– Лихой казачок, только в заду уж больно тушист, и ноги надо сильнее сжимать, а то из седла вылетишь, – Иван взял нервничающую кобылу под уздцы.
Полина в ответ вновь звонко раскатисто рассмеялась, откинувшись на заднюю луку седла.
– Ты что, как смешинку проглотила, – Иван успокаивающе поглаживал по холке кобылу, которая так и не могла привыкнуть к мотающейся в приступах смеха всаднице.
– Проглотила,– девушка, бедово вспыхнув глазами и наклонившись к уху Ивана зашептала,– А я не могу сжимать… когда ты рядом, они у меня сами-собой… слабнут,– и тут же, отпрянув, вновь зашлась смехом.
– Ну, ты… Поль… ну разве ж можно?– смущённо и зачем-то глянув в очередной раз по сторонам, хоть вокруг насколько хватало глаз никого не было, заулыбался Иван. – Вот бы сейчас тебя папаша твой послушал, или благочинный отец Василий. Так бы наверное с амвона и навернулся. Или твои гимназические… как их, классные дамы.
– Вот, уж насчёт наших классных дам ты сильно ошибаешься. Среди них такие попадались, чего только не повидали, и где только не побывали, и актёрки дешёвых театров, и циркачки. А про одну, что нас в 6-м классе вела, легенды ходили, про любовников её… Ладно, сними меня скорее, а то кобыла твоя уж больно ревнует,– Полина вновь обхватила Ивана за шею и пружинисто спрыгнула на снег. – Если хочешь знать, в своём классе я одна из первых скромниц считалась. У нас там такие девы водились, и курили, и кокаин нюхали, а уж на язык… Помнишь Скуридина, миллионщика, судовладельца? Так вот, я вместе с его единственной дочерью училась, и эта наследница несметных капиталов мечтала в каком-нибудь варьете плясать, и за жизнь никак не меньше тысячи любовников иметь.
– А ты о чем мечтала?– Иван крепко держал девушку за локоть и, приблизив лицо к её косе, намеревался потереться своей гладко выбритой щекой о её волосы, вдохнуть их запах.
– Ты же знаешь… Зачем спрашиваешь? … Ой, щекотно!
Они опять слились в долгом поцелуе. Жеребчик нетерпеливо пританцовывал поодаль, и словно зарядившись наглядным примером людей, заржал и стал забегать за смирно стоявшую кобылу. Но едва он приблизился к её хвосту, та не проявила встречного чувства, а взбрыкнув, отогнала ухажёра, при этом рванув повод в руке хозяина. Иван был вынужден оторваться от Полины.
– Ну-ка ты! Не балуй… Гляди-ка Поль, твой-то «Пострел» разыгрался, а моя – себя блюдёт, не подпускает.
– Да пусти ты её, пусть на воле побудет… она ж не убежит, – Полина отошла с дороги, зачерпнула пригоршню снега и прижала её к своим «горевшим» щекам.
– Нет Поля… некогда разгуливать, лучше поедем назад. Погода вон портится, к вечеру не иначе пурга разыграется.
Иван не отпуская своего повода, тут же ловко поймал за уздечку не оставлявшего попыток ластиться к его кобыле жеребчика Полины и подал её девушке:
– Держи. Давай сесть подсоблю.
Этой процедуре, когда рядом не было посторонних, оба влюблённых отдавались с особым удовольствием. Иван брал девушку за талию, чтобы подсадить, а Полина, вставив одну ногу в стремя, всячески изображала, что её вдруг оставили силы, и она не может перекинуть вторую через седло. Тогда Ивану со смехом приходилось уже «неприлично» брать её значительно ниже талии, поднатуживаться и буквально взваливать на лошадь…
Назад ехали неспешной рысью. По дороге встретили обоз из трёх саней. То были рыбаки из новосельской деревни Селезнёвки, ездившие ставить сети в полынье. Когда всадники проехали мимо, рыбак на задних санях с недобрым весельем подмигнул второму:
– Ишь, жених с невестой жирятся…
– А, что разве там баба была верхом? – удивился второй.
– А ты, что не разглядел что ли? Зенки-то протри. Дочку что ли атаманскую не узнал, учителку из станицы? А с ней ейный жених, сотник. С фронту недавно воротился. Вот оне и гуляют на радостях. Осенью вроде свадьбу играть собрались.
– Казаки им што, оне хозява, что хотят то и делают, тем боле которы в атаманы, да в офицера вышли. Вона у их и девка штаны с лампасинами напялила, верхом ездит и никто ей, бесстыжей, слова сказать не смеет, – включился в разговор третий пассажир саней.
