Он поднялся, выложил на прилавок мелочь, попросил банку апельсинового сока. Не стоило бы, конечно, покупать эту шипучую дрянь, опять вечером изжога замучит.
И вышел…
В небе все уплотнялся туман. В ясную погоду Цфат отсюда казался белым гнездом на своей горе. А сейчас только серая мгла неслась и неслась по хребтам темных гор. Значит, там, на верхотуре, и вовсе ни зги не видать.
Он набрал на мобильнике номер Варды и сказал:
– Буду минут через двадцать. Пусть привезут этого, младшего… Салаха.
2
Бесшумно отворив дверь, он вошел в квартиру и в темноте, не снимая куртки, на цыпочках двинулся в кухню. Здесь было чуть светлее: фонарь за окном вяло тянулся ощупать хотя бы несколько метров палисадника. Ломоть сырого света упал заодно на аптечную тумбочку у стены.
Забавно шарить по шкафам в собственной кухне, как ночной вор…
Он протянул руку вглубь верхней полки, где должна бы стоять банка с содой, дутым рукавом куртки задел какие-то бутылочки, потащил на себя и… черт!!! Звон разбитого стекла в тишине спящего дома грохнул, как взрыв снаряда на полигоне.
Ну вот… Все потому, что света не зажег, будить не хотел… забо-о-о-тливый! Теперь уж давай, мудила, включай свет, раздевайся и подметай осколки с содой заодно. И мучайся до утра этой проклятой изжогой! Впрочем, до утра осталось часа два…
Он подметал и спиной чувствовал, что Надежда стоит в дверях. Но не оборачивался, давая ей минутку для нормализации настроения.
– О-о-ос-с-спади… – услышал привычное, заспанным голосом. – Который час, а? Будет у меня хоть одна спокойная ночь? Ну что ты колобродишь – опять изжога?
Вдруг у него благодарно стиснуло горло: помнит вот о его изжоге, ласточка моя!
– Надя… – выговорил он и сел на стул, спиной к ней, с веником в руках.
Она подошла, обхватила его голову и прижала к своей мягкой груди, обеими ладонями быстро оглаживая лоб, щеки, горло… что-то приговаривая и чуть ли не напевая…
У нее были хорошие руки, у Надежды, что-то такое они излучали, даже приезжий экстрасенс из Нижнего Новгорода, что в прошлом году давал здесь, в Доме Культуры, бабам сеансы массового гипноза для похудания, сказал, что она чем-то там обладает.
И минуты через три Аркадий правда немного отмяк, отпустил ядовитый спазм в груди, когда невозможно вздохнуть. Он склонил голову набок и благодарно зажал руку жены между плечом и горящим ухом.
– Вот, соду рассыпал, – сказал виновато. – Изжога такая, Надя, просто… до слез!
– При чем тут сода! – воскликнула она. – Что за тьмутаракань! На вот, возьми «алказельцер», – и сама налила воду в стакан, стала размешивать в нем таблетку, повторяя сто раз им слышанное – что это нервное, и пищевод тут ни при чем, что при такой работе у всех нормальных людей рано или поздно наступает привыкание, что нормальным людям – нормальным, понимаешь?! – на восьмой год работы плевать, когда очередной чучмек замочит свою чучмечку… А у него с привыканием – никак, и никакие таблетки не помогут – помнишь, что творилось с тобой в прошлом году, когда были разборки в деревне под Акко, и ублюдки из одной хамулы убили трехлетку-малыша из другой хамулы, а дело ваша группа расследовала, помнишь? Ты тогда спать перестал, и тебя качало от стенки до стенки… Да просто нужно уйти наконец из этой проклятой полиции, сколько можно просить!
Вспомнила она, не удержалась, и его покойную маму, которая настояла, чтобы после третьего курса он оставил консерваторию и поступил на юридический. Кусок хлеба, видишь ли, ее заботил. Хорош кусок хлеба, поперек горла у всей семьи торчит! И вот вам, пожалуйста, результат – он скоро в психушку попадет! Так хоть бы сидел в нормальной конторе, завещания писал и страховки выигрывал – нет, полез в самое пекло, в самое это зверство криминальное!
