– Что вы здесь делаете? – повторил Брюль.
– Мы отправились путешествовать, чтобы почтить Бога в природе, чтобы подышать воздухом лесов и тишиной их, сделать душу более способной молиться, – тихо сказал юноша. – Ночь нас здесь застала: о короле же и о его дворе мы ничего не знали, если бы не долетал сюда временами шум пирующих охотников.
Как сами слова, так и тон голоса стоящего перед ним поразил Брюля. Этот человек принадлежал какому-то другому слою общества; но, во всяком случае, не тому, к которому его можно было причислить на первый взгляд.
– Вы позволите, – спокойно прибавил студент, – чтобы вам, как имеющему здесь какую-то власть, я отрекомендовал себя? Я Николай Людовик, граф и владелец Цинцендорфа и Поттендорфа, а в данную минуту ищущий источник мудрости и света, путешественник, заблудившийся на бездорожье света.
Он поклонился.
Услыхав эту фамилию, Брюль взглянул на студента внимательнее. Вечерний свет и легкий блеск восходящей луны осветили красивое лицо говорящего.
С минуту оба стояли молча, как бы не зная, на каком языке им говорить.
– Я Генрих Брюль, паж его величества. – И он чуть заметно поклонился Цинцендорф смерил его глазами.
– А!.. Мне вас очень жалко, – вздохнул он.
– Как «жалко», почему? – спросил изумленный паж.
– Потому что быть придворным – это быть невольником, быть пажом – это быть слугой, и хотя я уважаю нашего государя, но предпочитаю посвятить свою жизнь Господу на небесах, царю всех царей и жить любовью Иисуса Христа Спасителя. Именно вы нашли нас, тихо молящимися, так как мы старались соединиться с Господом, который пролил за нас свою кровь.
Брюль так был изумлен, что сделал шаг назад, как будто принял юношу за сумасшедшего, так как он произнес эти слова хотя и кротким голосом, но уж слишком патетически.
– Знаю я, – прибавил Цинцендорф, – что вам, у которого звучат в ушах смех и веселые слова придворных, должно это показаться странным, может быть, даже неприличным; но когда появляется возможность разбудить набожною мыслью усыпленное сердце христианина, почему ею не воспользоваться?
Брюль стоял пораженный. Цинцендорф приблизился к нему.
– Это час молитвы… Слушайте, как лес шумит… Это он поет вечерний гимн: «Слава отцу на небесех!» Ручей тоже журчит молитву, месяц взошел, чтобы светить молящейся природе; так неужели же сердца наши не соединятся со Спасителем в эту торжественную минуту?
Ошеломленный паж слушал и, казалось, ничего не понимал.
– Вы видите перед собой чудака, – прибавил Цинцендорф, – но ведь вы встречаете немало великосветских чудаков и прощаете им; почему бы не отнестись снисходительно к экстазу, который есть только следствие горячей восторгающейся души?
– Право… – прошептал Брюль, – я и сам набожен, но…
– Но, вероятно, прячете вашу набожность в глубине сердца, опасаясь, чтобы ее не осквернили рука и слово профанов. – Я же выставляю ее, как знамя, которое готов защищать моей жизнью и кровью. Брат, – прибавил он, приближаясь к Брюлю, – если вам стало тяжело в этой бешеной и вертлявой придворной жизни, потому что только так можно объяснить вашу одинокую прогулку, сядьте здесь, отдохните с нами, вместе с нами помолитесь; я чувствую в себе жажду молитвы, а она, соединившись в одно моление из двух-трех братних уст, крепнет и долетит к подножию престола Того, который за ничтожных тварей отдал бесценную жизнь свою.
Брюль, как бы испугавшись, что его задержат, несколько попятился назад.
– Я имею обыкновение молиться один, без свидетелей, – сказал он, – а там меня призывают служба и обязанности. Поэтому извините меня.
И он указал рукой в ту сторону, откуда долетал шум. Цинцендорф встал.
– Жалко мне вас! – воскликнул он. – Если бы мы здесь, под этим величественным деревом, запели вечерний гимн: «Бог наша защита, Бог надежда наша»…
– Тогда, – подсказал паж, – услыхал бы это ловчий или какой-нибудь подкоморий короля – и нас не заперли бы в кордегардию только потому, что ее здесь нет, но отвезли бы в Дрезден, под Фрауэнкирхе, и посадили бы на гауптвахту.
