– Эй, ты, Бориска, не ори! – крикнул Бизин, схватил вымытую Пронькой миску, постучал по шконке. – Не ори, твою мать, оглушил совсем! Побереги нервы, тут они тебе еще пригодятся… Пронька! – повернулся к испуганному дылде. – Чеши-ка на крайние нары, а на твое место паренька раненого устроим…
Пронька сгреб тощий матрас и свои шмотки, уныло поплелся на шконку у параши. А Бориска замолчал, тяжело дыша, согнувшись, привалился к столу.
– Садись-ка, мил человек, охолонись, – ласково промолвил Бизин, внимательно наблюдая за реакцией сокамерников, похлопал ладонью по своей постели. – Сюда, Бориска, иди, сюда…
Парень медленно оторвался от стола, подошел, присел на краешек.
– Ну вот, – степенно проговорил Бизин, довольный, что не увидел ропота на свои действия со стороны камерных обитателей. – Где это, солдатик, так тебя искромсало-то?
– С польского фронта еду. С врагами революции бился за свободу трудового народа… А это рвала меня шрапнель белополяцкая! Думал, подохну, ан нет, на, пся крев, выкуси! Мы им тоже дали просраться! Эх! – встрепенулся Бориска от нахлынувших воспоминаний.
– Ну-ну, понятное дело, – внутренне усмехаясь знакомству с «революционным героем», поддакнул Бизин. – А как же сюда-то угораздило, молодой человек?
4История Бориски Багрова была незатейлива и проста.
Взрываясь матами и проклятиями, поднимаясь до высокой патетики, услышанной на фронте от комиссаров, а потом ныряя в деревенский примитивизм и дремучесть, Бориска рассказал, что до осени 1919 года он жил с матерью в деревушке Дровяной, занимался физическим трудом – возил лес для казны на одном из арендных участков Татауровской лесной дачи – солидного, простирающегося на десятки верст массива, в основном хвойного леса, подступающего к Чите с запада.
На это они с матерью и существовали. Но в конце года управляющий Лебедев уволил Бориску и прогнал с дачи за агитацию против семеновской власти, даже пообещал арестовать.
С согласия матери Бориска бежал на станцию Байкал, где целых два месяца проработал санитаром в железнодорожной больнице. Затем – от Семенова подальше! – перебрался в Иркутск, вступил там пятнадцатилетним в особый боевой рабочий Мальтинский отряд. Участвовал в боях с семеновцами, когда они с броневиками и дикой дивизией наступали на Глазковское предместье.
Во всем Бориска брал пример с командира отряда – бывшего штабс-капитана Калашникова, организатора рабочих дружин в Иркутске. Когда семеновцев отогнали на станцию Байкал, по предложению Калашникова отряд рабочей гвардии под видом чехов с эшелоном одной из частей белочешского корпуса нагрянул на эту станцию, где обезоружил и взял в плен семеновцев, захватил броневики.
Показал в боях себя и Багров. После победы на станции Байкал его откомандировали в Первый коммунистический полк товарища Филимонова, назначили командиром эскадрона.
А потом Бориска бил каппелевцев на Александровском фронте, затем направили его эскадрон против Семенова на Прибайкальский фронт, после дрался вместе с партизанами на Ингодинском фронте под деревней Салией, начальником пулеметной команды. Потом по приказанию комиссара Амосова откомандировали Багрова в междуакшинский пограничный район – принять пулеметную команду в отряде товарища Лебедева.
В это время разгорелась война Советской России с Польшей, и Бориска добровольцем отправился на Польский фронт, где воевал сначала пулеметчиком, потом помначальника пулеметной команды в 237-м Минском полку 27-й дивизии.
После тяжелого осколочного ранения в живот долго лечили юного пулеметчика по лазаретам и госпиталям, а потом вчистую списали и, как несовершеннолетнего, домой отправили.
