– Боря? – спросила с кухни жена. – У тебя все в порядке?
– Все! – заорал Ямщик. – Все!!!
– Боря?
– Все! Моим врагам такой порядок!
Глава вторая
1
Большое человеческое спасибо
– Два американо.
– Мне эспрессо.
– Один эспрессо и один американо.
– Заказ принят. Садитесь, вам принесут.
Дылда медлил, топтался у стойки. Пиджак он сменил на другой, джинсовый, с бордовым кантом на карманах. Пиджак был Дылде коротковат: наверное, кто-то убедил щеголеватого патологоанатома, что такой фасон удлиняет ноги, а значит, стройнит. Убедительный кто-то соврал Дылде, но Ямщику меньше всего хотелось сейчас обсуждать тонкости высокой моды.
– Коньячку? – спросил Дылда. – По пятьдесят?
– Спасибо, не надо, – отказался Ямщик.
– Детская доза! Сосудики расширим…
– Я не буду.
– «Старый Кахети», а? Ага, вон еще «Renuage», он мягче…
– Возьмите себе. Я ограничусь кофе.
– Ну, если передумаете…
Садясь за угловой столик у окна, Ямщик без интереса смотрел, как Дылда берет два по пятьдесят. Упрямый, подумал он. Упрямый осел. Надеется меня соблазнить. Нет, это я осел. Зачем я согласился? Неужели потому, что мне страшно оставаться дома? Мне, домоседу, моллюску, обитателю башни из слоновой кости?!
Столик, как и пиджак, оказался не по размеру: Ямщик при каждом движении боялся опрокинуть держатель с салфетками, лаковую стоечку с рекламой коктейлей, а то и сам стол, будь он проклят.
– Где вы взяли номер моего телефона? – задал он вопрос, когда Дылда с коньяком в руках, не доверяя официантам, вернулся к столику. – Не помню, чтобы я вам давал его.
Вопрос прозвучал агрессивно, но Дылда сделал вид, что ничего не замечает.
– Жена отыскала, – коньяк тяжко колыхнулся в бокалах, оставил на стенках маслянистые потеки. – Моя Натуся что хочешь найдет. Хотите сокровища Флинта? Вы только маякните, она найдет…
Захрипела кофемашина. Бармен выставил на стойку пару блюдец, разложил пакетики с сахаром, ложечки. Дылда наблюдал за действиями бармена с таким вниманием, как если бы смотрел «Паяцев» в La Scala, и Амброджо Маэстри уже запел пролог. Боится, понял Ямщик. Боится меня, боится предстоящего разговора; знает, чего хочет, но не знает, как начать.
– Извините, пожалуйста, – с изяществом слона в посудной лавке Дылда умостился напротив. Он пригубил коньяк, вернее, одним глотком ополовинил порцию и повторил, дернув щекой: – Извините, а?
– За что? – удивился Ямщик.
Он ждал чего угодно, кроме извинений. Дылда ни словом не заикнулся о своем намерении просить прощения, когда звонил Ямщику и настаивал на личной встрече. Настаивал? Вцепился мертвой хваткой, как бульдог в глотку соперника. Голос звериного прозектора журчал в мобильнике, соком белены лился в уши, вязал по рукам и ногам; таким проще уступить, чем объяснить, почему ты отказываешься, и Ямщик кивнул: «Хорошо, только поближе к моему дому. «Франсуа»? Да, эта кофейня устраивает. В пять тридцать, договорились…»
– Я не должен был, не имел права… – Дылда допил коньяк и с тоской посмотрел на второй бокал, которым собрался искушать собеседника. – Ну, распускать руки. И Натуся твердит, что я дурак. Я тогда выпил… Перебрал, скажу честно. Это я, да?
Он указал на полоску пластыря, украшавшую висок Ямщика.
– Нет, – успокоил его Ямщик. – Это я.