– Ничего, и нашенское время не за горами. Вона чего мужики, что с фронту повертались говорят. Там этих офицеров оне как косачей стреляли. Сейчас всё перевернуться должно. В Россее, говорят, уже всех этих знатных да богатых к ногтю. Тама рабочие, голытьба всю власть себе забрали. И в Семипалатном и Уст-Камне совдепы. Скоро и у нас такое будет, всех гадов, живоглотов к ногтю…
4
Степан Решетников пришёл домой в преддверии марта. Приехал, как обычно усть-бухтарминцы ездили зимой из Семипалатинска, кружным путём, через Георгиевку и станицу Кокпектинскую, пересекали калбинский хребет по Чёртовой долине и выезжали прямиком на противоположный берег Иртыша почти напротив станицы. Скованный льдом Иртыш не представлял преграды ни для санных обозов, ни для всадников. Этот путь вдвое длиннее, нежели прямиком через Усть-Каменогорск, но он куда безопаснее, ибо калбинские перевалы много ниже алтайских, а дороги здесь не проложены по серпантинам, с одной стороны которой скала, а с другой пропасть. Ехал Степан с попутным санным обозом. Явился уже под вечер, запорошенный снегом, в старом тулупе, без погон, в вылинявшей солдатской папахе и драных сапогах, один из которых был подвязан тесёмкой. По виду дезертир-оборванец, а не вахмистр доблестного Сибирского казачьего войска. И даже когда Степан снял свой неприглядный тулуп, под ним не оказалось ни гимнастёрки, ни шаровар с лампасами.
– Ты эт, что, сынок… тебя с вахмистров-то разжаловали, или как? – слегка омрачилась радость отца
Степан хотел что-то ответить, но мать, уже утершая слёзы счастья, замахала на Игнатия Захаровича руками:
– Ладно, отец… потом допрос учинять будешь, он же уставший, с дороги, и ранетый был. Садись сынок, отдохни, а я сейчас мигом на стол соберу, мы как раз вечерять собирались… Радость то, слава те Господи… А разговоры говорить потом будете.
Лукерья Никифоровна обычно не перечила мужу, ибо с детства воспитывалась в суровой семейной обстановке, которую в её отчем доме завёл отец, крутой по нраву казак, не раз до полусмерти полосовавший мать Лукерьи ногайкой, за малейшую, по его мнению, провинность, типа невкусно приготовленной еды, или не вовремя открытыми перед его конём воротами. После почти тридцати лет замужества Лукерья несколько отошла от того, вбитого в неё отцом страха, и уже могла иногда вот так и возвысить голос против главы семейства, который злым бывал только на словах и за все эти годы жену ни разу по настоящему не ударил.
Весь следующий день в доме Решетниковых гуляли, праздновали возращение старшего сына. Пришли соседи, родственники, сам атаман Тихон Никитич наведался, перекрестился на потемневший киот, сел за стол, принял чарку, отведал приготовленной впрок закуски: ухи из хариусов, жирных пельменей, запил ячменным пивом. Поздравил отца, мать с благополучным возвращением и второго сына, ну и, конечно, расспрашивал самого Степана, прибывшего из «Рассеи», о тамошних событиях. Все пили, ели, песни пели… Вот только сам виновник торжества, в отличие от родственников и земляков, радовался своему возвращению как-то через силу, на расспросы отвечал уклончиво, что там творится, и кто остался держать фронт против германца, и что за люди эти большевики, скинувшие в Питере Временное правительство… Лишь поздно вечером, когда гости, наконец, разошлись, отец на радостях явно перебравший самогона с пивом повалился спать, а мать с оставшейся ей помогать соседкой принялась убирать со стола, Степан чуть слышно шепнул брату:
– Пойдём Ваня на воздух, покурим… потолковать надо.
Братья вышли во двор родного дома известный им с детства до мелочей: напротив крыльца забор с воротами, справа амбар с обитой железом дверью, слева к дому примыкает скотный двор, оттуда время от времени негромко мычит корова, хлопают крыльями куры. Впритык к хлеву конюшня, вернее стойла для лошадей, где стоят два коня, тягловый жеребец и строевая кобыла Ивана.