Поехал Бориска к матери, в Дровяную. Было это в феврале 1921 года, когда семеновцев и их ставленника, управляющего Татауровской лесной дачей, изгнавшего год с лишним назад Бориску из родных краев, – и духу не осталось.
Но прежним дровяным извозом желания заниматься у Бориски не было, по совету знакомых отправился в Читу, где, как говорили, устроиться с работой и заработать можно. Но кому был нужен шестнадцатилетний парень с едва зажившими шрамами на животе, мучающийся болями от спаек, когда среди безработных хватало здоровых и сильных мужиков?
Гордость не позволяла вернуться к матери. Перебиваясь случайными заработками, как-то Бориска познакомился в китайской пампушечной с телеграфным служащим Яковлевым, компанейским и веселым чернявым парнем. Вскоре он зазвал Бориску к себе в гости. Выпили, закусили, снова выпили.
Новоприобретенный приятель, после кувшина бражки, спохватился, дескать, об одном дельце забыл. И попросил Бориску, за компанию с ним, заглянуть на короткое время в контору телеграфного агентства «ДальТА».
Черным ходом, от которого у Яковлева оказался ключ, зашли в агентство, где не было ни души, поднялись на второй этаж. Там новый дружок с другой просьбой обратился, мол, выйди, Боря, на балкон, оглядись, а как из расположенного напротив костела повалят после молитв местные католики, свистнешь.
Поручение было странным, посему Бориска заподозрил Яковлева в нехороших намерениях, но тот вскоре сам высунулся из комнаты на балкон, махнул рукой, мол, все, пошли, не надо уже ни католиков, ни костела…
Они снова подались к Яковлеву на квартиру, там еще выпили – бутылку водки, выставленную на стол хозяином, и свалились спать.
А утром их разбудила громким стуком милиция. Оказалось, что вчера контору телеграфного агентства ограбили. Подозрение пало на Васильева, его практически изобличили показаниями свидетелей, которые видели, как из окна во двор он спускал каким-то двум типам полосатый мешок.
Но Васильев тут же сослался на Багрова. Дескать, в здании они были вместе, зашли по пьянке и вскорости вышли, так что гражданин Багров подтвердит его невиновность.
Бориска, будучи допрошенным самим начальником Читинского отделения уголовного розыска Гадаскиным, кипя от возмущения, что в такую историю влип, рассказал последнему о своих вчерашних подозрениях.
Это привело к тому, что телеграфиста Яковлева арестовали. А следователь 4-го участка, которому поручили дело об ограблении, арестовал и Багрова. Как личность в Чите без места жительства. Борискины уверения, что он от греха уедет домой в Дровяную и никуда оттуда не денется, будет жить у матери – во внимание приняты не были. Ну а гневное негодование Бориски о совершающейся над ним несправедливости, причем чисто буржуйским способом, только усугубили дело.
Так Багров оказался в камере Читинской тюрьмы.
– Развели Дэвээрию! – возмущался Бориска. – Поглядел я в Чите… Буржуев недобитых развелось, как собак нерезаных! Буржуи – контра прямая! – меня сюда и затолкали!
Тоскливым взглядом парень обвел мрачные камерные стены.
– А ты чо, паря, по Советам заскучал? – засмеялся Мишка-Долгарь, поудобнее устраиваясь на шконке. – Тю-тю! У нас, паря, Советами и не пахнет! Буфер!
– Буфер? Какой такой буфер? – недоуменно спросил Бориска.
– Почище, чем у баб буфера! – съязвил Мишка, чем опять вызвал гогот всей камеры.
– Эй, оглоеды, хавалки захлопнули! – прикрикнул на веселящихся сокамерников Бизин, приобнял Багрова за плечи.
– Буфером, Бориска, кличут ту самую Дэвээрию, которой ты только что возмущался. Такая тут у нас республика устроилась, когда семеновскую братию и японцев выперли боевые партизанские отряды. Увы, Боря, все героические партизанские победы и твоя борьба на фронтах здесь – псу под хвост! Отвоевали, значится, не жалевшие крови народные бойцы, вернулись по домам для передыху, а ихней победой воспользовался, Бориска, кто?
