, расступался, огибал нас и снова смыкался за нашими спинами. Не знаю, о чем думала мама, политинформатор и активистка гражданской обороны. Только в конце она прыснула от смеха и решительно пошла мимо иностранки туда, куда мы направлялись, – к Елисеевскому, за парнОй говядиной. Мама шагала теперь по-особенному. Она примерила на себя шикарное слово «мадам», и примерка удалась.
Теперь мама-мадам бросала восхищенные взгляды на свое отражение в витринах, на тщательно подобранный ансамбль украшавших ее вещей. Красное драповое пальто гармонировало с красной фетровой шляпкой-колпачком и коричневыми туфлями на полиуретановой подошве с широким рантом и модной крупной шнуровкой.
Собственно, вещью были только туфли. Фирменную обувь марки «Цебо» привез из Чехословакии третий секретарь горкома. Если бы не редкий 34-й размер, туфли с руками оторвал бы второй секретарь для жены, или начальница машинописного бюро, или даже председатель горисполкома. Но размер подошел единственному человеку – моей маме. Мама взяла их под будущую зарплату, поехала в Ленинград, и надо ведь, чтобы там прямо на Невском проспекте ее в этих новых туфлях сразу же назвали «мадам».
О! Иностранцы знают толк в вещах. Потому что у них вещей много. Они все поголовно страдают вещизмом, как говорит учительница истории Ангелина Григорьевна. У нас в советском обществе вещизмом страдают только некоторые. Мама совсем не страдала.
– Главное – удачно набежать, – говорила мама.
Если мы на выходных выезжали в ЦУМ, то обязательно покупали что-нибудь. К нашему появлению в магазине уже стоял хвост из людей, точно знавших, что здесь, на лестнице, будут что-то давать. Действительно, вскоре на передвижной прилавок выбрасывали дефицит: когда пододеяльники, а когда и кофточки. Дефицит завозили и в наш городок. Набежав однажды на прилавок со свитерами из акрила, мама ловко распределилась по очереди и купила три – себе, папе и мне, – хотя давали один в руки. Подходя к прилавку, она дважды меняла образ: сначала явилась как есть, потом надела платок и очки, в третий раз стерла помаду и распустила волосы из своей высокой прически, еще и колени подогнула, чтобы казаться ниже ростом. Когда мама пришла домой, простоволосая, со смазанной косметикой, папа даже испугался, не случилось ли чего. А ведь случилось! Свитер ему очень понравился.
Говядину следовало покупать возле Елисеевского.
– Рядом, в лавке, – объяснила тетя Маша, напутствуя нас перед выходом в город. Мама уже отражалась в елисеевских зеркально-фирменных витринах всем своим красно-коричневым великолепием, но никак не сбавляла ход. Мы рисковали проскочить ту самую лавку, и проскочили бы, если бы не безупречный мамин нюх на дефицит.
Собственно, из-за этой особенности наш первый выход на Невский проспект вообще не состоялся. Дело было накануне. Проводив на работу приютившую нас в Питере тетю Машу, мама, папа и я намеревались посетить Эрмитаж. А куда еще пойти в первый день пребывания в северной столице? Но по пути к остановке трамвая, на котором нам следовало поехать до ближайшей станции метро, мы споткнулись о новенький типовой торговый центр на улице Шотмана.
– Просто посмотреть, – бросила мама нам, не оборачиваясь, и вошла внутрь. Внутри совершенно безо всякой очереди на холодной витрине лежали скрюченные куски мяса.
– Галя, наверное, наборы по разнарядке, – шепнул папа, всегда пасовавший перед советской системой распределения.
Но маму было уже не остановить. Она принялась непринужденно расхаживать вдоль витрин, не выпуская из виду мясной отдел. Не более получаса хватило ей, чтобы определиться: мясо дают просто так, то есть всем буквально за деньги.
В итоге мы тут же вернулись в тети-Машину квартиру с авоськой полумороженного мяса. Дождались, пока растает, сварили его и съели. Когда пришла с работы тетя Маша, она тоже поела и сказала, что мясо надо покупать парнОе на Невском. Так, за едой и разговорами, сгорел наш первый день каникул в Ленинграде. Во второй день мы поехали на Невский, там нас пытался склонить к контакту представитель мира капитала, но мы не ударили в грязь лицом и купили парнОго мяса. Парного не хватило всем, приезжающим на Невский. Мы взяли последнее.
– С мясом в Эрмитаж не пустят, – огорчился папа. Он, видимо, надеялся, что нам не хватит, и мы все-таки пойдем в Эрмитаж. Но мы поехали обратно на улицу Шотмана. Опять варили и ели.
Только на третий день, сбив охотку, мы попали в Эрмитаж. Увидели там много всего замечательного: лестницу из кино про взятие Зимнего и большие вазы из уральского камня.
– Посмотрите, это ваза из уральского камня, – нарочито громко говорила мама нам с папой и с превосходством поглядывала на других посетителей, приехавших явно не с Урала. Потоптавшись возле каменных ваз, мы пошли дальше и где-то на самом верху в Эрмитаже нашли картину художника Матисса «Танец». Матисс отпечатался в моем сознании, внедрился в него, как вирус, и, постепенно изменяя мировоззрение, выстроил под себя систему ценностей, причем не только художественных. Маму Матисс не тронул. Она восторгалась конкретными вещами, особенно посудой. О! Какие там были столовые сервизы! Мама, глядя на них, представляла, как цари с тех тарелок ели отварное мясо – парное, разумеется, – или еще что-нибудь ели такое, о чем мы даже и не догадываемся.
– Стерлядь! – вдруг сказала мама вслух довольно громко, будто отвечая на мои мысли про еду царей. – Рыба такая. Запомни это слово.
Куда только мы ни ходили в Ленинграде! Ездили в Пушкин и в Ораниенбаум, посетили Пискаревское кладбище, Кунсткамеру и Музей блокады, и Русский музей, и Морской, и чего только ни купили по пути в богатых ленинградских магазинах! Все время дул ветер, и только один раз шел снег с дождем. Начиналась весна.
С тех пор прошло много лет. Я окончила вуз, отработала три года по распределению, вышла замуж. И вот однажды наступил день, когда я сама увидела на прилавке в пермском гастрономе «У танка» мясо. Это случилось 18 января 1992 года, перед закрытием. Ни талонов, ни льгот – никаких законных оснований претендовать на покупку продуктов у меня в тот день не было. Но чутье – оно передается по женской линии! – сработало. Я уловила некую возможность. Следуя маминой выучке, стала наблюдать, кому и по каким документам продают мясо. Народу в торговом зале топталось совсем мало: я и какой-то старик. Старик купил. Я подумала, что мясо для героев труда, кавалеров трех орденов Славы и участников Великой Отечественной войны. Но все равно подошла поинтересовалась, раз уж никого нет и вот-вот закрываться: может, и мне продадут кусочек? Оказалось, это мясо – для всех.