Иван охнул. Кох вопросительно посмотрел на него.
– Николай Иванович, так где ж их взять-то?
Кох перевел взгляд на Сашку:
– Карпов, объясни товарищу.
– В настоящий момент ведется проработка контрреволюционной националистической организации, созданной по заданию японской разведки, – отрапортовал он.
Кох поморщился:
– Хватит уже японцев, наелись. Что там у нас еще?
– Готовимся к раскрытию эсеро-монархической повстанческой террористической организации, действующей на территории Нарымского округа.
– Неплохо, – Кох щелкнул пальцами. – Работайте.
Хуже всего было в «расстрельные» дни. Когда приходила баржа с новыми заключенными, собранными со всего округа и даже дальних городов области – Новосибирска, Томска, Кемерово и Сталинска. И здесь, во дворе тюрьмы, приговоренные шли один за другим, как на конвейере, ступая по доскам, заскорузлым от въевшейся крови. Иван не смотрел на них. Он видел одни лишь затылки. Он целился в затылки. Он не хотел никого узнать.
И лишь после, когда приходилось спихивать в яму тех, кто не упал в нее сам, когда свежую партию нужно было поливать известкой и закидывать землей, он невольно видел. Видел Михаила Георгиевича, школьного директора, которого так хотел спасти Лешка. Видел начальника пристани, у которого в гостях он совсем недавно пил чай с сушками. Видел знакомых и почти знакомых. Видел женщин. Видел подростков. Видел детей.
– Николай Иванович, но почему женщины? Почему мы расстреливаем и их?
На каменном лице Коха невозможно было что-то прочесть. Лишь глаза наполнились укоризной.
– А что, Фанни Каплан, которая стреляла в Ленина, была мужчиной? Или заслуживала снисхождения из-за своего пола?
Иван потупился. Вопрос действительно был глупым. Однако его мучило и другое.
– А как же дети? Почему дети?
На сей раз скулы начальника дрогнули. Его гипсовое лицо как будто вдруг пошло трещинами. Деформировалось, исказилось. Не сожалением. Не состраданием. Ненавистью.
– Почему дети? – рыкнул Кох. – А ты сам, Ванька, не понимаешь? Не понимаешь почему? Чему тебя там вообще учили, в этом твоем Томске?
Сашка Карпов замер. Лешка Воробьев вжал голову в плечи. Лишь Иван набрал воздуха в грудь, чтобы что-то ответить, но не успел. Кох продолжил гневную тираду:
– Это же звереныши! Ублюдки! Драконье семя! Оставишь детей – детей врагов народа – и они вырастут. Они начнут мстить за отцов и матерей. Не-е-ет. Нет, Ванька! Нужно очистить! Нужно выжечь все, выжечь под корень! Чтобы потом – потом – нормально строить светлое будущее!
Начальственный голос отгремел, и стало тихо. Каждый боялся пошевелиться.
– Вопросы? – Гипсовая маска вновь вернулась на лицо Коха. – Нет вопросов? Работаем.
Он вышел. Тоскливо стучали ходики на несгораемом шкафу с документами.
Первым подал голос Карпов:
– А он прав. Во всем прав. Мы сейчас эти, как их… Ассенизаторы! Говномесы то есть. Расчистим все говно – и заживем нормально.
Он уселся расслабленно, заложив ногу на ногу. Улыбнулся мечтательно:
– Я вот в лес уйду. Справлю избу где-нибудь и начну жить нормально, охотой. Я ведь и на лыжах хорошо умею, даже соревнования выигрывал – вон Леха подтвердит. И белку бью влет, и соболя… Могу – ей-богу – сесть на пенек, взять вот такую палку, один конец на землю, второй – себе на грудь. И засвистеть по-особому. Бурундуки слышат и бегут по мне. Ползут по палке к самому лицу, а я их ловлю. Петелькой такой хитрой, из конского волоса…
Он засвистел, показывая. Молодцевато тряхнул светлым чубом.