Бизин многозначительно задал вопрос и сам же на него ответил:
– Правильно ты заметил, недобитые буржуи и их холуи… С портфелями ходят, в правительство играют, а на самом деле простому люду дыхалку перекрыли, зато куркулю что? Точно, полный простор!..
Неторопливо разъясняя парню «текущий момент», Бизин наблюдал за реакцией Бориски. А у того все на лице написано: удивление, негодование, разочарование. Бизин смотрел на него и думал, что паренек этот сродни хорошей, податливой глине. Такую в руки мастеру – чего хочешь вылепит. В голове у Бориски – окрошка, полутонов не признает, со всей своей мальчишеской горячностью разделил для себя мир на белых и красных.
– Вот так, стало быть, сложилось положение, мил друг, – неспешно продолжал просвещать Бизин парня. – Ноне здесь у нас есть кому из народа жилы тянуть. Вот ты погляди, поспрошай народ, – старикан повел рукой в сторону притихших обитателей камеры, – кто и за что сюда попал, а точнее и правильней сказать – насильно тут закупорен. Так же, как и ты. Как кур в ощип! А почему, а? Один ради куска хлеба в отчаянии на кражу пошел, другой и не ходил, да пришили дело. Вот она какая судьба и доля, Бориска!
– Так это чо же, дядя, всей революции швах?! – звенящим от напряжения голосом осведомился, играя желваками на скулах, Багров.
– Конешно, может быть, и швах, ежели только руками разводить. – Бизин незаметно для Бориски подмигнул окружающим. – Но запомни: завсегда смелые и непокорные люди находились. Они, мил человек, никогда не переводятся среди народа. И с кабалой ни в чем и никогда не смиряются!
Бизин торжествующе глянул на парня, который от его, Бизина, речей обалдело хлопал глазами.
– Так-то, Боря, голова человеку дадена для размышлений. Вот и покумекай, на чью вину относить беду всех этих хлопцев, за решеткой ноне томящихся. А может, Боря, и нет их вины? А есть люди, с нонешней несправедливой властью несогласные и своими действиями этой власти наперекор шагнувшие, а? Революционеры, мил друг, они всегда с тюрьмы начинались! Тумкаешь башкой своей? То-то…
Далее урока политграмоты у старого купца, а ныне жулика, вора и мошенника, не получилось. Снова лязгнули запоры, хриплый голос надзирателя подкинул его с нар:
– Бизин! С вещами на выход! Пошевеливайся, старый пердун!
– Кумекай, Бориска, сам видишь, какова она, власть нонешняя, – только и сказал старый прохиндей, раскланиваясь с остающимися в камере. – Свидимся еще, хлопцы, мир-то, сами знаете, тесен…
– Бизин, мать твою! Долго еще там валандаться будешь! Выпуливай из камеры махом! – снова рявкнул надзиратель.
В закутке у дежурной части Бизину вернули его замызганный паспорт и выдали справку, что он, Бизин А. А., находился под стражей в Читинской тюрьме с 27 августа по 7 сентября 1921 года по обвинению в краже чужого имущества и освобожден по распоряжению нарследователя 5-го участка гормилиции за недоказанностью содеянного.
– Идите, Бизин, на свободу, домой, но помните, теперь вы на заметке, – проговорил напоследок молоденький помначальника тюрьмы и укорил: – Нехорошо так пожилому человеку по жизни катиться, о внуках подумайте…
«Ишь ты, сопляк, о внуках мне тут развел! Гаденыш фараонский!» – зло подумал в ответ старый аферист. Но мыслишка про сказанное все равно украдкой кольнула. Ведь и действительно, прожил он свою жизнь, не имея к шестидесяти годам ни детей, ни тем паче внуков. Но с мыслишкой этой Бизин тут же поступил, что куряка с окурком – вдавил каблуком в песок. В песок беспамятства…
С уходом Бизина из камеры положение Бориски Багрова не пошатнулось. Шепнул старый хрыч напоследок Коське Баталову приглядеть за пареньком. Коська понимающе кивнул, осклабясь, и снова занял самую «блатную» часть нар – под «решкой». Произошло еще два переселения по интересам, в результате чего от параши отселился и Пронька-Кишка.