– Врете вы все, – Дылда решился повторить. Коньяк он глотал трудно, кадык ерзал под кожей, выпячивался острым клином. – Нарочно врете, чтобы меня успокоить. Лучше вы простите меня, и будем друзьями…
Этого только не хватало, испугался Ямщик.
– Прощаю, – торопливо сказал он. – С кем не бывает?
– С вами не бывает.
– Бывает.
– И опять вы врете. Вы – человек интеллигентный, вам ли рукоприкладствовать? Я и представить не могу, что вы кого-нибудь бьете…
Официантка принесла кофе. Девчонка, по виду – школьница, она украсила нос серебряным кольцом с гравировкой. Укрепленное в хряще между ноздрями, кольцо свисало до края верхней губы. В кольцо хотелось вставить веревку и повести официантку куда-нибудь, скажем, в стойло или на бойню.
– Вы пейте, – велел Дылда. – Пейте кофе, а то мне неловко.
– Давид, э-э…
– Давид Эрнестович.
– Давид Эрнестович, вы зря так переживаете. Это скорее мне надо извиняться. Я неудачно пошутил, и вы имели полное право…
– Не имел.
– Нет, имели. Я бы на вашем месте…
– На моем месте вы бы отомстили иначе, да? Вы бы вставили меня в книгу?
– В книгу?!
– Три «п»: пьяница, педофил, патологоанатом? – Дылда засмеялся, и лучше бы он этого не делал. – Персонаж на миллион долларов, гарантирую! Вы бы меня увековечили?
– Вы идите, – сказал Ямщик официантке. – Спасибо, нам больше ничего не надо.
Девочка закрыла рот, дважды хлопнула ресницами и, оглядываясь через плечо, едва ли не бегом вернулась к стойке. Там она поманила бармена, всунула губы тому в ухо и что-то горячо зашептала. Бармен хмыкнул и отвернулся. Три «п»? Бармена, завсегдатая тренажерок, густо покрытого цветными татуировками, не испугали бы и другие три буквы, хоть какие возьми.
– Коньяк, – спросил Дылда. – Вы вообще не пьете коньяк или только сейчас?
– Только сейчас.
– Это хорошо.
– Почему?
– Вот почему, – Дылда, нет, Давид Эрнестович, торжественный и величественный, раскрыл спортивную сумку, которую принес с собой, и извлек на свет божий подарочную упаковку «Арарата». – От чистого сердца.
– Нет, я не могу…
– Можете. Обязаны. И не вздумайте отказаться! Я стану преследовать вас с этим коньяком. Буду сидеть в подъезде у вас под дверью, стоять под балконом, пугать ваших соседей, – Дылда хохотнул, и опять зря. – Возьмите подарок, выпейте за мое здоровье, и я буду знать, что вы не напишете обо мне в одном из своих опусов. Я буду спать спокойно, и вы тоже. После коньячка-то, а? Кто хочешь заснет…
Господи, понял Ямщик. Боже мой, да ведь он смертно, до одури боится, что я выведу его в своей книге. Парк, вечер, шуршание листвы, девочка с виолончелью; тень выходит из-за каштана… Он боится попасть в книгу больше, чем в тюрьму.
– Чаренц, – произнес Ямщик.
– Что?
– Коньяк «Чаренц», тридцать лет выдержки. Коробка из кожи аллигатора. Назван в честь Чаренца Егише, классика армянской литературы. Бутылка «Чаренца», и мы идем к нотариусу.
– Зачем?
– Заверить мое обязательство никогда не описывать вас ни в одном из моих, как вы изволили выразиться, опусов. Давид Эрнестович, вы же взрослый человек! Ну что вы, в самом деле? Не надо никакого «Чаренца», и «Арарата» не надо, вы прямо смущаете меня…
– Нет, – Дылда привстал, – «Арарат» вы возьмете.
– Нет, не возьму.