– А ты, Лешка, что будешь делать после?
Воробьев вздохнул, поправил очки с толстыми линзами. Иван подумал, что он отмолчится, но того, видимо, тоже потянуло на откровения:
– А я пойду в сельскохозяйственный учиться. В Новосибирске недавно открылся. Стану селекционером, как Вавилов, буду новые сорта выводить. А если нет… То хотя бы рассаду…
Карпов хихикнул. Леха покраснел, но продолжил:
– А что такого? Мамка научила… Любила она это дело… Справлю дом, огород обязательно. Куплю себе кресло-качалку, заживу нормально…
– Кресло-качалку? – Карпов уже не мог сдержать смеха. – Кресло-качалку, вот умора!
2 мая 1979 года, город Колпашево, Томская область
Трупы. И звонки. Опять трупы. Звонки о трупах. Этот май точно запомнится всему личному составу колпашевской милиции трупами и звонками.
– Нина Павловна, еще звонок!
Ей вдруг остро, нестерпимо, до боли в висках захотелось наорать на дежурного. Просто наорать, истерично, по-бабски, взахлеб. Но товарищ следователь лишь устало повернулась к пареньку у телефона.
– Шульгин, я же говорила. Уточняешь, есть ли дырка в задней части черепа. Если есть – фиксируем место обнаружения, сообщаем дружинникам, те разбираются. Если мы будем выезжать на каждый…
– Нет-нет, – дежурный мотнул головой, – тут другое…
Нина Павловна приняла трубку:
– Слушаю.
– Мне… нужна… помощь…
От голоса веяло даже не страхом, а жутью. Холодной, отчаянной жутью. Как будто звонили не из дома, даже не из могилы, а чуть ли не из ада.
– Что случилось?
– Они… пришли… Они… лезут ко мне… Стучали в дверь… Весь день стучали в дверь… А теперь – в окна… Заглядывают прямо в окна…
– Кто – они?
Звонивший замолчал. И от этой тишины кожу Нины Павловны – от спины до шеи – продрало морозом.
– Диктуйте адрес. Выезжаем.
Она передала трубку дежурному – аккуратно, двумя пальцами, как ядовитую змею.
Уже на выходе она столкнулась с Ушковым.
– Как там наш вчерашний? Этого хоть вскрыли, не убежал?
– Вскрыли, Нина Павловна.
– И что? Как результаты? Самоубийство?
Ушков покачал головой.
– Результаты странные, но однозначные. На шее – не только травмы от веревки, но и… Помните, те синяки? Так вот, это частичное обморожение тканей. Как будто его жидким азотом хватали.
Нина Павловна замерла.
– Так смерть от обморожения? Или удушения?
– Ни то ни другое. Причина смерти – нарушение целостности миокарда в результате острого инфаркта. Разрыв сердца, проще говоря. Сильный испуг.
14 мая 1979 года, город Колпашево, Томская область
На корме, у самого борта, рядом с буксировочным тросом, стояли двое. Женщина – кажется, молодая, хотя со спины не разобрать. И девочка лет, наверное, четырех или пяти.
Иван Ефимович дернулся, как от зубной боли. Поднялся в рубку, толкнул дверь.
– Свечников! Что за бардак на судне?
Вахтенный поднял опухшее от недосыпа лицо:
– А что такое?
– Пассажиры на корме. Метр от троса, ни касок, ни хера! Тебя кто технике безопасности учил? Сорвет опять – и что? Под суд пойдешь?!
Свечников хмыкнул и выскочил за дверь. Заглянул капитан:
– Ефимыч, ты чего разбушевался?
– Грубое нарушение техники безопасности, Владимир Петрович. Мама с дочкой рядом с тросом.
– Какие еще, на хер, мама с дочкой?! На борту? Кто разрешил?
Рядом мгновенно появился Петроченко, куратор от КГБ. Капитан стрельнул на него глазами:
– Ваши?
