Верхняя палата («Верховный Собор») должна состоять из 120 членов, которые «назначаются на всю жизнь» и именуются «боярами». Кандидатов в число «бояр» предлагают губернии, а «народное вече» утверждает их. В руках «Верховного Собора» сосредотачивается «власть блюстительная». В частности, он должен следить за тем, чтобы принимаемые нижней палатой законы строго соответствовали конституции.
Исполнительная власть принадлежит «Державной Думе», состоящей из пяти человек, «народом выбранных». Для того чтобы среди этой пятерки не появился новый диктатор, предлагается опять же ежегодная ротация. «Державная Дума… ведет войну и производит переговоры, но не объявляет войны и не заключает мира, все министерства и все вообще правительствующие места состоят под ведомством и началом Державной Думы»[47].
Собственно, тогда, когда эти органы будут сформированы и заработают, в стране и наступит всеобщее равенство. Христианский принцип «люби ближнего, как самого себя» сможет воплотиться в жизнь, и люди смогут наконец реализовать свои равные права.
У «Русской Правды» была и еще одна, так сказать, тактическая функция – она должна была обеспечить организационное единство Южного общества.
Поручик Николай Бобрищев-Пушкин описал на следствии одно из своих свиданий с Пестелем, посвященное обсуждению его конституционного проекта. Пестель, по словам Бобрищева-Пушкина, показал ему «начало этого своего сочинения под названием “Русская Правда”. На самых первых страницах, где пишет он об обязанностях человека, он вдруг говорит мне об одном месте: “Здесь, мне кажется, не хватает примера”. Я, желая узнать, с каким видом он примет религиозное мнение, дабы судить по тому, имеет ли он если не религию, то по крайней мере несомненное политическое уважение к религии, говорю ему: “Мне кажется, что здесь очень прилично поставить вот это”, – и сказал ему текст, служащий главным основанием христианской веры; он мне на это поспешно отвечал: “Это правда, впишите это своею рукою”».
Речь в данном случае шла о введении к «Русской Правде» – где Пестель описывал «основные понятия» своего проекта. «Текст, служащий основанием христианской веры», – это уже упоминавшаяся выше библейская цитата «люби бога и люби ближнего, как самого себя». Цитата эта, как и окружающие ее несколько фраз, действительно была написана рукой Бобрищева-Пушкина – и в таком виде дошла до нас.
Текст «Русской Правды» сохранил и образцы почерка большинства руководителей Южного общества – они вносили в него правку, делали попытки перевести этот документ на французский язык и т. п.
Тот же Бобрищев-Пушкин показывал на следствии, что, вставив свои дополнения в текст «Русской Правды», «через несколько минут уже догадался, что это были сети, расставленные мне для того, чтобы лишить меня возможности донести, что у него (Пестеля. – О.К.) имеется такого рода сочинение»[48]. Очевидно, что подобного рода сомнения посещали и Алексея Юшневского. По мнению авторитетного текстолога С. Н. Чернова, редактируя текст «Русской Правды», Юшневский «заботливо изменял свой почерк: его выдает только своеобразное написание буквы “Б”»[49].
Опасения и «догадки» Бобрищева-Пушкина и Юшневского вряд ли были безосновательными. Пестель недаром просил своих товарищей вносить изменения в свой текст, обсуждал проект на съездах руководителей тайного общества, в 1823 году добился формального голосования за него. Идея совместной работы над программным документом в целом похожа на ту, которую он преследовал, уговаривая членов Союза благоденствия проголосовать в 1820 году за цареубийство. Те, кто обсуждал «Русскую Правду» и голосовал за нее, чей почерк остался на ее страницах, не могли уже отговориться незнанием о существовании этого документа. И перед лицом власти они становились государственными преступниками. У них оставался единственный выход – содействовать скорейшему осуществлению революции и воплощению «Русской Правды» в жизнь.