– Нет, возьмете. Иначе я обижусь…
«Проще уступить, чем объяснить, почему ты отказываешься,» – вспомнил Ямщик, принимая коробку из его рук. Справа от Ямщика располагалось большое арочное окно, которое выходило на улицу, кипевшую от машин и пешеходов; слева, от стойки к их столику – стена из узких зеркальных полос, переложенных лентами темно-коричневого, в млечных разводах пластика. В окне, размыт бликами вечернего солнца, отражался Ямщик с коробкой, сидящий в креслице с выгнутой спинкой, сплетенном из искусственного ротанга; в стене-зеркале – Ямщик без коробки, мигом ранее вставший из-за стола. Чувствуя, как в желудке тает ком рыхлого льда, Ямщик с коробкой следил за Ямщиком без коробки – подмигнув оригиналу, тот обошел столик и встал у Дылды за спиной. Когда он шел, из-за коричневых лент казалось, что их много, Ямщиков без коробки, что имя им – легион.
– Спасибо, – с чувством произнес Дылда. – Большое человеческое спасибо.
Когда он сел, Ямщик без коробки вышиб из-под него кресло.
Упал Дылда скверно. В неудачной попытке смягчить удар ладонь уперлась в пол – и рука Дылды, выпрямленная в струночку, приняла на себя весь изрядный вес хозяина. Патологоанатом вскрикнул и сел, дыша часто-часто, судорожными рывками, будто собака на жаре. Из глаз Дылды брызнули слезы, потекли вниз по брылястым щекам.
– Перелом Коллиса, – детским писклявым голоском озвучил он диагноз. Похоже, Давид Эрнестович разбирался не только в дохлых котах и попугаях. – Надеюсь, без смещения. Четыре недели в гипсе, две недели реабилитации. Лечебная гимнастика, массаж…
Снизу вверх, как ребенок на строгого, склонного к экзекуциям родителя, Дылда смотрел на Ямщика. Когда он слизнул крупную, ярко блестевшую слезу, затекшую ему в угол рта, Ямщика передернуло.
– Зачем вы это сделали? – спросил Дылда.
2
Удивляясь, если все это истина
– Ты! Ртутное отродье!
Он с такой яростью сжал ручку Кабучиного зеркала, что в кулаке отчетливо хрустнуло. Пластиковая накладка? Нет, костяшки Ямщиковых пальцев. Двойник слегка приподнял бровь, обозначив вежливый интерес: продолжай, я слушаю.
– Ублюдок амальгамы! Ты что творишь?!
– С кем вы сейчас разговариваете?
Мерзавец вдруг решил перейти на «вы», но Ямщик не собирался потакать этой принудительной вежливости:
– С тобой!
– С ртутным отродьем? Ублюдком амальгамы?
– Да!
– Иными словами, с собственным отражением? Вы больны, сэр. Заказать вам экипаж в дурку?
Слово «дурка» ударило Ямщика под дых. Третья производная от психиатрической лечебницы: сумасшедший дом – дурдом – дурка. Последнее – для имбецилов, неспособных выговорить даже примитивный «дурдом». Хуже, чем «дурка», Ямщика бесило только слово «фотка». Похоже, двойник это знал – и пользовался, сволочь.
– Ты! ты!..
Раньше Ямщик полагал, что зашипеть разъяренной коброй можно только в третьесортных дамских романах. Оказалось, не только. Губы тряслись, при каждом звуке он плевался – увы, не ядом, как небезызвестный литературный персонаж, а всего лишь слюной, жаркой и пузырящейся. Зеркало оросила мерзкая россыпь капель – привет неряхе-Кабуче.
– Думаешь, на тебя управы нет?! Возомнил о себе…
– Зеркало протрите, будьте любезны.