Ночью Бориска не спал. После ранения на любом новом месте он вообще стал засыпать плохо, а тут столько в башку всякого лезло!
Особенно многозначительные слова старика Бизина. И то ведь дедок истину глаголил! За что, к примеру, он, Бориска, сидит нынче в камере? И сокамерники что, звери какие? Власть – явно куркульная, иначе бы с ним, Бориской, разобрались по справедливости, с учетом его боевых заслуг… А получается, и впрямь, кому теперь это ценно!.. И чо они, молодые, свою молодость сейчас заживо в казематах хоронят? Нет справедливости! Была бы – за что тогда его, красного израненного бойца, за решетку бросать? Нет справедливости и правды нет на этой земле!..
С этим и уснул под утро Бориска. Во сне ему снова виделись летящая тачанка, перекошенное яростным криком лицо второго номера, размахивающего пустыми пулеметными коробками, в клубах пыли налетающая на тачанку кавалерийская лава беляков…
Перед пробуждением приснился и старик Бизин, беззвучно шевелящий губами, но Бориска и без слов знал, что это советует старик что-то дельное и полезное ему, жаль слов не разобрать… Потому проснулся Бориска без злобы, добрым словом помянул про себя покинувшего вчера камеру дедка.
Глава седьмая
1За воротами тюрьмы, по упершейся в них окраинной Ингодинской улице, обретший свободу Алексей Андреевич Бизин и двух шагов не сделал. Путь перегораживала справная телега с запряженным в постромки буланым коньком.
– Со свиданьицем, Ляксей Андреич! – тяжело сковырнулся с телеги медведеподобный Филя Цупко, с некоторой опаской поглядывая за спину старого приятеля, на серую стену «централа».
У Бизина внезапно засвербило в носу, в глазах защипало. Растрогал, рожа разбойничья, удружил Филька, удружил! Но никак вида не подал. Слабинку показывать нельзя, а то, известное дело, возомнит, морда уголовная, невесть что, на шею враз полезет.
– Откуда пронюхал? – лениво, как само собой разумеющееся, спросил Бизин.
– Дык, земля слухом полнитца! Имеем в «централе» уши, – самодовольно изрек Филька.
– Ну-ну…
Взгромоздились на телегу.
Буланый, фыркнув, неспешно поплелся от тюремных ворот прочь, всхрапывая и кивая головой. Вверх-вниз, вверх-вниз.
– Как здоровьице, Ляксей Андреич? От ароматов кутузки да ихней кормежки сплошная болезнь, язви ее, образуется…
– Это, Филя, какое здоровье и какие годы… По тебе, вон, и не видать…
– Чаво не видать?
– Как тебя червонец с гаком каторги ухайдокал!
– Хэ-хэ-хэ, – полуобернувшись и наигрывая вожжами, затрясся в негромком смехе Цупко. – На свежем же воздухе всю дорогу, да собачьего жира натопишь – никакой холере не причепиться! А еще, Ляксей Андреич, вот с такого обушка пайка лишняя завсегда при мне ночевала!
Цупко поднес к носу Бизина кулачище с детскую головенку, комок грязных толстых пальцев, поросших седеющим волосом.
– А? Чем пахнет? Хо-хо-хо!..
– Говнецом наносит! – брезгливо отдернул голову Бизин. – Ты мне не тычь, понял! Чтоб я больше не видел! Сказывай, давай, что новенького, как на постоялом, есть ли промысел? А как там ребятишки, Анюта?
– Э, да никак ноне тюремны казематы сердобольством заразили! – съерничал уязвленный брезгливой реакцией старика Филипп, заворачивая буланого вверх по Баргузинской, отчего вся подвода заскрипела и дернулась.