* * *Между тем, Южное общество, как и первые союзы, оказалось организацией весьма неэффективной. Пестель недаром подчеркивал на следствии преемственность своей организации с организацией предыдущей, называя ее «Южным округом Союза благоденствия». Помимо идеи установления новой власти посредством военной революции, новое общество унаследовало от старого и организационную беспомощность. Четкий план построения Южного общества не был способен сделать из него структуру, готовую к захвату власти.
Еще в начале ХХ века историк М. В. Довнар-Запольский писал о том, что «между официальным зарождением Южного общества и началом его деятельности протек небольшой подготовительный период», после которого оно приступило к активным действиям[50]. Споря с ним, М. В. Нечкина утверждала, что «ни о каком периоде затишья или о перерыве, который якобы установился в начале жизни общества, не приходится говорить. Южное общество возникло и сразу же начало действовать»[51].
Однако как признания на следствии, так и позднейшие мемуары самих участников тайной организации противоречат как Довнар-Запольскому, так и Нечкиной. Судя по всему, в жизни Южного общества не было ни «периода затишья», ни этапа активных действий. Более того, с самого момента образования как цельная организация оно практически не существовало.
Задуманные Пестелем жесткое построение заговора, различные степени «посвященности» в его тайны на практике не действовали. Ни одно из «главных правил» деятельности Южного общества «не было исполняемо», – признавал на следствии руководитель Директории[52]. Две из трех управ нового союза – Тульчинская и Каменская – существовали лишь номинально.
Проведя первую половину 1821 года в трудах «по делам греков и турок»[53], Пестель редко появлялся в главной квартире и очень мало времени мог уделять своей управе. Когда же в ноябре того же года он стал командиром Вятского пехотного полка со штабом в Линцах, ему пришлось и вовсе уехать из Тульчина. И Тульчинская управа развалилась. Следы охлаждения к делам тайного общества видны в показаниях и мемуарах большинства ее участников; прекратились даже такие не опасные для правительства формы деятельности заговорщиков, как «тульчинские беседы».
«Я сам не могу дать себе отчета, почему и как, но я и некоторые из моих друзей – Ивашев, Вольф, Аврамов 1-й (члены Тульчинской управы Южного общества. – О.К.) и еще другие с половины 1821 года не принимали уже прежнего участия в обществе и не были ни на одном заседании», – писал в мемуарах один из бывших «активистов» Союза благоденствия Николай Басаргин[54]. Тот же Басаргин утверждал на следствии: с того момента, как Пестель уехал из Тульчина, «общество как бы кончилось»[55].
А один из самых близких Пестелю декабристов, князь Александр Барятинский, утверждал в показаниях, что «в 1822 же году большая часть сего общества отошла от нас». «Малое число членов и всегдашнее их бездействие было причиною, что нет во второй армии ни управ, ни порядку между членами», «А. П. Юшневский никогда не вмешивался в дела общества и по характеру, и по причине семейства, а только считался в оном», «Крюков занят женитьбой своей, никогда не входил даже и в разговоры. Ивашев уже два года у отца в Симбирске живет, Басаргин, Вольф, Аврамов совершенно отклонилися дажеотразговоров, касающихся до общества»[56].
«И если все почти не отстали от общества, по крайней мере, мне так всегда казалось, то более потому, что боялись друг перед дружкой прослыть трусами или эгоистами», – показывал поручик Павел Бобрищев-Пушкин[57].
«Тульчинская управа с самого 1821 года впала в бездействие, и с того времени все ее приобретения состояли в некоторых свитских офицерах», – признавался на допросе и сам Пестель[58].
Подобным же образом обстояли дела и в Каменской управе. Знаменитая Каменка, воспетая Пушкиным, была, конечно, одним из важных центров российской культуры начала XIX века. В. С. Парсамов пишет: «Каменка – это место встречи различных эпох и культур», заключавшее в себе, к тому же, «огромные культуропорождающие возможности, которые оказались намного долговечнее тех, кто их создал. Таким образом был подготовлен своеобразный каменский ренессанс 1860-х годов, когда там появился П. И. Чайковский»[59].