– Ты! Дрянь, дрянь…
– Самого не мутит? Расплевались тут…
Правота отражения – брезгливый Ямщик понимал ее нутром, самой мякоткой своего существа – подбросила лопату угля в топку клокочущего гнева. Гнев искал выхода, и началось это не сейчас, а еще по дороге домой. Ямщик с трудом удерживался от глупостей, взгляд его метался по сторонам, ища – и находя! – все новые, новые, новые отражения. Витрины распальцованных бутиков, окна первых этажей, чисто вымытые или пыльные, засиженные мухами; стекла автомобилей, несущихся мимо, зеркальные очки идущего навстречу пижона… Двойник был везде, он преследовал жертву по пятам. Кто следующий? Кто сменит Дылду? Мамочка с коляской? Старушка с палевым кокер-спаниелем? Дворник? Бомж?! Обложили меня, обложили… Отражения мелькали, множились, строились легионом – господи боже мой, да я же никогда не замечал, сколько их вокруг. Они повсюду! Издеваясь, повторяют твои движения, жесты, мимику; притворяются покорными рабами хозяйской прихоти, усыпляют бдительность, только и выжидая удобного момента, чтобы накинуться, поднять на рога. Корчат рожи за спиной, гримасничают, издеваются – арлекины, паяцы, злые клоуны… Самое дерзкое, а может, самое нетерпеливое отражение бросилось на Ямщика из большого выпуклого зеркала на перекрестке – зачем, зачем его здесь установили?! – и Ямщик едва не заорал, шарахнулся прочь, под колеса оливковой «Тойоты» с мятым бампером. В уши вонзился отчаянный визг тормозов, и на краткий миг, отделивший здравый смысл от безумия, Ямщик уверился: это визжит он сам.
– Козел! Куда прешь?!
Из водительского окна сунулся наружу толстяк в белой тенниске, мокрой от пота. Раскрыл жаркий, губастый рот так, словно решил заглотить козла целиком, с рогами и копытами:
– Жить надоело?!
Широкое лицо толстяка пятнала шрапнель веснушек; лицо было таким же мятым, как бампер его железной кобылы. Казалось, минутой раньше толстяк с разгону врезался в Ямщика, ударился носом, щеками, подбородком, расплющил внешность – и вот-вот потребует оплатить ремонт. Ямщик вжал голову в плечи и вприпрыжку, сгорая от стыда, засеменил по «зебре» перехода, благо зажегся зеленый свет. Неужели тот, в зеркале, пытался отправить его под колеса? Или Ямщик сам выскочил на проезжую часть, а теперь ищет виноватого?
Надо держаться. Сохранять спокойствие. Идти, просто идти. Нет, не бежать. Нет, не прыгать. Нет, не ускорять шаг. В подъезде нет зеркал. Это хорошо, очень хорошо. Отражения в стеклах? Может ли двойник напасть из стекол? У тебя паранойя. Главное, добраться до дома. Дома и стены помогают, дома мы что-нибудь придумаем; главное – добраться…
В подъезде его никто не поджидал. Смазанные отражения в грязных, заляпанных краской стеклах между этажами если и следили за Ямщиком, то враждебных действий не предпринимали. Дом, милый дом! Минуты три, если не пять, он стоял в сумеречной прихожей, боясь включить свет: привалился спиной к косяку второй, внутренней двери, дышал мелко и часто. Зеркало! В прихожей, рядом со входом в гостиную, есть ростовое зеркало. Успокоившееся было сердце рвануло в галоп; в висках гулко толкнулась кровь. Дядя Вова умер от инсульта, невпопад вспомнил Ямщик. Дядя Вова, и еще тетя Стася, сестра матери… Сильно вытянутый, как зулусский щит, овал зеркального стекла без рамы, укрепленный между парой металлических рогов, окрашенных в черный цвет; предатель, враг на круглой подставке. Любимое зеркало Кабучи – когда краска на рогах и подставке облезла, Кабуча день за днем, с упорством маньяка обклеивала верхнюю плоскость опоры и наконечники рогов зернами обжаренного кофе, бормоча что-то про современную эстетику…
Отсюда, от косяка, Ямщик в зеркале не отражался. Имеет ли это значение? Решившись, он быстро расстегнул пуговицы, сорвал провонявшую страхом рубашку, швырнул ее на проклятое зеркало, как шинель на амбразуру дота, а сам присел на корточки – знать бы еще, зачем! – и, не обращая внимания на боль в коленях, ушел из зоны обстрела, с разгону влетев в кухню. Схватил Кабучино макияжное зеркало, сжал изо всех сил: шалишь! вот ты у меня где! в кулаке!