– Фу, собачья кровь! Не балуй, мясо! – прикрикнул он на конька, снова повернулся к Бизину.
– Какие у нас могут быть дела, Андреич! Эх-ма, делишки! Слезы бабьи… Тока, вот, что Нюрка. Вошла во вкус с заежкой-то, воопще, распоряжатца, как енерал, тока сиськи трепыхаются!
Филя заржал, уже не сдерживаясь и не оглядываясь на еще близко видные тюремные стены и корпуса.
Старик скривился, хотя про себя тоже представил обширный бюст Анюты Спешиловой, ее пышущие жаром потаенные места. Тут же, ни к месту, Сашеньку вспомнил, но не ту, расфранченную особу семеновского времени, а харбинскую, пахнущую солнцем и фиалками, с шелковой, золотистой от итальянского и французского солнца кожею… В далекой богатой жизни, которой будто и не было у него… А по большому счету, что? Так оно и есть. Остался только вот этот тюремный смрад, пропитавший одежду. Стариком сгорбленным на чужой телеге тащится по жизни…
Чтоб эти невеселые мысли перебить, стал дальше расспрашивать Филю:
– Ну, еще что интересного расскажешь? Лавка-то моя стоит?
– Не сумлевайся, Андреич, догляд был полный. Ваську второго дни нарошно посылал флигель твой проведать – все на месте. И Фроська в лавке торгует, чо ей сделатца! А ты, чо, никак к себе в конуру нацелился? Ни к чаму, это, Андреич! Я Нюрке наказал, чтоб баню справила. Так што, мы чичас туды, в Песчанку, двигаем. Попаришься, штоб кандальный душок из тебя вышел, посидим, белого вина хлебного по паре стопочек примем, а? Чую, подтянуло на тюремном харче? Хе-хе-хе…
– Зубоскалить, Филя, ты мастер…
– Хы, я и на многое другое мастак!
Цупко довольно оскалился.
– Мастак, мастак… Но что-то больно веселый нынче.
– Но… так, поди, не кажный день дорогого приятеля с цугундера встречашь!
– Хм… Дорогого, говоришь?.. Больно ты, Филя, мягко стелешь… И веселость твою насквозь вижу: опять что-нибудь спер и радуешься – фарт привалил! Небось еще добычу на постоялом и затырил?
– Тьфу ты, бл… Ты чо, Андреич, скрозь стены и версты зыришь, ли чо ли? Ну, ты даешь! – Цупко от удивления, смешанного с испугом, чуть с телеги не навернулся.
– Та-ак… – протянул Бизин, с отвращением глядя на ошарашенного Филю. – Значит, опять… На какую же хрень ты нынче позарился?!
– Ты чо, Андреич! Не сумлевайся! Куш вышел неплохой! Буренку завалили и две подводы с овсом прихватили на тракте! Одну телегу я уже цыганам продал, а вторая, вот!
Цупко любовно хлопнул рукой по облучку, рядом с собою.
– Пришлося, конешна, малость ее подмарафетить, штобы в глаза не бросалась прежним видом… Как красочка-то? Ишь, на солнышке-то блястит, язви ее…
– Ты, Филя, в сторону не уводи, не уводи! Овес, лошади и мясо, стало быть, до сих пор на постоялом дворе?
– Так, а куды? Это ж тока позавчерашним вечерком… И то, вона, как с телегами шустро…
– Я тебе одно, Филька, скажу. Ежели ты не перестанешь ховать добычу у Анюты на постоялом – спалишься! Напрочь спалишься, идиот! И про заежку по всей округе такую славу сотворишь, что аренду Анюте прикроют! Лафа и закончится – это я о той пользе, что имеем от заведения. Дурень! Болван китайский!
– Кончай ты, Адреич! Заобзывался вконец! – насупился Филя, затряс вожжами, сворачивая направо, с Баргузинской на Бульварную.