Однако дух свободолюбия, который царил в Каменке, был скорее духом дворянской аристократической фронды, чем духом политического заговора; не случайно Г. И. Чулков называл атмосферу Каменки «барским вольнодумством»[60]. Руководитель управы Василий Давыдов – ровесник Пестеля, был с 1822 года в отставке и безвыездно жил в своем имении. В его личности «удачно сочетались политический радикализм и утонченность светской культуры»[61]. К 1825 году у Давыдова было уже шестеро детей. «Женившися, имевши несколько детей и живучи уединенно в деревне – какая может быть управа у Вас. Л. Давыдова», – резонно замечал на следствии Барятинский[62].
О том, как проводили время обитатель Каменки и его друзья, сохранились уникальные свидетельства дружившего с Давыдовым Пушкина. Так, в написанном из Каменки в декабре 1820 года частном письме он сообщал: «Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами – общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная смесь умов оригинальных, людей известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. – Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов»[63].
Другое пушкинское свидетельство – адресованное Василию Давыдову и датированное 1821 годом стихотворное послание:
Меж тем, как ты, проказник умный,Проводишь ночь в беседе шумной,И за бутылками аиСидят Раевские мои…В стихотворении присутствует и характеристика тех «политических предметов», которые обсуждались в Каменке «за бутылкою аи»:
Спасенья чашу наполнялиБеспенной, мерзлою струей,И за здоровье тех и тойДо дна, до капли выпивали.Но те в Неаполе шалят,А та едва ли там воскреснет…Народы тишины хотят,И долго их ярем не треснет.Ужель надежды луч исчез?Но нет! – мы счастьем насладимся,Кровавой чашей причастимся –И я скажу: «Христос воскрес».В этих беседах о «тех» (революционерах) и «той» (свободе), о мировых революционных событиях, о возможности или невозможности провозглашения свободы в самой России, о том, «треснет» или «не треснет» «ярем» рабства, сложно было отличить голос облаченного в «демократический халат» В. Л. Давыдова от голосов его собеседников. Однако Давыдов в 1819 году вступил в заговор, а его собеседники, в частности, упомянутые в стихотворении его племянники Александр и Николай Раевские, славились своими вольнолюбивыми взглядами, но в тайном обществе не состояли. Не состоял в заговоре и Пушкин.
И хотя эти пушкинские свидетельства написаны до того, как Южное общество в полной мере организовалось, сведений о том, что Давыдов впоследствии вел себя принципиально по-другому, в распоряжении историков нет.
«Общество, не имеющее ни единомыслия, ни сил, ни денежных пособий, ни людей значительных, ни даже людей, готовых к действию или весьма мало, ничего произвести не может, кроме пустых прений», – признавался на следствии сам руководитель Каменской управы[64].
Кажется, что единственной реальной военной силой Тульчинской и Каменской управ вместе взятых (кроме, конечно, полка самого Пестеля) была 1-я бригада 19-й пехотной дивизии, которой с января 1821 года командовал генерал-майор князь Сергей Волконский. «У Пестеля никого не было, кроме Волконского», – показывал на допросе хорошо информированный в делах заговорщиков Александр Поджио.
Развал Южного общества стал очевиден Пестелю во время ежегодного – к тому времени уже четвертого – съезда руководителей управ в январе 1825 года в Киеве. Эти съезды были специально приурочены к киевской контрактовой ярмарке: члены общества могли спокойно находиться в городе, не вызывая подозрений. Александр Поджио показывал: в 1825 году «Муравьев и Бестужев не приезжали в Киев по запрещению корпусным их командиром», «я имел также свои развлечения, Давыдов дела, Волконский свадьбу – словом, все это приводило Пестеля в негодование, и он мне говорил: “Вы все другим заняты, никогда времени не имеете говорить о делах”»[65].
Глава II. «Канцелярия непроницаемой тьмы»
Разрабатывая свой план революции, Пестель, безусловно, учитывал опыт дворцовых переворотов XVIII века: революция должна была начаться с произведенного в Петербурге цареубийства. «Приступая к революции, – показывал Пестель на следствии, – надлежало произвести оную в Петербурге, яко средоточии всех властей и правлений».