Похожи и не похожи друг на друга братья. Оба одинаково рослые, чуть сутуловатые, и лицами, хоть и не сильно, но схожи. Но разница, пожалуй, бросалась в глаза сильней на фоне этой общей схожести. Из Степана так и прет простолюдин, о том говорили все его движения, ухватки, манера плевать, сморкаться, лузгать семечки, небрежно бриться, не обращать внимание на грязь под ногтями… Иван отличался от брата как обработанная деталь от необработанной заготовки. Даже его походка, легкая, пружинистая говорила о годах беговых и гимнастических тренировок в кадетском корпусе и юнкерском училище, о постоянных занятиях строевой подготовкой на плацу. Она в корне отличалась от тяжелой, приземленной походки Степана. И вообще Иван смотрелся подтянутее, собранней, ловчее. Каждое утро он тщательно умывался, брился, его волосы всегда были расчесаны, усы подстрижены, всевозможные угри и тому подобные вещи моментально прижигались и изводились…
Степан вздохнул полный грудью прозрачный морозный воздух, тряхнул головой, так что едва не свалилась папаха. Достал кисет, насыпал махры на заранее приготовленный небольшой прямоугольный листик, нарезанный из газеты, привычно свернул цигарку, закурил. Иван отклонил протянутую руку брата с кисетом.
– Неужто на фронтах-то так и не выучился курить? – насмешливо спросил брата Степан, и тут же не, дожидаясь ответа, резко сменил направление разговора.– Ты чего весь день молчал как неродной? Вона все пытают, что да как, расскажи да обскажи, а брат родный как сыч ни полслова. Али брезгуешь? – Степан ревностно переживал офицерство младшего брата.
– А чего при всех спрашивать? Мы ж с тобой за весь день вот только одни и остались. А вчера ты уставший был, как поел, так сразу и спать, с утра гости пошли. При посторонних разве всё как хочешь обскажешь? – ничуть не смутился, лишь слегка отстранился от самогонно-махорочного перегара, исходившего от брата, Иван.
– Верно рассудил, при гостях, конечно, всего что промеж родных никогда не скажешь,– Степан в очередной раз затянулся и тут же с отвращением отбросил цигарку.– Век бы этой махры не пробовал, а куда денешься, хорошего табаку сейчас днём с огнём… Пойдём-ка Ваня, знобит меня что-то, не иначе в дороге застудился. После этого ранения я вообще к холоду чувствительный стал, – Степан передёрнул плечами в накинутом отцовском полушубке и направился в дом.
В сенях, во тьме, чуть подсвеченной лунным светом из небольшого оконца, они сели на лавку. Иван испытывал некую неловкость, как это всегда бывало в последние лет пятнадцать, когда они вот так встречались после долгих разлук. Иван, с десяти лет отданный в кадеты, приезжал домой только на каникулы, и всегда чувствовал ревностное отношение Степана. Как так, ты меньшой брат, а будешь офицер, ваше благородие, тебя ожидает интересная, чистая жизнь, служба в различных местах Империи, возможно в больших городах, столицах. А я останусь в казачьем сословии и после четырехлетней действительной службы, выйду на льготу, вернусь в станицу и буду заниматься тем же, чем и отец, пахать, сеять, ходить за скотом. Потом, когда Степан, едва женившись, служил действительную, охранял границу с Китаем, братья вообще несколько лет не виделись. Отпуска рядовым казакам не полагались. Даже жену, умершую в родах, он не смог похоронить, не успел к третьему дню. После кадетского корпуса Иван поступил в Оренбургское казачье юнкерское училище, Степан же продолжал служить и пришел домой, когда Иван уже заканчивал учёбу и, казалось, братья, наконец, встретятся после многолетней разлуки. Но Иван сдавал выпускные экзамены в июле 14 года, тут началась война. Домой после выпуска в свой укороченный по случаю войны отпуск, он приехал в августе, когда Степана уже мобилизовали во второочередной 6-й полк. Их единственная за все последние семь лет встреча произошла ранней весной того же 14 года, когда Иван приезжал на пасхальные каникулы.
И здесь Иван не мог не увидеть, как завидует ему брат. Чтобы как-то сгладить неловкость, разрушить незримо возникшую меж ними стену, Иван брался за любую самую грязную работу по дому, помогал отцу сено возить, вызывался чистить скотный двор. Степан в ответ лишь посмеивался, качал головой, как бы говоря: эдак в охотку можно поработать, зная, что через неделю уедешь, и всё это забудется, а вот так, зная, что такая работа тебя ждёт всю жизнь, каждый день. Не говоря ничего вслух, Степан более всего завидовал тому, что брат, получив офицерский чин, становится обер-офицером, то есть личным дворянином, а если выслужит чин полковника, тогда станет и потомственным, то есть и дети его будут дворянами. В Российской империи быть дворянином, представителем высшего сословия, значило очень многое, это совсем другие права и свободы, другая жизнь. И даже сейчас, когда эта сословная градация, вроде бы уже ничего и не значила, Степан не мог изжить своей застарелой неприязненной зависти к брату.