Он пожал плечами, легко наклонил голову и хотел уйти. Но Цинцендорф загородил ему дорогу.
– Разве действительно запрещено здесь оставаться? – спросил он.
– Это может навлечь на вас подозрение и доставит много неприятностей. Я советую вам удалиться. За Губертсбургом есть деревня и постоялый двор, в котором вы удобнее переночуете, нежели на буковом пне.
– Какой же дорогой нам нужно идти, чтобы не повстречаться с кем-либо из людей его величества? – спросил Цинцендорф.
Брюль указал рукой и уже хотел уйти, но затем остановился и прибавил:
– Выйти на дорогу трудновато, граф, но если вам угодно принять мои услуги, то я вас выведу.
Цинцендофр и его молчаливый товарищ подняли свои узелки и палки и пошли за Брюлем, которого эта встреча, казалось, нисколько не радовала.
У Цинцендорфа было достаточно времени, чтобы прийти в себя и унять восторг, в котором внезапно появившийся Брюль застал его. В нем был виден человек высшего общества, очень деликатный и любезный. Успокоившись совершенно, он извинился даже за то, что так странно говорил.
– Не удивляйтесь, – холодно сказал он, – мы все зовем себя христианами и сынами Бога, на самом же деле мы не что иное, как язычники, хотя и давали обещание при святом крещении. Поэтому обязанность каждого – проповедовать, и я из этого сделал задачу моей жизни. Какая польза в словах, если ее нет в деле? Католики, протестанты, реформаторы – все мы, все мы язычники. Мы не почитаем богов, потому что нет их алтарей; но мы приносим им жертвы. Несколько священников спорят и плюют себе в глаза из-за догматов, а Спаситель на кресте обливается кровью, которую напрасно примает в себя земля, потому что люди не хотят спасения.
Он вздохнул.
В то время, когда он закончил эти торжественные слова, лагерь представился их глазам и из него донесся звон от чаш, которыми чокались с шумом. Цинцендорф взглянул с ужасом.
– Разве это, – воскликнул он, – не вакханалия?! Идемте скорее, мне стыдно за них!
Брюль, шедший впереди, не сказал ни слова.
Таким образом они прошли мимо лагеря. Брюль указал им дорогу, а сам бросился к первому освещенному шатру, как бы желая избавиться скорее от этого общества. В ушах у него еще звучали странные слова Цинцендорфа, когда ему представилась в шатре новая оригинальная картина. Правда, в те времена и при этом дворе она была довольно обыкновенна, и ему нечего было особенно удивляться, однако немногие показывались публично в таком положении, в каком застал Брюль военного советника Паули.
Он лежал посреди шатра на земле, около него валялись осколки огромной пустой бутылки: руки были разбросаны, так что его фигура изображала из себя крест: лицо багрово-красного цвета, платье расстегнуто и изорвано, а большая гончая собака, вероятно, его любимая, сидела над ним, лизала его физиономию и выла…
Стоящие кругом от души хохотали.
Паули, должность которого состояла в том, чтобы быть всегда под рукой у короля, ради обширной корреспонденции, которою как в трезвом, так и в пьяном виде он заведовал довольно удачно и даже с канцелярскою ловкостью, уже не впервые был так несчастливо побеждаем бутылкой. Случалось ему часто спать и на мягкой постели, и под скамейкой у стены, после таких возлияний; но так скандально, как сегодня, быть посмешищем… это превышало меру.
Брюль, лишь только заметил это, бросился к несчастному и начал поднимать его с земли. Другие, опомнившись, помогли, и с немалым трудом удалось уложить его на постель из свежего сена, приготовленную в углу. В эту минуту, когда они втроем подняли его с земли, Паули обвел окружающих осоловелыми глазами и пробормотал:
– Спасибо, Брюль… я все знаю, понимаю… я не пьян… так это только… сделалось дурно. Ты славный мальчик… Спасибо тебе.
Он, закрыв веки, тяжело вздохнув, проворчал:
– Вот служба… – и уснул.
IIВ королевском замке пажи Августа II имели комнаты, в которых, ожидая приказаний, отдыхали. Лошади для них, на случай, если который будет послан, всегда были готовы. Они поочередно исполняли службу у дверей и в передней, сопровождали короля, а часто, когда не было кого под рукой постарше, были посылаемы с различными письмами и приказами. Усерднее всех исполнял эту непривлекательную службу Брюль; он дежурил за себя и весьма охотно за других, так что король, часто его видя, привык к его услугам и его лицу.