Правда, Пестель понимал, что революция и дворцовый переворот – вещи разные. После переворота не происходило слома старой государственной системы, просто на смену убитому монарху приходил его более или менее законный наследник. Теперь же предстояло ломать в России государственный строй. Существовала вполне реальная опасность, что наследник престола может двинуть на революционную столицу верные властям войска. И задушить новорожденную российскую свободу.
Отсюда – уверенность Пестеля в необходимости убийства не только царя, но и всей «августейшей фамилии». Отсюда же и идея поддержки революции силами 2-й армии. «Наше дело в армии и губерниях было бы признание, поддержание и содействие Петербургу», – показывал он на следствии[66]. «Поддержание и содействие Петербургу» выражалось прежде всего в организации революционного похода 2-й армии на столицу.
Этот поход был важен Пестелю не только как тактический элемент. Представляется, что он был сам, лично заинтересован в подобном «революционном действии». Пестель служил не в Петербурге, а в Тульчине. И в случае начала – без его участия – революции в столице его шансы возглавить будущее революционное правительство были минимальны. Между тем, именно себя он, скорее всего, и видел в этом качестве.
Историк С. Н. Чернов, суммируя большое количество следственных материалов, восстановил «концепцию переворота», замышлявшегося на юге. Согласно Чернову переворот должен был осуществиться независимо от того, состояли или нет в заговоре командиры отдельных воинских частей. Армейское руководство в лице главнокомандующего и начальника штаба должно было или поддержать революцию, или подвергнуться аресту и уйти с политической сцены. «Головка армии» переходила таким образом в руки Пестеля и его единомышленников. «Из нее в недра армии начальникам крупных частей идут приказы. Их исполнение обеспечивается не только воинскою дисциплиною, но и военною силою тех частей, начальники которых примкнули к заговору».
Чернов справедливо утверждал, что переворот мыслился Пестелю прежде всего как «война» – «с диктаторской властью полководца, которому целиком подчиняются все военные и гражданские власти до момента полного упрочения победы». Правда, исследователь довольно скептически оценивал этот план, называя его построение «военно-бюрократическим» и «нежизненным»[67].
Конечно, если исходить только из показаний декабристов на следствии, скепсис Чернова вполне обоснован. И Пестель, и многие другие главные действующие лица заговора на следствии достаточно подробно повествовали о тактике военной революции. Но не существует ни одного показания о том, как конкретно декабристы собирались брать власть в России. А без этой конкретики все их тактические размышления предстают пустыми разговорами.
В самом деле, откуда у Пестеля возникла уверенность в том, что он – всего лишь армейской полковник – способен организовать поход 2-й армии на Петербург? Ведь полковники армиями не командуют и приказы о начале движения не отдают. Для того чтобы в нужный момент добиться одномоментного выступления всех армейских подразделений, агитировать солдат и офицеров «за революцию» бесполезно. Армия в целом все равно не пойдет за революционным «диктатором». Она пойдет только за легитимным командующим. При этом, коль скоро законность самого похода может вызвать и неминуемо вызовет сомнения, этот легитимный командующий должен быть хорошо известен и лично популярен среди офицеров и солдат. Пестель такой известностью и популярностью явно не обладал.
Кроме того, для начала большого похода одного приказа о выступлении мало. Необходима кропотливая предварительная работа по подготовке дорог, складов с продовольствием, квартир для отдыха солдат. Все это невозможно организовать без содействия местных – военных и гражданских – властей. Но «военные и гражданские власти», точно так же, как и солдаты, могли подчиниться только легитимным приказам тех, кто имел право эти приказы отдавать.
Все это – элементарные законы движения армии, которые, конечно, Пестель не мог не понимать. Руководитель заговора первым по успехам окончил Пажеский корпус, всю взрослую жизнь прослужил в армии, прошел несколько военных кампаний, стал полковником и командиром полка в 28 лет. «Он на все годится: дай ему командовать армией или сделай каким хочешь министром, он везде будет на своем месте», – так характеризовал Пестеля генерал Витгенштейн[68].