Тот покачал головой. И пристально посмотрел на Ивана Ефимовича.
Вечером старпом поймал такой же взгляд и от капитана.
– Разобрались с пассажирами, Владимир Петрович?
Черепанов вздохнул:
– Свечников все перевернул – никого.
– Не нашли?
– Никого на борт не пускали. Да и откуда им взяться – посреди Оби. Разве что из этих…
Он кивнул за борт. Кто такие «эти», было понятно и так. Другими словами мертвецов, танцующих в воде между буксирами, не называли.
– Завязывал бы ты со спиртом, Ефимыч.
– Я не пью, Владимир Петрович.
Сон не шел, хотя вахта кончилась час назад, и Иван Ефимович просто валился от усталости. Но дошел до койки – и ни в одном глазу.
Рык дизелей из машинного отделения всегда успокаивал. Но не в этот раз. Иван Ефимович лежал и помимо воли прислушивался. Потому что сквозь ровный шум двигателей пробивалось что-то еще.
Шаги. Шаги за переборкой каюты. Взрослые, но легкие. И еще одни. Совсем детские, частые.
Капитан прав. И если женщину с берега теоретически мог притащить кто-то из команды, такие случаи бывали, то ребенку на борту делать нечего. Это не пассажирский теплоход, а рабочий буксир.
Но ведь кто-то ходит прямо сейчас, там, на палубе. Шаги приблизились и притихли. Теперь они совсем рядом, за стенкой. Тихий-тихий скрежет. Скребутся в окно? Или он засыпает и ему только чудится?
Стук. Легкий, но явственный. Настоящий стук в окно.
Иван Ефимович встал. Прокрался к стеклу. Выглянул.
Никого.
А шаги уже с другой стороны – у двери. Все те же – легкие взрослые и быстрые детские.
Подошли. Остановились. Ждут.
Он шагнул к двери и распахнул ее настежь.
И снова никого.
Прямо за дверью – никого. Но там, дальше, на палубе, они все-таки стояли. Стояли спиной к нему, держась за поручни и смотря куда-то за горизонт. Женщина, молодая, с короткой и небрежной мальчишеской стрижкой. И девочка. Да, совсем маленькая, и пяти нет, наверное.
Женщина как будто не заметила ничего и продолжала смотреть вдаль. А девочка – то ли услышала, то ли поняла, то ли как-то почувствовала, что Иван Ефимович открыл дверь. И медленно-медленно, как во сне, стала оборачиваться на него.
12 сентября 1938 года, поселок Колпашево, Нарымский округ
День начался как обычно. Ведро, тряпка, хлорка и десять метров досок, пропитанных кровью. Доски должны быть чистыми, чтобы те, кто по ним идут, думали, что это действительно путь в баню.
Но запахи. Все портили запахи. Запах крови, которой пропиталось все вокруг. И трупный смрад, которым несло из ям. Их было не перебить – ни хлоркой, ни карболкой, ни тем, что после каждой партии ямы присыпали известью и землей.
Что думают те, кто идут по этим доскам, насквозь пропитанным кровью, идут к смердящим ямам, заполненным во много слоев свежей, протухшей и совсем уже гнилой человечиной?
Потом была партия. Обычная, самая стандартная партия в десять человек. И одиннадцать патронов.
Бритые затылки. Одни лишь бритые затылки в прицеле. Он – рабочий на конвейере, по которому двигаются детали, заготовки для наполнителя ям. Он должен делать свою работу. И делать ее качественно.
На четвертом по счету затылке произошел сбой. Производственный брак. То ли Иван немного отвлекся, то ли осужденный невпопад дернулся, но пуля не попала в голову, а лишь чиркнула по уху, раскровавив всю раковину.
Он остановился, обернулся и крикнул: «Мама!» И Иван вдруг понял, что это парень лет пятнадцати, совсем еще ребенок, с яркими, совсем не в цвет сентябрьского неба, голубыми глазами.
На него и ушел запасной патрон.