– А, ты опять здесь, Брюль? – спрашивал он с улыбкой.
– Готов исполнять приказания вашего величества!
– Разве тебе это не надоело?
– Я так счастлив, когда мне выпадает счастье лицезреть ваше величество.
И молодой человек кланялся, а его величество обыкновенно хлопал его по плечу.
Никогда у него не было недостатков в ответе, ничего для него не было трудным или невозможным; бегом, с удивительной поспешностью исполнял он поручения. В этот день обыкновенно приходили отчеты и отправлялись ответы, ожидаемые с утра; в то время почты были очень неисправны, то лошадь падет, то случится разлив реки или почтальон заболеет, так что время прихода почты не было строго определено. С утра советник Паули, который составлял королю депеши, ожидал отчетов и приказов.
Сначала он ждал очень терпеливо.
Паули, несчастный вид которого мы видели в Губертсбурге, выспался отлично, умылся и встал, не чувствуя ничего, кроме мучительной жажды.
Он знал, что мать-природа употребляет хитрость, чтобы принудить его пить воду, но он давно зарекся не пить ее, чувствуя к ней отвращение и презрение, и обыкновенно говаривал, что Бог сотворил ее для гусей, а не для человека. Таким образом, хитрость природы не удалась, и он утолил жажду пивом. Тотчас же ему полегчало и сделалось веселей, а вскоре совсем прошла эта болезнь, оставив только смутное воспоминание.
Однако Паули вспомнил, как в один несчастный день Брюль его спас и уложил на постель, а с этого времени началась дружба между старым Паули и молодым пажом.
Брюль, который никем и ничем не пренебрегал, привязался к советнику. Это был человек уже немолодой, тяжко измученный страшной службой у бутылки, при том же неимоверно полный – что мешало свободе движений: ноги уже не особенно хотели служить, и после обеда, всегда, как только представлялась возможность, хотя бы и стоя, он готов был дремать.
Лицо Паули было румяно, с фиолетовым оттенком, черты его заплыли, подбородок – в несколько этажей. Руки, ноги и весь он казался как бы опухшим.
Несмотря на это, когда он принарядится ко двору, застегнется, выпрямится и примет свою служебную придворную осанку, его можно было принять за человека с большим весом. Он так привык к королю и король к нему, что по одному слову или взгляду Августа воспроизводил целое письмо, угадав мысль, попав на надлежащую форму, и никогда его величеству не приходилось его исправлять. Поэтому он очень любил Паули и, так как постоянно в нем нуждался, то и хотел иметь его всегда под рукою; король великодушно прощал его даже в тех случаях, когда он до такой степени напивался, что был не в состоянии подняться и явиться по требованию короля.
Тогда трое камердинеров должны были расшевеливать его, а Паули, не открывая глаз, ворочаемый на постели, отвечал на все: «Сейчас! Сию минуту!» – «Вот и готов!» – «Сию секунду»… Но не вставал до тех пор, пока у него не испарялся из головы остаток излишков вина.
Когда он немного трезвел, то, умывшись холодной водой, требовал рюмку чего-нибудь крепкого для прояснения мыслей и тогда только шел к королю.
Подобные вещи тогда случались не с ним только одним, напивался и друг короля Флеминг, да и многие другие. Над этим только смеялись, хотя иметь слабую голову считалось большим позором.
В этот день, в который, как мы говорили, ожидали отчетов, Паули сидел в Маршалковской[1] зале и зевал. Он расселся в широком, удобном кресле, сложил руки на животе, немного опустил голову, удобно поместив ее на многоэтажном подбородке, и размышлял. О сне и речи не могло быть, потому что кто же может заснуть натощак и отправиться с Морфеем в дальнее путешествие в края мечтаний без чемодана с припасами?
Картины, развешанные по стенам комнаты, были давным-давно знакомы ему, так что не могли его занимать. Время от времени он зевал, но зевал так ужасно, что челюсти трещали.
Это было душераздирающее зрелище. Паули, такой серьезный, заслуженный, должен зевать натощак!
Часы пробили десять, затем одиннадцать, и советник сидел, зевал и вздрагивал, так как по телу бегали мурашки вследствие голода. В эту минуту он был самым несчастным из людей.