– Гляжу, ты из полка с тем же конём пришёл… Неужто сохранить смог кобылу свою? – Степан спрашивал без всякого выражения, чувствовалось, что ответ на этот вопрос его совсем не интересует.
– Сам удивляюсь, тысячи вёрст мы с ней прошли, и в строю, и в эшелонах, и в боях, а ни я, ни она, ни пули, ни картечины не словили. Видать Бог спасал, – с теплотой в голосе, оглянувшись в сторону конюшни, произнёс Иван.
– А вот моего строевика и меня не спас, – зло отреагировал Степан. В 16-м годе под Пинском в атаку шли. Впереди снаряд разорвался, жеребец мой как подкошенный рухнул, а я кубарем через него. Подошёл, хрипит, изо рта пена кровавая, и рана во лбу. Осколок угодил. Пристрелил. Вот так… Потом мне другого коня дали, из под убитого. Неплохой конь был, не неук, быстро я с ним совладал. Но тут уж мне не повезло, шрапнелью в самую грудь угораздило. На излёте видать была, шинель с гимнастёркой наскрозь, а грудь только сверху, до сердца не достало, зато сразу в пяти местах. Но из седла взрывной волной вынесло, да об пень, всю спину разодрал, ещё головой шарахнулся и сразу в беспамятство. Очухался, когда уж в госпиталь везли. В письмах-то я писал, что только в грудь ранен, а как признаться, что на спине живого места нет? Здесь бы мать, или батя кому бы, не подумав, сказали, потом пустобрёхи по станице разнесли бы, что от неприятеля бежал Степан Решетников, вот ему в спину и засадили. А в госпитале я, наверное, с месяц только на боку и брюхе мог лежать… Ну, а у тебя-то как служба сложилась? Слышал, помотало тебя, опосля того как ваш полк с германского фронту сняли, мир-то посмотрел.
Степан спрашивал опять с некоторой долей зависти, дескать, и здесь брату повезло больше чем ему, безвылазно просидевшему всю войну в пинских болотах. Иван понимал настроение брата и отвечал с лёгким раздражением:
– Посмотрел Стёпа… лучше бы и не смотреть такой мир, а там же на германском фронте в нашей бригаде остаться. Тогда уже с сентября прошлого года в Семипалатинске был, а в декабре дома, и всей этой мерзости не видел бы.
– Да ну, это ты, брат, брешешь. На германском ить и убить могло запросто, а здесь-то, против киргизей полегшее. Да, и поинтересней поди, чем там комаров кормить, да от артобстрелов хоронится, – не согласился Степан.
– Ничего тут интересного не было. Как летом, в шестнадцатом нас из бригады в эшелон погрузили, так безвылазно до самого Семипалатинска везли в теплушках. А там , даже тех, кто с ближайших станиц домой не отпускали. День передохнуть, да лошадей в порядок привести дали, и скорым маршем на Сергиополь погнали… – Иван махнул рукой и замолчал, явно не желая продолжать рассказ.
– Ну, а дальше то как, зачем вас четыре тысячи вёрст от самого фронту везли, неужто семиреков и наших первоочередников из третьего полка не хватило, чтобы с киргизнёй справиться, – Степан напротив выказал самый живой интерес к событиям лета-осени 1916 года.
– Я тоже, пока нас везли так думал. А на месте, как увидал, понял, серьёзное там дело, восстали сотни тысяч, за кордон уходили, скот угоняли.
– Ваш полк, я слыхал, в южном Семиречье действовал. Это вы у Хан-Тенгри киргизей без счёта порубали? Говорили там весь перевал ими завален, вороны и шакалы до сих пор растаскать не могут, – продолжал расспрашивать Степан.
– Нет не мы. Там все дороги в Китай блокировали, вот они по последней свободной прямо через перевал и пошли. А его заранее артдивизион семиреков пристрелял. Действительно очень много они их там положили. Я сам не видел, а кто в том деле участвовал, говорили на версту с лишком людей, коней и прочего скота вперемешку навалено, и в пропасть много посрывалось. Сколько их там побили перечесть невозможно, да и не считал никто, – спокойно отвечал Иван.