Пятый, шестой, седьмой и восьмой номера прошли без осечек и промахов. А девятый и десятый вышли вдвоем.
Молодая женщина. Несуразная, худая, неровно бритая под мальчика и одетая в какие-то тюремные обноски. И ее дочка. Лет четырех или пяти, тоже одета в не пойми что и худая настолько, что идти сама, не держась за руку мамы, она не могла.
Потому и пустили их вдвоем, а не как обычно.
Иван замер от неожиданности. Потом встряхнулся, привычно взял затылок в прицел и снова задумался.
В кого стрелять раньше? В девочку – и мама осознает, что дочь мертва? Или в женщину – и тогда она умрет на глазах у ребенка?
Три секунды. Всплыло из учебы: минимальное время между выстрелами – три секунды. Плюс прицелиться…
А они все шли, взявшись за руки. И уже – уже сделали пять лишних шагов. А каждый шаг увеличивает дистанцию и шанс промахнуться. И запасной патрон истрачен. Если что – придется душить. Эту тонкую женскую шею или детскую цыплячью – собственными руками.
Руками, которые вот-вот начнут дрожать.
Все. Больше медлить нельзя – ни единого мига. Он взял в прицел женщину и нажал спусковой крючок.
Точно. Она упала на доски.
А девочка… Девочка, тряся мамину мертвую руку, медленно, почти как во сне, стала оборачиваться на Ивана.
2 мая 1979 года, город Колпашево, Томская область
– Карпов, Александр Данилович, – продиктовала Нина Павловна сержанту, старательно заполняющему бланк.
Мужчина, сидящий напротив, был крепким, моложавым пенсионером. И дом у него был под стать хозяину – крепкий и надежный. Медвежья шкура вместо ковра, ружье на стене.
– Вы охотник, Александр Данилович?
– Да, с детства хожу. Медведь, волк, рысь. Ну, понятно, лисы-зайцы всякие. Бурундуков вот даже умею по-особому приманивать, свистом…
– Ясно. Так кто к вам стучал-то?
Лицо пенсионера мгновенно посерело, от улыбки не осталось и следа.
– Мертвецы, – прошептал он севшим голосом.
Нина Павловна подняла бровь.
– Я понимаю, звучит глупо, – пенсионер заговорил быстрее, словно опасаясь, что его прервут. – Но это правда, товарищ следователь. Там, на обрыве… Ну вы знаете, на Старой Милиции… Там вскрылся могильник, и они вылезли… Сорок лет ждали, а теперь пришли мстить…
– И где же они? Григорьев, вы осмотрели территорию вокруг дома?
– Так точно, Нина Павловна, – отозвался сержант. – Ни живых, ни мертвых не обнаружено.
– Спрятались, – зашептал старик. – Вас увидели… Я не сумасшедший, поверьте. Я ведь не один такой, к кому они… Лешку, Лешку Воробьева уже взяли… Вчера… Вы же должны знать, да?
– Товарищ Воробьев умер от естественных причин, – произнесла Нина Павловна уверенным тоном, хотя у самой перед глазами всплыли пятна обморожения на шее повешенного.
– Нет, не верю, – он замотал головой. – Спасите меня, а? Заберите к себе в отделение, там же есть охрана, решетки? Посадите в камеру, наконец.
– Как я вас в камеру-то посажу? На каком основании? Успокойтесь, оставайтесь дома, запритесь, в конце концов. Никто вас не тронет.
Но пенсионер, казалось, уже не слышал ее.
– Я им не дамся, – тихо сказал он, смотря в пустоту.
Уже дома ее потревожили поздним звонком.
– Карпов, у которого вы сегодня были, помните? Застрелился. Соседи сообщили.
– Спасибо, что проинформировали. Опергруппа готова?
– Да, выезжает. Все сделаем и доложим. Спокойной ночи, товарищ следователь.
Нина Павловна положила трубку. Достала початую бутылку коньяка и стакан. Хотя бы немного. Чтобы согреться в этой холодной казенной квартире.