– …никто! Ты никто!
– Ну, допустим.
– Отражение! Призрак, тень! Без меня тебя нет!
– Это спорно.
– Тень, знай свое место! Место, зеркалыш! Понял?!
– Хорошо, я никто, – согласился двойник, подозрительно уступчивый. – А ты? Ты-то у нас ого-го! Личность! Венец творения! Владыка жены своей и всея квартиры! Ты, вне сомнений, звучишь гордо. Значит, место?
Лицо двойника исчезло, провалилось в блестящий омут. На его месте возник средний палец – недвусмысленно выпяченный, неправдоподобно огромный, он перечеркнул зеркальный кругляш по вертикали, снизу доверху, словно бесстыдно восставший фаллос. Да, утверждал палец. Да, и пусть у тебя не останется сомнений насчет того, что я думаю по поводу твоих приказов и твоей истерики. Завершив монолог, палец исчез, изображение в зеркале мигнуло, как при смене кадров в любительском фильме – и двойник обнаружился уже поодаль, насколько это было возможно в пределах кухни. Сукин сын развалился на табурете, откинувшись спиной на холодильник, весь в Кабучиных магнитиках. Левая рука зеркалыша вальяжно разлеглась на кухонном столе, в опасной близости от деревянной подставки «Bekker» с набором ножей. Ножи были на месте – все четыре, и топорик для рубки птицы, и ножницы, и мусат для выравнивания режущей кромки.
У Ямщика ёкнуло сердце. Двойник перехватил взгляд хозяина квартиры, с пониманием кивнул:
– Что? Нравится мизансцена?
Зеркало, подумал Ямщик. Оно-то у меня в руках! Швырнуть с размаху об стену; накрыть полотенцем… Как завороженный, не предпринимая никаких действий, он продолжал пялиться в убийственную гладь. «Я клянусь, что пройду через это, – запел Питер Хэммилл, восстав из бешено крутящегося роя воспоминаний, – с руками, протянутыми во мрак, с глазами, прикипевшими к зеркалу…» Капельки слюны исчезли – знать бы, куда?! – зеркальная поверхность была девственно чистой. Неужели Ямщик успел ее протереть? Когда? Или само высохло?! В таком случае остались бы пятнышки, разводы…
«Удивляясь, если все это истина…»
С ловкостью пианиста, ласкающего клавиши диезов и бемолей, двойник перебрал кончиками пальцев черные рукояти ножей:
– Молчите, сэр Приямок? Не обмочились случаем?
Обидное прозвище хлестнуло пощечиной. Школьные годы чудесные Ямщик наглухо стер из памяти, похоронил под напластованиями более поздних воспоминаний и искренне надеялся, что навсегда.
Зря надеялся.
Произнесенное вслух, прозвище сыграло роль заклинания некроманта, подняв из могилы гниющий труп. Воспоминание-зомби: лохмотья обветшали, плоть местами отслоилась, обнажив желтые кости; черты лица смазались, открыв ухмыляющийся череп. Я знал его, Горацио! Заброшенная пристройка в глубине двора. На метр в землю утоплена ниша полуподвального окна, забранного ржавой решеткой – приямок. Ветер, а может, дворник намел в нишу целый ворох осенних листьев: не желто-красного праздника, пахнущего ликером «Averna», горьким и пряным, но буро-коричневую слизь. От листвы слабо, но отчетливо тянуло собачьим дерьмом и тухлятиной. Когда Ямщик был во втором классе, туда, в приямок, в вонючую гниль забросили его кепку. Старшие мальчики – пятый класс? шестой? – развлекались, тираня мелкую пацанву. Ну что же, пришлось лезть, доставать. Вылезти ему не дали: всякий раз, когда Ямщик пытался выбраться, его сталкивали обратно в приямок, сталкивали ногами, демонстративно не желая марать руки. Глумливо морщились, напоказ зажимали носы: «Фу, вонища! Это твой дом, Приямок? Ты тут живешь?» Сколько это продолжалось, Ямщик не помнил. Когда мучителям надоела забава, они ушли играть в футбол, а Ямщик – нет, теперь Приямок, если не навсегда, то надолго – всхлипывая, поплелся домой. Кличка приросла с мясом, захочешь отодрать, умоешься кровью: не яма, не подвал, так, ни рыба ни мясо – Приямок. Слово пахло разложением листвы, еще недавно яркой и свежей, бессилием, унижением, отчаянием; от запаха сводило скулы…
– Заткнись! Заткнись!!!