Через полчаса они все же легли, хотя будильник скоро должен был подать свой мерзкий голосок…
Спать Аркадию совсем не хотелось, и он, минуя часы изнурительного допроса, который и передать-то на словах невозможно – Надя, это как симфонию Малера объяснять потактово! – стал рассказывать ей с момента, когда Салах, младшенький, любимец и выкормыш умершей сестры, – как он держался, Надя, все эти часы, какая выдержка, воля! – перед внезапно выкинутой на стол фотографией мертвой Джамили побелел, осунулся и затих. Только желвак под глазом вибрировал и бился.
И в наступившей тишине Аркадий сказал ему:
– Ну… Будь мужчиной!
Тот кулак на стол уронил тяжело, как крышку погреба, где покойника прячут, и глухо выговорил:
– Надоело… Пиши!
…Вот как оно было, дело-то, Надя. Эта его сестра полюбила солдатика и стала с ним встречаться… Солдат моложе ее лет на пятнадцать, на такой брак отец никогда не дал бы разрешения. А просто встречаться – невозможно, смертельно опасно, родственники приговорили бы немедленно… Она выходила из дому ночью, в мужской одежде, на лицо натягивала черный лоскут.
– С ума сойти… Средневековье какое-то! Маскарад.
Ну и по деревне поползли слухи, кто-то видел незнакомца в черной маске. Наконец, однажды ночью с ней столкнулся ее собственный дядя. Навалился, сорвал с лица лоскут, узнал племянницу, обомлел… плюнул ей в лицо и прямиком направился к Валиду. Все доложил. В этот день Джамиле был подписан смертный приговор. С этого дня она прожила еще три недели.
– Средневековье! – повторила в сердцах Надежда.
Приподнявшись на локте, она всматривалась в лицо мужа. Страдала за него… Тот лежал навзничь и, прикрыв локтем глаза от света прикроватной лампы, вполне задушевного, но все равно слишком яркого сейчас, рассказывал монотонным, охрипшим за ночь голосом, еле шевеля губами. Временами казалось, что он засыпал, голос переходил в бормотание, но Надя не хотела его тормошить, понимала, что это он так отходит…
– Дядя, видимо, не удержался, рассказал все жене, хотя Валид просил покрыть это землей… Та – насплетничала своим сестрам, и пошло-поехало… Слухи разрастались. И в одно прекрасное утро…
…Самое интересное, что он абсолютно ясно представлял себе это и вправду прекрасное утро, одно из тех, когда природа Галилеи чутко отзывается на первое, еще февральское, слабое тепло, а красную мякоть земли чуть ли не за ночь прошивает мгновенная трава пронзительно зеленого, почти истеричного цвета – из-за густой россыпи стронцианово-желтой сурепки.
Этим утром Салах вошел к старшей сестре и сказал:
– Я не могу больше смотреть в лицо позору. Один из нас двоих должен умереть.
Джамиля привалилась спиной к стене, как будто он толкнул ее. Закрыла глаза.
Они стояли друг против друга в той комнате, где сейчас жили обе сестры, где прежде болела и умирала мать. И где после ее смерти Джамиля купала маленького Салаха, потому что комната была солнечной и теплой.
– Я, – сказала она. На меловом лице мгновенно зачернились густые мужские брови. – Я умру.
– Как ты это сделаешь?
Он стоял перед ней, высокий сильный мужчина, под глазом дергался желвак, вернее, небольшой шрам: трехлетним, стоя на лестнице, Салах обернулся на зов сестры и упал, глаз чудом остался цел. Она таскала его на спине лет до пяти и помнила теплые выемки под острыми коленками, когда, останавливаясь среди игры, подкидывала его повыше, поудобнее.
– Как ты это сделаешь? – настойчиво повторил он.
– Приму таблетки… – прошептала она.
– Даю тебе два часа, – бросил он. – Через два часа я должен увидеть тебя мертвой!
Вышел, сел в полицейский джип и весь отпущенный ей на казнь срок разъезжал по деревне, остервенело крутя руль, распугивая кур и собак.
Спустя два часа он въехал во двор своего дома. Выйдя из джипа, окинул взглядом все вокруг и увидел, как из колодца посреди двора высунулась судорожно растопыренная рука, потом другая… уцепились за каменный край; показалась мокрая голова сестры: глаза выпучены, губы трясутся…
Несколько мгновений они смотрели друг на друга – он и это ужасное, изжелта-бледное лицо со жгучей красной полосой на шее.
Он кинулся к сестре, подбежал, обхватил подмышки, помогая вылезти.