В этой же зале постоянно сновали пажи, подкомории, камергеры, лица, ожидающие аудиенции или возвращающиеся от короля. Но никто не осмелился беспокоить господина советника.
В одиннадцать часов вошел Брюль, который ожидал своего дежурства. Он был прекрасен, как ангел, в своем пажеском костюме, надетом с большой кокетливостью. Лицо его, как обыкновенно, веселое, выражало все ту же кротость и любезность. Никто не был прекраснее сложен, не имел более изящной ноги, более изящных и свежих кружев при манжетах, лучше сидящего фрака и искусно завитого парика. Глаза его смеялись, перебегая по лицам и стенам. Как чародей, он всех располагал в свою пользу улыбкой, словом, жестом, всей своей особой. Увидав его, советник, не вставая, протянул ему руку.
Брюль быстро подбежал.
– Как я счастлив! – воскликнул он и покорно поклонился.
– Ты только один можешь спасти меня, Брюль! Вообрази себе, я еще ничего не ел. Когда придут счеты и отчеты?..
Паж посмотрел на часы и пожал плечами.
– Кто знает… – отвечал он на итальянском языке, который стал входить в моду при дворе Августа наравне с французским и был почти языком двора, потому что тогда в Дрездене мало-помалу начала увеличиваться итальянская колония.
– Одиннадцать часов, а я еще ничего не ел. Натура дает себя знать. Придется умереть с голода.
Паули зевнул и сильно вздрогнул:
– Брр!..
Брюль стоял, как бы размышляя, затем нагнулся к уху Паули и шепотом сказал:
– Господин советник, est modus in rebus! Зачем вы уселись на этой проезжей дороге? Рядом есть комната, двери которой выходят в коридор, ведущий в кухни и буфеты; там отлично можно было бы закусить, велев подать что-нибудь из кухни и другое «что-нибудь» из погреба.
У доброго советника загорелись и засмеялись глаза. Он тотчас двинулся, но нелегко ему было встать. Он уперся обеими руками в ручки кресла, локти поднялись вверх, и с трудом, кряхтя, приподнял он наконец свое массивное тело.
– Спаситель мой, – воскликнул он, – спасай же меня, несчастного!
Брюль сделал знак и оба быстро скрылись за дверьми, очутившись в кабинете с одним окном.
Здесь, как будто ожидая Паули, какая-то сверхъестественная сила уже заранее приготовила стол. Перед ним стояло кресло, широкое, удобное, сделанное как бы по мерке для Паули; на белой, как снег, скатерти стояла фарфоровая белая с синими узорами посуда, маленькая чашка, маленькое блюдце с покрышкой и порядочный кувшинчик с искрящимся золотистым вином.
Паули, увидав все это, сделал рукою в воздухе движение и, как бы опасаясь, чтобы кто не предупредил его, ничего не спрашивая, поспешно занял место, повязал на грудь салфетку, протянул руку к чашке и, только тогда вспомнив Брюля, повернулся:
– А вы?
Паж отрицательно покачал головой.
– Это для вас, любезный советник.
– Да вознаградят тебя боги! – воскликнул Паули в восторге. – Венера пусть даст тебе самую красивую из дрезденских девушек, Гигея пусть даст тебе желудок, способный переваривать камни, пусть Вакх возбудит в тебе вечную жажду и средства для удовлетворения ее венгерским, пусть…
Но кушанье не дало ему закончить, он всецело в него погрузился. Брюль стоял, опершись одной рукой на стол, и с улыбкой смотрел на советника; Паули налил себе первый стакан вина. Он ожидал найти легкое обыкновенное венгерское, какое подавали свите, но когда приложил край стакана к губам и потянул, лицо его прояснилось, засияло, глаза загорелись, а допив до дна, он упал на спинку кресла и с наслаждением проводил руками по груди.
Ангельская улыбка пробежала по его губам.
– Божественный напиток! Чародей ты мой, откуда ты добыл его? Я его знаю, это королевское вино. Это ведь амброзия, нектар!
– Удостойте же его ласковым вниманием и не давайте стакану высохнуть, а кувшину попасть в руки профанов, которые вольют его в горло, как простое вино.