Оба замолчали, пропала охота собачиться-перепираться, каждый свое думал.
Вскоре под горку покатили к лесу. Потом буланый без натуги потащил телегу в подъем. Трактовая дорога взбиралась на увал промеж высоких сопок. Бизин и не заметил, как задремал.
В полудреме, когда то проваливаешься в черную яму, то очумело выныриваешь оттуда, Бизину дорога показалась долгой. Наконец, свернули на отворот к постоялому двору.
– Слышь, Андреич, ты того, не серчай, – нарушил долгое тягостное молчание Филипп. – Гнев твой справедливый, по делу. Вот те, зуб даю, заежку больше палить не буду. Слышь… Я тут, пока ехали, покумекал кой об чем. Слышь, а? Есть, Андреич, сурьезные мужики, отчаянные!.. Мне один знакомый тренькал про удачливую ватагу…
– Ватага, говоришь? – встрепенулся Бизин.
Последняя дрема прошла.
– А кто там верховодит, в ватаге?
– Дык, это разузнать – раз плюнуть!
– Вот и разузнай, что за ватага, что за атаман? А пока чего воду в ступе толочь, к тому же вон – Анюта у ворот. Так что хватит языком про это бряцать, – строго, с незнакомой для Цупко повелительной ноткой в голосе, приказал Алексей Андреевич.
И тут же широко, радостно улыбнулся навстречу Анне.
– Доброго здравия, Аннушка! Погляжу – хорошеешь день ото дня, бабонька! Хлеб-соль дому твоему! А ребятишки-то, Анюта, как, здоровы?
Скороговоркой высыпал. На что Анна – ни словечка. Руки под фартуком сложены, брови сведены. Без фанфар, короче, благодетеля своего встретила.
С тем и въехали в раскрытые ворота.
Словно не замечая угрюмого взгляда сожительницы, Филипп с прибаутками и веселой суетливостью помог Алексею Андреевичу слезть с телеги, появившейся на крыльце Катерине хозяйски крикнул:
– Чо баня-то?
– Готова, дожидаючи…
– А? Как девка? Ягодка!.. – довольно протянул Филипп. – Давай, каторжанин, с нар, из кутузки – да на полок, где жар русский! Катерина! А ну-ка, потряси там бельишко, было где-то на Ляксей Андреича подходящего фасону! Давай, шустрей!
Оборотился на Анну, затворившую ворота.
– Шевелись, Нюра! Спроворь на стол, чем бог послал, попотчуем Ляксей Андреича, натерпелся в казематах, однако!..
2Намылся, разомлел Бизин. Почесывая грудь, в чистой рубахе и портках, жмурился на ярком, пригревающем не по-осеннему солнышке, присев на выскобленную дожелта приступку крыльца.
Анна, гремя посудою, устраивала в светлых сенцах закуску, глухой Мишка колдовал над начищенным пузатым самоваром, пыхающим дымком. Из горницы в сени вывалился Цупко, водрузил посредь стола бутылку хлебной водки с головкой красного сургуча.
– Ляксей Андреич, заходь сюда, хорош нежиться! – прогудел, высунув лохматую башку в дверь. – Пожалте, ваше благородие, к столу, опрокинем по лафитничку за возвращеньице!
Бизин нехотя поднялся, ощущая себя совсем по-стариковски, кряхтя, зашаркал в сенцы. Мимо, обдав его свежим запахом молока и хлеба, шагнула Анна, с крыльца закричала на гонявшихся с визгом по двору за курами Кешку и Вальку:
– Чо затеяли, негодники! Чур на вас!
В дверях появился Мишка, неся на вытянутых руках фырчащий самовар. Поставил у стенки на табуретку, вопрошающе глянул на Филиппа. Тот кивнул парню, делая пригласительный жест к столу. Мишка заулыбался, обнажив изрядно попорченные зубы, загремел табуреткой, усаживаясь. Катерину видно не было, в бане убиралась.