Сейчас она особенно чувствовала одиночество. Несколько месяцев в Колпашево, а друзей так и не появилось, все остались в Томске. Если бы и ей разрешили остаться там, в родном городе… Если бы не отправили сюда…
Вновь, как чертик из табакерки, выскочил декабрьский день, который она гнала из памяти. Тот парень в отделении – наглый пэтэушник, воняющий водярой. И не надо было ей с ним возиться, там делов-то – хулиганка, пятнадцать суток максимум. И он, понимая, что ничего ему не будет, куражился в пьяном угаре:
– Что ты, с-сука, мне сделаешь? Я рабочий класс!
Да, разозлилась. Да, распорядилась поместить его не в общую КПЗ, а в одиночку. И да, радовалась, слушая его бессильную ругань за стеной.
Сначала он матерился. Потом пошли пьяные слезы. Надсадные просьбы его выпустить. Просто крики. А после – стоны, показавшиеся Нине Павловне смешными в своем притворстве.
Она работала, уходила обедать, потом вызвали на совещание. Вечером было тихо.
Тогда, с некоторым злорадством, она решила, что урок усвоен. И попросила привести его и оформить.
– А в какой он? – спросил дежурный.
– Во второй.
– Во второй? В нее ж нельзя сейчас. Она не отапливается.
Стояла обычная сибирская зима. Днем было за тридцать, а к вечеру еще похолодало.
Нина Павловна рванулась туда, в камеру. Сама, отобрав ключи у дежурного, открывала замок, ломая ногти.
Парень лежал в позе эмбриона. Он промерз насквозь, как говяжья туша на рынке. Она трясла его, пыталась разбудить, но он был твердый и ледяной. Даже волосы слиплись в один мерзлый ком.
Она представила, как он, час за часом, замерзал, кричал, звал, плакал, стонал, потом свернулся, сжался в комочек, чтобы сохранить хоть немного тепла…
Ее прикрыли. Делу не дали хода. Но сослали куда подальше из Томска – с глаз долой…
Нина Павловна пила коньяк, не замечая глотков, обжигающих горло. Стало совсем зябко, не спасал ни плед, ни алкоголь. Холодный нынче май.
Там, на улице, кто-то ходил, кто-то хрустел замерзшими лужами. Прямо под ее окнами, низкими окнами первого этажа. В комнате свет, а в стеклах – беспроглядная тьма. Она не хотела смотреть туда, в эту тьму. Заставляла себя отворачиваться, но вновь и вновь цепляла взглядом черный прямоугольник. И вглядывалась. Вглядывалась, холодея замирающим сердцем.
Там не было ничего, кроме черноты. Но если представить, если только на миг представить, что там, в этой тьме, вдруг проступит заиндевевшее лицо со смерзшимися волосами…
12 сентября 1938 года, поселок Колпашево, Нарымский округ
Иван ворвался в кабинет Коха, распахнув двери настежь.
– Как?! Как же это?! Вы… вы чудовище!
Он сам не понимал, что говорит. Но надо, надо было выплевывать хоть какие-то слова, застрявшие в горле комком рвоты. Чтобы забыть, как та девчонка трясла уже мертвую маму за руку и оборачивалась, оборачивалась прямо на него.
Кох не изменился в лице. Лишь в глазах появилось незнакомое жесткое напряжение.
Только сейчас Иван заметил, что все еще держит в руке наган. Он схватился за рукоять второй ладонью и направил его в грудь начальнику. И лишь мгновением спустя вспомнил, что барабан пуст.
Все одиннадцать патронов израсходованы.
Кох как будто прочитал эту мысль на лице Ивана.
– Ну что, Вань, надо веревочку доставать? Только меня-то ты ею не задушишь, я и сам кого угодно прикончу.
Его рука легла на рукоять револьвера. И не было никаких сомнений, что тот заряжен.