– Да ведь это было бы святотатство! – воскликнул советник, наливая вторую чашу, равную объемистому стакану. – За ваше здоровье, за ваше счастье, Брюль! Я буду тебе благодарен до смерти; ты спас мне жизнь! Еще полчаса – и мой труп вынесли бы на Фридрихштадт. Я уже чувствовал, как жизнь улетала из меня.
– Я очень рад, что недорогой ценой мог угодить вам; но пейте же, пожалуйста.
Паули опрокинул в горло и вторую чашу, щелкнул языком и, изображая рукою в воздухе как бы полет птицы, сказал:
– О, какое вино, какое вино! Это такого рода напиток, что каждая следующая рюмка вкуснее предыдущей. – Это как верный добрый друг, которого чем более узнаешь, тем более к нему привязываешься. Но, Брюль, что будет, если придут депеши, если его величество позовет меня, если нужно будет писать письма в Берлин, Варшаву или в Вену?..
Он вопросительно повернул голову, наливая третий бокал.
– Что значит для вас такой кувшинчик? Что это? Это только легкое возбуждение. Это… ничего!
– Ты прав, Брюль… ей-богу прав; не такие вещи мы делали, – засмеялся Паули. – Самая скверная вещь – это смешивать напитки. Кто же может догадаться, в каких они между собой отношениях? Встретятся иногда непримиримые враги, австрийское вино с французским: начинается баталия в желудке и голове; но когда честным образом пьется одно, испытанное, зрелое вино, то нет опасности; оно преспокойно располагается себе внутри как ему удобнее, а вреда никакого не сделает.
Говоря это, Паули ел жареное мясо, залитое мастерски приготовленным соусом, и, постоянно улыбаясь, угощал себя токайским. Брюль стоял и наблюдал, а когда чаша опоражнивалась, он, взяв кувшинчик в руку, наливал ее снова.
Наконец блюдо опустело, хлеб исчез, и только половина кувшинчика была еще полна вином.
Паули вздыхал, смотря на это, и ворчал:
– А депеши?
– Разве вы можете бояться?
– Да, ты прав, если бы я боялся, я бы был трусом, а я не знаю ничего позорнее этого. Наливай! За твое здоровье! Ты пойдешь высоко!.. В голове у меня проясняется, мне кажется, что солнце выглянуло из-за туч. Как теперь все смотрит весело! Я чувствую теперь удивительную способность великолепно, неподражаемо писать. Эх, если бы король дал мне составить какое-нибудь необыкновенное письмо! Вот бы я настрочил!..
Брюль постоянно наполнял бокал.
Паули посматривал на кувшин, который снизу был шире и должен был содержать в себе еще порядочное количество вина.
– Мне нечего бояться, – говорил он, как бы для своего собственного успокоения. – Не знаю, помните ли вы, как однажды, в невыносимо жаркий день, его величество послал меня к той несчастной богине, которая звалась Козель; там меня попотчевали таким предательским вином. Вкусно оно было, как вот это токайское, но поистине предательское. Я вышел на улицу и вижу, что все вокруг меня так и танцует. О, плохо дело, а нужно было идти к королю писать депеши. Двое придворных подали мне руки и казалось мне, что я лечу, что у меня выросли крылья! Посадили меня за стол, даже перо должны были обмакнуть и подать мне в руку, и бумагу положить передо мной. Король сказал несколько слов, и я произвел на свет депешу, как мне потом говорили, неподражаемую, великолепную! Но на другой день и до сих пор, хоть убей, не знаю, что я писал! Достаточно того, что было хорошо и король, смеясь, в память этого происшествия подарил мне перстень с рубином.
Из кувшина вино все лилось в бокал, а из бокала в горло. Паули гладил себе грудь и улыбался.
– Собачья служба! – сказал он тихо. – Но вино такое, какого в другом месте и не понюхаешь даже.
Кувшин среди разговоров и вздохов пришел к концу. Последний бокал был уже мутный. Брюль хотел его принять.
– Стой! – крикнул советник. – Что ты делаешь? Природа выделила эти части не затем, чтобы их выливали, но чтобы скрыть на дне настоящую суть вина, эликсир, и самые питательные части!
Когда Паули протянул руку за бокалом, Брюль вынул из-под стола другой кувшин. При виде его советник хотел подняться, но радость приковала его к креслу.
– Что это? – крикнул он. – Что я вижу?..
– Ничего, ничего, – тихо сказал паж, – это только второй том произведения, заключающий в себе его окончание. К несчастью, – продолжал он весело, – стараясь доставить вам произведение с началом и концом, вам, столь любящему литературу…
Паули сложил руки на груди и наклонил голову.