– Но ведь было за что, оне ж тоже зверствовали?
– Ещё как… сам свидетель, никогда не забуду,– даже в полутьме было видно, как лицо Ивана исказила гримаса крайнего возмущения.– Мы шли вдогонку как раз за той колонной киргизцев, которая уходила на Хан-Тенгри. А там, на берегу Иссык-Куля стоял православный монастырь, чуть в стороне от тракта. Я понимал, что они вряд ли не тронули монастыря, и на всякий случай послал разъезд, узнать, вдруг кто-то из монахов уцелел. Через некоторое время догоняет нас казак из того разъезда, глаза размером по червонцу, говорить толком не может. Кое как поняли его. Монастырь, конечно, сожжён, но не только это. Там, говорит, русские дети, много детей на колья посажены, хоронить надо. Я командиру полка доложил, он мне даёт два взвода, и мы поскакали… – Иван замолчал, словно переводя дух, перед жутким сообщением.– Думал, что увижу казнённых детей новосёлов, захваченных в тамошних деревнях, а поближе подъехали, Господи Иисусе…Там вокруг монастыря изгородь из кольев. Так они её не сожгли, как сам монастырь, а на колья девочек верхами посадили, некоторые насквозь проткнуты были. А по остаткам платьев и белья на тех девочках вижу не крестьянские то дети, гимназистки. Я ж их и в Омске, и в Оренбурге сколько повидал, их с простыми не спутаешь. Потом уж я узнал, что там стоял скаутский лагерь гимназистов из Верного. Мальчишкам они головы поразбивали, глаза повыкалывали, а девчонок иссильничали сначала, а потом на колья посадили… – Иван замолчал.
– А, что там с ними взрослых не было никого, увести спрятаться где-нибудь не могли? – недоумевал Степан.
– Были, учитель с женой. Тоже оба убитые. Жена беременная была. У неё живот разрезали, плод достали и сапогами растоптали. Детей мы там более сорока человек насчитали и монахов человек тридцать они живьем сожгли. Целый день мы их хоронили. Я сам нескольких девочек с этих кольев снимал, лет по четырнадцать им было. На фронте вроде сколько крови лилось, а вот такого ни разу видеть не пришлось, – Иван тяжело вздохнул будто после тяжелого усилия.
– Дааа… на фронте смерть оно дело обычное, солдат, казак ли, офицер… оне должны быть к ней завсегда готовы, а вот про то, что ты рассказал… Да брат, понимаю тебя.
Помолчали в тоскливом полумраке. Но потом Степан вновь осторожно подвиг брата к продолжению своего рассказа:
– Ну, а потом-то как, ты про Персию-то расскажи?
– А и рассказать-то нечего, пески, жара, да малярия. По пути все так ошалели от той жары, что и не заметили, как за границей оказались. Один чёрт, что в Закаспийской области, что в Персии, и пустыня та же, и жара, и люди по-русски не понимают. Там мы и не воевали совсем и никаких турок не видели. Сначала в карантине стояли, полполка болело, а после октября назад до Ашхабада маршем шли. Там в эшелон загрузились и вперёд на расформирование. Правда, в Ташкенте страху натерпелись. Нас на запасные пути загнали, с двух сторон красногвардейцы с пулемётами эшелон обложили. Тут до нас слухи дошли, что они, красные эти, наказного семиреченского атамана, генерала Кияшко, там же в Ташкенте с его семьей изрубили. Так что они вполне могли и нас порешить. Приказали нам разоружиться и выдать всех офицеров.
– Что, офицеров… это как же так! – не мог скрыть возмущения Степан.– И что, вы же там с оружием, артиллерией, все фронтовики, не могли их шугануть!?
– Как шугануть. Мы же в теплушках по три взвода в каждой, артиллерия отдельно, лошади отдельно, пулемётная команда отдельно, боеприпасы отдельно. Они же весь наш эшелон разделили и на разные пути поставили. И в красной гвардии тоже не неуки собраны, тоже фронтовики из туркестанских стрелковых полков. Да они бы нас в тех теплушках всех бы и положили, из пулемётов их прошили бы, – пояснил ситуацию Иван.
– Ну, и как же ты-то, неужто выдали тебя?– в вопросе звучало и непроизнесённое: казаки не солдаты из мужиков, они к своим офицерам никогда как к барам, которых ненавидели рядовые, не относились, они к ним в основном товарищами, земляками считали.