– Что же делать, что делать… – бормотала она, повиснув на нем и плача взахлеб, как ребенок. – Проглотила двадцать таблеток «вабена» – меня вырвало… Пошла вешаться в подвал – веревка оборвалась… В колодце – там мелко, ушиблась только. Что мне сделать? Скажи – что-о? Ну, убей меня ты, убей меня!..
– Пойдем, – сказал он и потащил ее в подвал, где в ряд у стены стояли мешки с удобрениями, те, на которых нарисованы череп и скрещенные кости и написано: «Осторожно, яд!»
Она рухнула на один из мешков и, облепленная мокрым платьем, сидела, бессмысленно глядя перед собой. С волос стекала вода, лицо посинело от холода, нос торчал, как из чужого лица. Из ноздрей медленно ползли два мутных ручейка.
Салах снял с полки большую мерную кружку, зачерпнул из открытого мешка кристаллический порошок, налил воды из крана, развел.
– Пей! – приказал. Стоял над сестрой и смотрел, как, давясь, она глотает смертельное пойло.
Ее мгновенно вырвало.
Тогда он опять развел в воде химикалии и снова велел:
– Пей!
Выпила, выпрямилась… Качнулась… Медленно стала подниматься по ступеням из глубины подвала… Но на пороге свалилась ничком.
Салах кликнул вторую сестру, та примчалась – вмиг все поняла, завизжала! – но когда он ударил ее наотмашь по лицу, умолкла и стала очень оживленно ему помогать, сверкая алой щекой.
Вместе они заволокли Джамилю наверх, раздели, вытерли насухо полотенцем, натянули зеленый свитер с высоким воротом, чтобы закрыть след от веревки, и уложили в постель…
– И четверо суток та молча умирала в страшных мучениях… – пробормотал Аркадий. – В страшных мучениях… Так, что сердце разорвалось.
Минут на пятнадцать перед рассветом он все же уснул – вернее, ему показалось, что уснул: на повороте сумеречной деревенской улицы мелькнул солдатик и скрылся за углом стеклянной забегаловки в парах тумана… Ах да, солдат… А при чем тут солдат? До него никому и дела нет…
Когда застрекотал будильник, он по-прежнему лежал на спине, закрывая локтем глаза.
День, как и всегда, начался с селекторного совещания. Аркадий слушал голоса, узнавая всех до того, как назовутся.
– Акко, привет!
– Здорово, Кармиэль, что у вас?
– У нас за ночь… (две ложки сахару, о’кей?) – за ночь разбили витрину лавки на улице Герцля, унесли так, по мелочи – скорее всего, подростки балуют… И на дискотеке в драке ранен парень… А так вроде ничего…
– Доброе утро, Рош-Пина, Рош-Пина… у нас вот история. Помните, бродяга в декабре замерз в рощице недалеко от заправки…
Он слушал голоса… отмечал в блокноте, что произошло за ночь в Галилее, одновременно пытаясь принять и утрясти собственную утреннюю новость, не то чтобы оглушительную, но: за час до начала следственного эксперимента Салах отозвал свое признание в убийстве сестры, заявив, что показания дал под давлением следствия, на самом деле ни в чем не виноват – Джамиля покончила с собой по собственной воле, ради семейной чести, не в силах пережить позора.
Ну что ж. Он может так искренне считать, этот бравый полицейский. Ведь он только помог ей умереть, как она и просила. Если б не эта его бледность при виде истерзанного страданием лица мертвой сестры…
– Цфат! Что у вас, почему молчим? Алё, орлы! Вы там в спячку не впали в своем тумане?
Он прокашлялся. И заговорил быстро и спокойно…
Потом Аркадий провел рутинное заседание. Писал рекомендации по делам, распределял их между все теми же орлами – предпенсионной Вардой и Йони, который и так все ночи не спит над своими пятимесячными близнецами… После обеда – не пообедав – выехал в прокуратуру, для освежения памяти по делу, которое расследовалось год назад. Затем, уже под вечер, поехал просмотреть, что записалось на диски камеры слежения…
Время от времени перед глазами возникал пульсирующий на лице Салаха шрам, и тяжелый молот кулака, вбок откинутый на стол: «Пиши»!
Вот и все. Я не имею больше права держать его за решеткой. Никто не продлит ордера на арест, никто… Ты проиграл, старичок, это бывает, в том смысле, что Запад есть Запад, а допрос есть всего лишь допрос, как бы тебе ни хотелось вывернуть ему кишки наизнанку, дабы он понял, как умирала сестра. Ладно, смирись… Все равно дело передадут в Минюст, люди там серьезные… кто знает, может быть…
Уже поздно вечером, дома, отказавшись от ужина, Аркадий обнаружил, что сегодня вовсе не ел. И, что интересно, совсем не хочется.