– Боже мой, да кто же не любит такой литературы! – вздохнул он.
– Итак, – продолжал Брюль, – стараясь доставить вам полное произведение, я не мог достигнуть того, чтобы оба тома были одного издания. Вот этот второй том, – продолжал он, медленно приподнимая бутыль, покрытую плесенью, – раньше издан – это edito princeps[2].
– Прелестно! – воскликнул Паули, придвигая рюмку. – Налейте же мне этого сокровища, только одну-единственную страничку: не следует ведь злоупотреблять такой древностью.
– Но какая в нем польза, когда оно выдохнется и дух веков улетучится из него?
– Правда, тысячу раз правда! Но депеши, депеши! – воскликнул Паули, пожимая плечами.
– Сегодня депеши не придут, все дороги испорчены.
– Ну их! Если бы еще все мосты провалились! – вздохнул советник.
Рюмка была налита, и Паули выпил ее.
– Это вино только король пьет, когда чувствует себя не совсем здоровым, – шепнул Брюль.
– Panaceum universale!..[3] Губки прелестнейшей в мире женщины не могут быть слаще этого.
– Вот как? – заметил Брюль.
– Для тебя, – продолжал Паули, – это совсем другое дело, но для меня они потеряли свою притягательную силу; но вино – это нектар, который до самой моей смерти не потеряет своей прелести. О, если бы не депеши!..
– Что же такое депеши, неужели вы все еще о них думаете?
– И то, провал их возьми!..
Советник продолжал пить, но эти слишком частые возлияния начали на него действовать, и он, усевшись удобнее в кресле, начал сладко улыбаться и щурить глаза.
– Теперь вздремнуть бы немного и…
– Прежде нужно закончить бутылку, – не уступал паж.
– Конечно, ведь обязанность всякого честного человека – или не браться за дело, или кончать его, неправда ли? – продолжал советник. – Это дело совести, и потому по совести должно быть и совершено.
Когда был наполнен последний бокал, Брюль взял с окна трубку и кисет с табаком.
– Господин советник, теперь трубку!
– Милый ты мой, – воскликнул в умилении Паули, открывая глаза, – и об этом ты не забыл! Ну, а ежели от этого зелья я опьянею еще более? Как ты думаешь?
– Напротив, вы протрезвитесь, – прервал его Брюль, подавая трубку.
– Как тут будешь противиться искушению? Дай, дай! Чему быть, того не миновать! Может быть, почтальон свернет себе шею и депеши не придут так скоро. Я не желаю ему зла, но пускай бы его немного так… вывихнул…
Оба рассмеялись, и Паули жадно начал глотать дым.
– Чертовски крепкий табак!
– Это королевский, – сказал паж.
– Да, но ведь король куда крепче меня.
Табак оказал свое действие, старик начал что-то бессвязно бормотать; затянулся еще раза два, и трубка выпала из его рук, он опустил голову на грудь и, завалив ее на бок, немилосердно захрапел. Из полуоткрытого рта вылетали самые разнообразные и неприятные звуки.
Брюль некоторое время посмотрел на него, затем улыбнулся тихо, на цыпочках подойдя к дверям, вышел в коридор, где пробыл немного, и побежал в переднюю короля.
Здесь его задержал молодой изящный юноша в костюме пажа. В нем проглядывал барич. Это был граф Антоний Мошинский. Его нельзя было не заметить между другими пажами короля благодаря его белому личику и черным волосам. Черты лица его были хотя и не особенно красивые, но выразительные; аристократическая же осанка и немного ненатуральные манеры делали его весьма заметным. Он вместе с Сулковским долгое время служил при королевиче, теперь же на время был определен к королю Августу II, который, как поговаривали, любил его ловкость и ум. Ему предсказывали тогда блестящую карьеру.
– Брюль, – спросил он, – где ты был?
Паж как будто колебался, не зная, что сказать.
– В маршалковской зале.
– Теперь ведь твое дежурство?
– Знаю, но ведь я не опоздал, – и он взглянул на часы, стоящие в углу.
– А я думал, что мне придется дежурить за тебя, – прибавил Мошинский, смеясь и переступая с ноги на ногу.
По лицу Брюля пробежало что-то вроде тени, но оно тотчас же прояснилось.