– Но одну проблему ты решил. – Кох ухмыльнулся. – А то я как раз сидел и думал, кого вставить в очередную двадцатку быков.
В камере смертников Иван оказался в одиночестве. Новую партию еще не привезли, а предыдущую он прикончил сам.
Ни отвлечься, ни поговорить. Оставалось ходить от стены к стене, гадая, в каком углу на этот раз ему почудится та самая девочка, поворачивающая лицо к нему.
Поздно вечером его подозвали к двери. За решеткой смотрового окошка оказался Леха Воробьев, тихий и напуганный.
– Коха вызвали в Новосибирск, – сипло прошептал он. – И ребята говорят, что не вернется, его тоже включили в список.
Иван молча слушал.
– Мы с Сашкой вот что подумали, – продолжал Воробьев. – Записи Коха остались, из списка тебя еще можно вычеркнуть. Не совсем отпустить – на спецу все знают, что тебя посадили. Но не знают, за что. Заменим статью на легкую. Отсидишь лет пять, потом вернешься. Все лучше, чем в яму, правда?..
23 мая 1979 года, город Томск
Все заканчивается. Закончились бесконечные вахты у Колпашевского обрыва. Закончились трупы в могильнике на месте старого здания НКВД. Последней полостью, вымытой винтами теплохода, оказалась выгребная яма под бывшим сортиром во дворе тюрьмы.
Все заканчивается. Даже то, что кажется бесконечным. Даже лагерные дни закончились, и тогда, в холодном пятьдесят третьем, он так же возвращался домой в Томск, догадываясь, что дома у него уже нет. Была лишь надежда – нет, не на старый бревенчатый дом с зелеными воротами и черемухами за окнами – а на то, что завершится, наконец, ежедневный мысленный спор с Лехой Воробьевым о том, что в яму, как ни крути, все-таки было бы лучше…
И на то, что останутся там, на ледяной Колыме, молодая женщина с короткой тюремной стрижкой и ее дочка, которая оборачивалась. Каждый раз оборачивалась, пока он не просыпался, будя криками соседей по бараку.
По возвращении в Томск всю команду их теплохода повезли в КГБ, подогнав к причалу два рафика. Черепанова же усадили в черную «Волгу», и Иван Ефимович видел, что всегда спокойный капитан нервничал, не понимая, что им предстоит.
Но все обошлось. В Комитете им жали руки, выносили протокольные благодарности от имени Андропова и даже вручили ценные подарки. Капитану дали дорогой приемник «Томь», а Иван Ефимович оказался обладателем металлических часов «Полет» на черном кожаном ремешке.
И так хотелось верить, что все закончилось.
Он отпер дверь в пустую квартиру, всегда дожидавшуюся его из рейсов. Разделся в прихожей. И там же присел, прямо на чемодан, не решаясь войти в комнату.
Потому что догадывался, что не закончилось ничего. И там, в комнате, его ждут.
Когда он, наконец, вошел, женщина сидела спиной к нему. Тюремные обноски, короткая стрижка. Он запомнил каждый волосок на ее затылке. Она не обернулась, лишь вздрогнула всем телом от захлопнувшейся двери – как тогда, при расстреле.
А вот девочка стала оборачиваться. Медленно. Она всегда это делала медленно. И кошмар должен закончиться в тот момент, когда лицо уже почти видно. Он ведь всегда заканчивается, этот кошмар.
Но не в этот раз.
Девочка повернулась полностью. И тогда, и сейчас. Он увидел ее – побелевшие щеки, круглые от ужаса глаза и раскрытый рот, выталкивающий навстречу пуле единственное слово. «Папа!»
Максим Кабир. Ползать в стенах
Ползать в стенах Хану научил Марко. Шел девяносто восьмой год, и им обоим было по двенадцать лет. Что-то непонятное творилось в стране, в телевизорах, в семьях, родители запрещали без нужды выходить за порог. Тогда Марко Крстович придумал ползать.