Изжога была тут как тут, паяльником выжигала черный узор где-то под горлом…
Но ты лишь отдаленно представляешь, что испытывала перед смертью старая девушка…
Он отыскал в аптечке и торопливо развел в воде таблетку «алказельцера», чтобы Надежда не видела – а то прицепится с расспросами. Пошел прилечь на минутку в спальне, как был – в одежде.
Сюда доносилась смешная и трогательная музыка французского композитора Космы – жена и дочь смотрели старую комедию с Пьером Ришаром. В темноте вялая рука Аркадия наткнулась на обложку книги, что валялась на покрывале. Он потянулся, включил настольную лампу и обнаружил все ту же глянцевую чернуху, которую Юлька никак не могла одолеть. Опять она, паршивка, пластает книгу! Щурясь в полутьме, он машинально побежал по странице воспаленным взглядом: «Во Франции преследования ведьм начались очень рано. Один из иезуитов того времени пишет в 1594 году: «Наши тюрьмы переполнены ведьмами и колдунами. Не проходит дня, чтобы наши судьи не запачкали своих рук в их крови…«».
Отчаянная злоба вдруг перехватила Аркадию горло. Он размахнулся и с остервенением шарахнул книженцией об пол.
Да что это ты – спятил? Что тебе далась именно эта средневековая казнь несчастной старой девы?.. У тебя подобных дел – вагон и тележка. Вон, в пятницу в лесочке под Акко опять нашли обгорелый женский труп в машине… Очередное «восстановление семейной чести». Они так веками жили и жить будут еще сто веков именно так. Ты их перевоспитать намерен? Но откуда ты знаешь, несчастный запад-есть-запад, что на их месте и в их шкуре не стал бы убивать свою Надежду, или вон Юльку, за то, что книги не бережет?
Но ни о чем договориться с собой не мог. Все представлял, как младшая, хорошенькая, злодейка, четверо суток ходила мимо кровати сестры туда-сюда, туда-сюда… Глазки-ходики… Подавала кофе доктору, лечившему отца. И все это время дожидалась освобождения – приметливая, хищная, оживленная, омытая предвкушением новой жизни. Злодейка!.. Вероятно, к ней уже сватались.
Когда Надя, нахохотавшись с Юлькой над голой задницей Пьера Ришара, вошла в спальню – сменить халат на пижаму и лечь, она нашла мужа на кровати одетым, пунцовым от жара, с дурными полуприкрытыми глазами. Он бормотал, то ли во сне, то ли в бреду…
– Арка, ты что, заболел? – тревожно спросила она, склонясь над ним.
Он скрипнул зубами и отчетливо произнес:
– Злодейка!
Отвалявшись дней пять с ядреным гриппом, каким не болел с третьего класса, с тех пор как по миру лютовал знаменитый гонконгский вирус, он получил повестку на резервистские сборы и, как всегда, не то чтобы обрадовался – но ощутил легкое каникулярное волнение. Хотя род войск – танковых, – в которых он дослужился до командира взвода, на санаторий никак не тянул.
В прошлом году учения проходили в Эльякиме – тут, неподалеку от дома. Жили в палатках, спали прямо на танках часа по три-четыре, уставали, как последние собаки, но – странное дело! – домой он всегда возвращался именно как после каникул – загорелым, успокоенным и чертовски влюбленным в Надежду.
Утром Аркадий явился в часть, отоварился формой и автоматом «Галиль», а часа через полтора обедал в Эльякиме…
Уже расцветали наперегонки плодовые деревья, там и тут вспархивал белый выдох миндаля. На обрывистом склоне, где паслось стадо пятнистых шоколадно-белых коз, выбивалась из-под травы пурпурная изнанка сырой земли. Травянистые, с проплешинами черного базальта, холмы после череды дождей будто кто желтком обмазал: островки дрока, озерца желтой кашки… В этих обширных яичницах россыпью красного перца выглядывали маки.
Влажный ветер нес отовсюду терпкие запахи новорожденной травы – чабреца, мяты, базилика, и вся тревожная эта благодать сливалась с запахами еды из большой шатровой палатки, где размещалась столовая.