– Нюра, чево ты там? Давай, заждалися! – позвал Цупко, сворачивая в кулаке сургуч с бутылочного горлышка. Ловко выбил пробку и наклонил бутылку над стопками. Анна села напротив Мишки, по правую руку от Филиппа.
– Но… Со свиданьицем! – Поднял он граненую рюмку, больше смахивающую на стакан, но все равно потерявшуюся в его лапе. – Эх-ма, душа, отступись!
Ткнул рюмкой в рюмку, отчего у Алексея Андреевича немного сплеснулось на столешницу, хекнул и, задрав голову со спутанной седой и неопрятной бородою, вылил водку в черный распяленный рот.
– Ух-ха, пошла, родимая! Чо задержался-то, Андреич! Сплески – богу бурятскому, самбайну, язви его!
Бизин выпил. Водка огненно разлилась в груди, запекло в горле. Поперхнувшись, потянулся за малосольным огурчиком с желтеющей спинкой, захрустел, выдыхая сивушный смрад.
– Энто, Андреич, первая колом, – усмехаясь, снова наполнил рюмки Филипп, – зато втора точно соколом проскочит! Давай! Пока живы – не помрем, выпьем – и еще нальем!
Больше чокаться не стал, сразу потащил рюмку ко рту. Но выпить не успел, вздрогнул, как и все за столом, от взрыва остервенелого собачьего лая.
– Тьфу ты, аспиды чертовы! – Поднялся, вышел на крыльцо. И тут же выругался:
– Мать твою за ногу! Принесла нелегкая, кость им в горло!
Анна выскочила следом. Через мгновение вновь показалась в дверном проеме, прислонилась к косяку с побелевшим лицом. Встревоженному, выбирающемуся из-за стола Алексею Андреевичу одними губами прошипела:
– Ну что, дождалися, ироды…
Бизин осторожно выглянул во двор и увидел, как в ворота, придерживаемые Филиппом, въезжают четверо конных в милицейских фуражках. Один, плотный, с кирпичным широкоскулым лицом, перегнувшись, врезал нагайкой подскочившую ощерившуюся дворнягу. Взвизгнув, она еще пуще залилась злобным лаем, но от всадника метнулась подальше.
– Цыть, холера!
У крыльца милиционеры спешились. Не обращая внимания на опасливо лающую издали дворнягу и рвущего цепь у сарая волкодава, намотали поводья на перильца.
– Хозяин! – громко позвал Филиппа, все еще вцепившегося в створку ворот, высокий, горбоносый, с начальственной повадкой. – Чего ты там прилип, ну-ка, топай сюда!
Цупко медленно поплелся к крыльцу, следом, вначале прячась за его спиной, прошмыгнули к матери притихшие ребятишки.
– Веселей ногами перебигай, когда тебя Гадаскин кличет! – рявкнул на Цупко горбоносый. Широко расставив ноги и покачиваясь с пятки на носок, поигрывал зажатой в скрещенных за спиной руках нагайкой. Голос с гнусавинкой, картавый, с представительным обликом горбоносого совсем не вяжется.
«Гадаскин!» – встрепенулся Бизин, успевший в тюрьме многого наслушаться о начальнике Читинского городского уголовного розыска. Шустро вернулся за стол, смиренно присел, насторожив уши.
Рассказывали, что раньше Гадаскин слыл край каким отчаянным и лихим партизанским командиром, а когда назначили в угро, весь свой боевой запал перенес на преступный элемент. Да так, мол, что все у него в чем угодно готовы признаться, потому как допрос любит снимать сам, а кулак имеет увесистый. И чрезвычайно взрывной характер. Враз вспыхивает, как порох, а дальше себя не помнит.
– Так… Значит, ты и есть Цупко Филипп?
Гадаскин, сузив черные глаза, потер согнутым указательным пальцем тщательно подбритые усы, кивнул в сторону Анны, обхватившей руками вцепившихся в материнский подол Вальку и Кешку.
– А это, стало быть, сожительница твоя?