В первый раз Хана продвинулась на несколько метров. Струсила, запаниковала, вообразила волосатых пауков. Во второй раз было попроще, они добрались из ванной Марко в ванную Ханы. Квартиры Крстовичей и Максимовичей располагались рядом.
Хана изумленно рассматривала свою ванную сквозь прутья. С высоты почти трех метров полотенца, этажерка, корзина для белья казались чужими.
– Ты что, подглядываешь, как я купаюсь?
– Н-нет. Я же не извращенец.
– Еще какой извращенец.
Потом, намыливаясь, Хана косилась на металлическую решетку под потолком. От мысли, что приятель может наблюдать за ней, тряслись поджилки, но Хана почему-то не задергивала душевую шторку.
Марко называл это «делать Брюса Уиллиса». Он ненавидел американцев, но обожал американские боевики, особенно «Крепкий орешек».
Они жили в огромном некрасивом доме с видом на пустырь. В подъездах смердело мочой. Дворы оккупировали подростки с агрессивными псами на поводках, хлеставшие ракию и подначивавшие собак устраивать бои.
– Что вы здесь торчите? – спросил их папа вчера. Хана пугливо пряталась за отцовскую спину. Подростки вальяжно расположились на ступеньках. Бетон перед ними был захаркан. Из магнитофона пел Курт Кобейн. Лифт все никак не спускался.
– А тебе какое дело? – чавкнул жвачкой блондин с вытатуированным на запястье кондором. Он обнимал прыщавую девушку и презрительно ухмылялся. Кондор парил у передавленной лифчиком груди.
«Только не спрашивай: „что?“» – взмолилась про себя Хана.
– Что? – спросил папа, клонясь к подросткам левым ухом.
– Ты тугой?
– Вали своей дорогой!
– Забери этого глухаря, малая!
Подростки расхохотались. Папа плохо слышал, его контузило на войне. Хана стеснялась папы.
– Что они сказали? – допытывался папа в лифте. Потолок кабины украшали сожженные спички. Кнопки расплавились. «Убей янки!» – взывало граффити.
– Они не тебе, – врала Хана в папино ухо.
Марко сказал, труба ведет аж до мавзолея Тито.
– Глупости! – усомнилась Хана. – Это же не подземелье! Мы на одиннадцатом этаже. Закончится дом, закончится и труба.
– А т-ты включи фантазию.
Она включила.
– Прямо к мавзолею?
– П-прямо в с-саркофаг!
Ночью родители Ханы ссорились. Мама говорила полушепотом: «Я скоро сойду с ума». «Что?» – спрашивал папа. Хана жмурилась и грызла уголок наволочки.
Марко заявился днем. Была суббота.
– Т-ты одна? Отлично!
Без приглашения прошел в ванную. Вынул из курточки отвертку.
– Ты плакала?
– Нет. У меня аллергия.
– Это с-смертельно?
– Не знаю, – Хана улыбнулась. Сложно было не улыбаться, глядя на нескладного, рыжего, с утиным носом Марко Крстовича. – Ты что удумал?
– Откупориваю п-портал. – Приятель взобрался на полку этажерки.
– Сдурел? Ну-ка слезай немедленно!
– Не волнуйся. – Он отвинчивал и прятал в карман болты железной решетки. Квадратная в сечении кишка из бетона пролегала над ванной, раковиной и унитазом.
– А от тебя ползти нельзя?
– У меня б-батя з-запил. Теперь неделю будет дома к-куковать.
Папа Марко был коммунистом и писал статьи для «Борбы». Отец Ханы работал на литейном заводе. Коммунистов и лично товарища Крстовича обзывал предателями.
– Чтоб назад вставил, понял?
– Готово! – Марко осклабился. – Вашу ручку, красавица.
Вентиляционная шахта пронзала здание насквозь. Пятнадцать подъездов, – посчитала Хана, – тридцать квартир, по две на этаже с этой стороны. Марко помог, и она протиснулась в нору.