В прозрачном воздухе дальние гряды гор слоились одна за другой с такой графической четкостью линий, словно туман предыдущих дней был всего только чистящей пастой, которой некая усердная хозяйка надраивала небо, горы, дороги, дома; и вот грязные остатки вчера смыты обильным дождем, а сегодня, куда ни глянь, все вокруг сверкает новенькими боками.
Аркадий закинул голову к небу и минут пять следил, как по свежему густому слою голубой эмали за еле видимым самолетом-стрекозкой тянется рыхлая лента…
Когда же опустил голову, смаргивая солнечную синеву, – первым, кого увидели омытые глаза, был его подследственный Салах. Стоял неподалеку, возле соседней палатки – в форме, с тем же «Галилем» в руке, угрюмо-насмешливо глядел на следователя…
Ну да, спохватился Аркадий, он же упоминал на допросах, что год назад освободился из армии и служил в танковых частях…
Несколько мгновений Аркадий смотрел в щели сощуренных зеленых глаз, отвернулся и вошел в свою палатку.
Минут через десять его вызвали к командиру, в щитовой домик на сваях. Тот сидел за столом и меланхолично хрустел галетой из сухого пайка.
– Аркады… сядь… – С минуту молчал, внимательно рассматривая на свет пластиковую баночку с тхиной. – Слушай… – наконец, сказал он. – Что, этот Салах… он правда твой подследственный?
Аркадий отвернулся к окну – там на сияющей глади ультрамарина все еще истаивало остатнее перышко от истребителя. А может, это вновь уже наплывали облака?
– Да, – ответил. – А что?
– А то, что он сейчас явился ко мне и сказал, что за себя не ручается… Мол, сам понимаешь, оружие в руках… Тот еще тип… Что думаешь?
– А что я должен думать? – вспылил Аркадий.
Командир вскрыл баночку, поддел ножом немного тхины, взял на язык, прислушался к себе.
– Почему мне всегда кажется, что она у них тут скисшая? – задумчиво произнес он. – Я понимаю, мамину тхину мне здесь не дадут, но, по крайней мере, может она быть свежей?!
Он вздохнул, отложил нож и баночку, поднялся из-за стола и стал рыться в картонном ящике в углу, наклонившись и шумно дыша…
За последние годы Габи отрастил себе приличный животик. Когда-то они с Аркадием пропахали бок о бок две тяжелые операции в Ливане, но после армии Габи подписался на сверхсрочную, закончил офицерские курсы и вот дослужился до майора.
– Я, знаешь, – пробурчал он, не оборачиваясь и продолжая шуршать оберточной бумагой, – пожалуй, отпущу вас обоих от греха подальше с глаз долой, кебенимат… Так оно будет спокойней.
– Как? – Аркадий оторопел. – Когда?
Габи выпрямился, на побагровевшем лице его крупными выпуклыми белками светились серые глаза, такие же, какими были в молодости, лет пятнадцать назад.
– А прямо сейчас, – сказал он. – Вон, Шломи через полчаса едет на базу. Он тебя подбросит. Сдай оружие и форму… А того маньяка я уже отпустил…
Автобус на Цфат надо было ждать еще минут сорок. Они и ждали, оба: следователь и подследственный. Сидели на деревянных скамьях друг против друга, с одинаковыми банками пива «Гольдстар» в руках, одинаково подобрав под скамью ноги. Кажется, и джинсы у них были одинаковыми…
Центральная автостанция крутила свою колготливую карусель, изливалась с каждого лотка руладами восточных песен, торговала, вопила, выгадывала, обманывала, предлагала шепотом травку, гремела медяками в кружках, прижимистым грозила вслед божьим наказанием…
Низота города, наш контингент…
Как и во многих странах, общественным транспортом здесь пользовались не самые обеспеченные слои населения.
За те пару часов, пока оба они сдавали в части форму и оружие, пока добирались – каждый как придется – до автостанции в Хайфе, погода опять стала портиться. Видать, бесконечный этот февральский туман еще недобрал своего. Небо вскоре затянуло серым, и темная масса все сгущалась и грузла, будто наверху шли какие-то строительные работы по засыпке земли…
Они сидели и посматривали друг на друга. Салах, внешне спокойный, раскованный, явно был удовлетворен тем, как обернулось дело. Поднося ко рту банку с пивом и закидывая голову для глотка, из-под прикрытых век он внимательно и даже чуть улыбаясь глядел на следователя. И невозможно подняться, уйти, переждать где-то время до прибытия автобуса.