Судя по документам, характеризующим служебную деятельность Пестеля, втайне от многих соратников он активно строил «заговор в заговоре» – свою «канцелярию непроницаемой тьмы». И именно на тех людей, кто оказывался вовлеченным в это строительство, южный лидер рассчитывал, готовя российскую революцию.
* * *Одним из таких людей был генерал-майор князь Сергей Волконский. По происхождению князь Волконский был одним из самых знатных среди заговорщиков – в жилах его текла кровь Рюрика и Гедемина.
В 1796 году, в возрасте восьми лет, он был записан сержантом в армию. Однако он считался в отпуску «до окончания курса наук» и реально начал служить с 1805 года. Первый его чин на действительной службе – чин поручика в Кавалергардском полку, самом привилегированном полку русской гвардии. Сергей Волконский принял участие в войне с Францией 1806–1807 годов; его боевым крещением оказалась сражение под Пултусском. Потом его послужной список пополнился делами при Янкове и Гоффе, при Ланцберге и Прейсиш-Эйлау, «генеральными сражениями» под Вельзбергом и Фриландом. Участвовал в русско-турецкой войне 1806–1812 годов; штурмовал Шумлу и Рущук, осаждал Силистрию. Некоторое время состоял адъютантом у М. И. Кутузова, главнокомандующего Дунайской армией. С сентября 1811 года Волконский – флигель-адъютант императора.
С самого начала Отечественной войны 1812 года он – активный участник и один из организаторов партизанского движения. Первый период войны он прошел в составе «летучего корпуса» генерал-лейтенанта Ф. Ф. Винценгероде – первого партизанского отряда в России. После оставления французами Москвы Сергей Волконский был назначен командиром самостоятельного партизанского соединения.
После того, как Отечественная война завершилась и начались заграничные походы, отряд Волконского вновь соединился с корпусом Винценгероде и стал действовать вместе с главными русскими силами. Волконский отличился в боях под Калишем и Люценом, при переправе через Эльбу, в «битве народов» под Лейпцигом, в штурме Касселя и Суассона. Начав войну ротмистром, он закончил ее генерал-майором и кавалером четырех русских и пяти иностранных орденов, владельцем наградного золотого оружия и двух медалей в память 1812 года.
Современники вспоминали: вернувшись с войны в столицу, Сергей Волконский не снимал в публичных местах плаща. При этом он «скромно» говорил: «солнце прячет в облака лучи свои» – грудь его горела орденами[69]. «Приехав одним из первых воротившихся из армии при блистательной карьере служебной, ибо из чина ротмистра гвардейского немного свыше двух лет я был уже генералом с лентой и весь увешанный крестами и могу без хвастовства сказать, с явными заслугами, в высшем обществе я был принят радушно, скажу даже отлично», – писал он в мемуарах[70].
Петербургский свет восхищался им, родители гордились. Отец уважительно называл его в письмах «герой наш князь Сергей Григорьевич». Для Военной галереи Зимнего дворца Дж. Доу нарисовал портрет Волконского. Перед молодым генералом открывались головокружительные карьерные возможности.
Но несмотря на блестящую военную карьеру, Сергей Волконский «остался в памяти семейной как человек не от мира сего»[71]. Частное поведение Волконского предвоенных, военных и послевоенных лет казалось современникам «странным». При этом для самого Волконского такое поведение было весьма органичным: в его позднейших мемуарах описанию этих «странностей» отводится едва ли не больше места, чем описанию знаменитых сражений.
В повседневной жизни Сергей Волконский реализовывал совершенно определенный тип поведения, названный современниками «гусарским». Этот тип поведения описал М. И. Пыляев: «Отличительную черту характера, дух и тон кавалерийских офицеров – все равно, была ли это молодежь или старики – составляли удальство и молодечество. Девизом и руководством в жизни были три стародавние поговорки: “двум смертям не бывать, одной не миновать”, “последняя копейка ребром”, “жизнь копейка – голова ничего!”. Эти люди и в войне, и в мире искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством»[72]. Согласно Пыляеву, особенно отличались «удальством» офицеры – кавалергарды.