– Конечно нет… Ко мне сразу Федот Гладилин подошел из Красноярского посёлка, матери нашей сродственник, помнишь? Так вот он мне свою запасную шинель даёт, говорит, одевай, как рядовой казак пройдёшь. Потом гляжу, и другие казаки моей сотни бегут, мы тебя сотник не выдадим, схоронишься промеж нами. Я им и говорю, братцы у кого шинели запасные, папахи есть, отдайте офицерам. Конечно, если бы они силу чувствовали, они бы шинели те с нас поснимали и поняли, кто есть кто. На наше счастье большевики торопились сильно, там у них какая-то перестрелка в городе началась. Потому они нас всех поскорее дальше отправили и под шинели не стали заглядывать. А вот орудия, целый дивизион, винтовки и боеприпасы пришлось оставить, еле лошадей да холодное оружие, что с нами было, сохранили. Так что моя кобыла так со мной и приехала домой…
5
Луну за оконцем сеней заслонили откуда-то набежавшие высокие перистые облака, и разговор братьев продолжался уже в полной темени, что ими совсем не воспринималось как какое-то неудобство – ведь им, несмотря на кровное родство мало знающим друг-друга, не часто приходилось вот так по душам поговорить в их прежней жизни.
– А сам-то ты, как добирался… почему в таком виде приехал, где форму-то потерял?– вроде бы без всякого выражения спросил Иван, но офицерские, начальственные нотки сами собой зазвучали в его голосе.
– Ишь ты, никак осуждаешь, господин сотник. Думаешь, брат твой дезертир, оружие, амуницию бросил и навродь зайца через всю Россию бёг, – даже не видя лица, чувствовалось, что Степан недоброжелательно буравит брата взглядом.
– Я тебя не осуждаю. Просто я перед тобой не таился, и ты не таись. Оба мы не героями, не победителями, как хотели с войны воротились, а не поймёшь кем. Понимаю, раз так пришёл, то по-другому не мог,– мгновенно нашёлся Иван.
– То-то и оно, что не мог. Обидно мне, что все так подумали, и отец, и другие казаки. Хотя, тут все не при параде повертались. А я ведь один домой, не с полком добирался, разве ж в форме, с крестами сейчас доедешь? Я ж с госпиталя ехал сначала, а там не поймёшь кака власть. И всё одно у меня и мундир и награды, всё в сохранности было. И сейчас всё припрятано, на сохранении у надёжных людей под Омском. А домой я, брат, специально таким приехал, задание на мне, понимаешь, приказ исполняю, – понизил голос Степан.
– Задание, приказ… чей? – удивился Иван.
Дверь из горницы отворилась, в сени проник слабый свет, прикрученной керосиновой лампы и вышла соседка, что помогала Лукерье Никифоровне.
– Ой, Господи! Кто это здесь, – женщина со свету, не могла различить сидящих на лавке в углу братьев.
– Не пугайся, тёть Стешь, это мы тут воздухом дышим, – отозвался Иван.
– Ой, ребятки, прям напугали… – Лушь, ну я пошла… тут это, робята твои сидят.
Вслед за соседкой в сени выглянула мать:
– Стёпушка, Ваня… что вы тут маетесь, устали небось. Отец вона уж десятый сон видит, храпит и заботы нет ему. Ложитесь, поздно уже.
– Сейчас мамань, мы недолго. Сколь с братом не говорили. Ты само-то ложись, мы скоро,– в голосе Степана слышалась сыновья заботливость.
Мать закрыла дверь, и Степан заговорил жалостно, словно у него к горлу подступили слёзы:
– Три года мать не видел, а постарела на все десять лет. Отец, вон, как и не жил, всё такой же, кочетом скачет.
– Мать она всегда сильнее переживает. Ты Прасковью Неделину помнишь? Сейчас встретишь, не узнаешь. Двух сыновей почти сразу убило, старуха старухой стала в сорок с небольшим лет, высохла вся, кожа да кости, а ведь до войны по дородству в станице даже атаманше, Домне Терентьевне не уступала. Вот и наша мама всё это время похоронки ждала, каждый день молилась, в церкви свечки ставила за нас, – резонно рассудил Иван.
– Да, я это всё понимаю, это так. Но на неё посмотреть, будто на нас тоже похоронки пришли. Тяжко ей одной в доме управляться, не по годам, помощница нужна. Я-то уж в скорое время вряд ли женюсь, а вот у тебя вроде всё наладилось, всё ж таки сумел ты Полину заарканить, сосватать. Так, что ли?
– Так, – Иван голосом выказал недовольство тем, как говорит о Полине брат.