А главное, невозможно объяснить всем тем, кто не отсюда, почему это никак невозможно! Почему свое унижающее значение имеет и банка пива в руке, и то, как Салах закидывает голову, и как посматривает… Просто здесь, уважаемый запад-есть-запад, надо прожить всего-навсего полжизни, чтобы различать хотя бы азы этого непроизносимого языка взглядов, жестов и знаков.
После пива перед дорогой хотелось отлить, но и тут Аркадий дождался, пока первым не выдержит Салах, и направился следом. Так и стояли оба над писсуарами неподалеку друг от друга…
Тот и в автобусе устроился неподалеку, позади, и Аркадий заставил себя ни разу не обернуться, затылком чувствуя тяжелый отравный взгляд.
Вышел Салах у своей деревни. Валко прошел по салону до передней двери и, выходя, неторопливо шатнулся на ступенях, как бы невзначай, полоснул узким взглядом по лицу следователя, усмехнулся… И снова Аркадий заставил себя две-три бесконечные секунды смотреть прямо в эти травянистые глаза.
Вот и все… Что тут сделаешь? Тем не менее, он вновь и вновь неотвязно перебирал варианты, при которых смог бы доказать вину Салаха. Почему, собственно, только его вину? А что отец, что сестра-гиена, молчаливо стерегущая последний вздох той, другой, со следами ржавой смерти на шее? Ну, тогда, сказал он себе, треть здешнего населения должна сидеть по тюрьмам… Оставь их, оставь, простонал он беззвучным голосом Надежды, они так веками жили. Пожалей свою душу, изжаренную на сковородке постоянной изжоги!
Выйдя в Цфате на конечной, он выдохнул облачко пара и огляделся.
По ступеням автобуса следом за ним сошли трое молодых хасидов – все высокие, тонкие, в черных плащах и черных шляпах с тульями на манер цилиндров. В руках у каждого зачехленный черный зонт с полукруглой ручкой. Двое опирались на них, как на трости.
Негромко переговариваясь по-английски, молодые люди осмотрелись и двинули вверх по дорожке, огибавшей неказистую коробку автобусной станции, – там рассекала молодой лесок гористая улица. И те несколько мгновений, пока восходили цепочкой в дымно-синие, опаловые облака, они – отстраненные и посторонние здесь – напоминали какой-то рисунок Домье.
Последними в седое озерцо тумана канули шляпы.
И эти чужие мне… Все друг другу чужие в здешнем туманном мире…
Хотелось выпить.
Честно говоря, хотелось напиться.
Он нечасто прибегал к этому сильнодействующему лекарству от безысходной ярости. Ну и ладно. Вот и правильно… Благо, Надежда думает, что он сейчас где-нибудь на стрельбах, присмотренный и утепленный.
Он взял такси до центра…
И здесь хозяйничал туман; горы черной волной замкнули город, самым высоким гребнем, горой Мерон, грозя захлестнуть и понести во вселенную весь этот жалкий сор человеческого обитания: дома под черепичными и плоскими крышами, с прутьями ржавой арматуры и тарелками спутниковой связи; обломки каменных стен и заборов, лавки, задраенные рифлеными жалюзи, машины, велосипеды…
На вьющейся под гору улице Монтефиори мутными нимбами светились фонари. В фиолетовой мгле едва угадывался минарет бывшей мечети с игрушечным балкончиком, что опоясывал конус.
Аркадий расплатился с водителем, прошел через арку и по ступеням спустился в большой, мощеный плитами внутренний двор здания Постоянной художественной экспозиции. Сюда выходили двери галерей и разных питейных нор, побольше, поменьше. Сейчас здесь был открыт единственный бар, где он заказал выпивку и орешков – много выпивки и вдоволь орешков. И засел, обстоятельно накачиваясь коньяком и сквозь стеклянную стену наблюдая за редкими фигурами, пересекающими вброд колодец двора. Попадая в гущу облака, прохожий на миг растерянно замирал, словно высматривая надежную кочку среди болота, и неуверенно пускался как бы вплавь, непроизвольно разводя руками.
Все обитатели этого города зимой превращались в сомнамбул.
Что ж, надо идти домой. Попросить бармена вызвать такси…
Не набрался ли ты, как последняя свинья, дружище оплеванный?
– Приятель, – спросил бармен, вытирая стойку и выстраивая шеренгой высокие бокалы темно-красного стекла, отчего те напомнили тонких юных хасидов в тумане, – ты как, в порядке?