Сергей Волконский – вполне в духе Пыляева – признавался в мемуарах, что для него самого и того социального круга, к которому он принадлежал, были характерны «общая склонность к пьянству, к разгульной жизни, к молодечеству, склонность к противоестественным утехам», «картёж… и беззазорное блядовство».
Образ жизни молодого бесшабашного офицера был, согласно тем же мемуарам, следующим: «Ежедневные манежные учения, частые эскадронные, изредка полковые смотры, вахтпарады, маленький отдых бессемейной жизни; гулянье по набережной или по бульвару от 3-х до 4-х часов; общей ватагой обед в трактире, всегда орошенный через край вином, не выходя, однако ж, из приличия; также ватагой или порознь по борделям, опять ватагой в театр…» Образ мыслей не многим отличался от образа жизни: «Шулерничать не было считаемо за порок, хотя в правилах чести были мы очень щекотливы. Еще другое странное было мнение – это что любовник, приобретенный за деньги, за плату, не подлое лицо», «книги забытые не сходили с полок».
Волконский вспоминал, как в годы жизни в Петербурге он и другой будущий декабрист, Михаил Лунин (попавший, кстати, в число пыляевских «чудаков»), «жили на Черной речке вместе. Кроме нами занимаемой избы на берегу Черной речки против нашего помещения была палатка, при которой были два живые на цепи медведя, а у нас девять собак. Сожительство этих животных, пугавших всех прохожих и проезжих, немало беспокоило их и пугало тем более, что одна из собак была приучена по слову, тихо ей сказанному: “Бонапарт” – кинуться на прохожего и сорвать с него шапку или шляпу. Мы этим часто забавлялись, к крайнему неудовольствию прохожих, а наши медведи пугали проезжих»[73].
Следует заметить, что, согласно Пыляеву, Черная речка была излюбленным местом кавалергардских «потех» – и петербургские обыватели старались обходить эту местность стороной.
Ни Отечественная война, ни заграничные походы, ни даже получение генеральского чина не заставили Волконского отказаться от «буйного» поведения. Приехав после окончания войны во Францию, он сделал огромные долги – и уехал, не расплатившись с парижскими кредиторами и торговцами. Французы обращались с просьбой вернуть долг и в российское Министерство иностранных дел, и лично к императору Александру I. Волконского разыскивали в России и за границей, он всячески уклонялся от уплаты – и все это порождало большую официальную переписку.
В результате долги сына вынуждена была заплатить его мать. И Волконский, генерал-майор и герой войны, не без некоторой гордости сообщал в 1819 году армейскому начальству, что уплату его долгов «приняла на свое попечение» его «матушка», «Двора Их Императорских Величеств статс-дама княгиня Александра Николаевна Волконская». Впоследствии мать продолжала исправно платить долги сына[74].
В конце 1810-х годов столь блестяще начатая военная карьера Сергея Волконского резко затормозилась. До самого своего ареста в 1826 году он не был произведен в следующий чин, его обходили и при раздаче должностей.
Согласно послужному списку с 1816 по 1818 год Сергей Волконский – командир 1-й бригады 2-й уланской дивизии. Когда же в августе 1818 года эту бригаду расформировали, то новой бригады князю не дали – он «назначен состоять при дивизионном начальнике оной же дивизии»[75]. В ноябре 1819 года его шурин, близкий к императору Петр Волконский, просил государя назначить его «шефом Кирасирского полка», но получил «решительный отказ»[76].
Причина карьерных неудач князя, по мнению большинства исследователей, заключается в том, что уже тогда он начал обнаруживать признаки «вольнодумства». Н. Ф. Караш и А. З. Тихантовская видят причину императорского «неудовольствия» в другом: в том, что Волконскому «не простили пребывания во Франции во время возвращения Наполеона с о. Эльбы». Также «не простили» Волконскому тот факт, что в Париже – уже после реставрации Бурбонов – он пытался заступиться за полковника Лабедуайера, первым перешедшего со своим полком на сторону Наполеона и приговоренного за это к смертной казни[77].