Ямщик обнаружил, что трясет зеркало, как кошка крысу, пытаясь вытрясти из него если не жизнь, то хотя бы ненавистное отражение. Нет, двойник уперся ногами в пол, спиной – в холодильник, левой рукой – в стол. Он намертво приклеился седалищем к табурету – не выгнать, не выбросить прочь.
– А то что? В суд подадите, сэр? Вызовете милицию?
По карнизу, булькая чайником, забытым на огне, расхаживал голубь, рябой и жирный. Возле детской площадки выбивали ковер. Гулкий набат разносился над гаражами и заборами, ему визгливо откликалась дрель в далеком окне. На скамейке под кленом веселилась компания тинэйджеров, заглатывая дешевое пиво из баклажек. Солнце, до середины скрывшись за домом напротив, тянулось к парням и девицам рыжими пальцами, тщилось припечь напоследок вихрастые макушки, но клен грудью встал на защиту подрастающего поколения. Лишь редким золотым иглам удавалось пронзить его плотную, темно-глянцевую листву. Жизнь была до одури рельефной, выпуклой, осязаемой. Ямщик ощущал эту реальность тем ярче, чем глубже он увязал в пучине омерзительного скандала с собственным отражением.
– У нас полиция, придурок!
– Да? – удивился двойник. – И какая разница?
– Большая!
– В полиции есть отдел по борьбе с галлюцинациями?
– Я! я тебя… Своими руками!..
– В рассказец вставите? В романец? Ах, быть нам гаденьким, мерзеньким, с геморроем и гайморитом! Ах, убьют нас с особым цинизмом! Федор Михайлович Приямок! Лев Николаевич Приямок! Эдгар Аллан Приямок…
Губы отражения двигались, как при замедленной съемке: изгибались, кривились, плямкали, утрировали артикуляцию. Жаба! Самодовольная жаба в затхлом болоте зазеркалья! Тварь упивается собственной безнаказанностью, пока булыжник не расплещет тину, не размажет гадину…
Ямщик зарычал. Ямщик ударил.
С размаху, едва не вывихнув плечо, изо всех сил, в центр зеркала, за миг до этого прижав его к стене, для упора; сжатым до боли, до хруста кулаком, прямо в рот, в выпяченные губы двойника, которые вдруг оказались близко-близко, словно подставленные для поцелуя. Холодная гладь треснула с хрустом, с каким ломается испорченный зуб, под кулаком содрогнулось упругое, податливое, живое – чужая плоть, мясо, добыча. Никелированное кольцо рамки задрожало, от центра в стороны рванулась черная, ломкая паутина трещин – словно весной на реке взломался лед – и там, в глубине расколотого зеркала, отшатнулся двойник, схватился за рот, разбитый в хлам. Между пальцами отражения плеснула кровь, закапала на пол; двойник бросился прочь из кухни, а кухня вокруг него рушилась, распадалась, погибала в границах круглого металлического армагеддона…
– Получил?! Получил, сука?!
Да, хохотал Ямщик. Да! Я это сделал! Я его достал! В рассказец? В романец?! А в морду?! В морду не хо-хо?! Швырнув зеркало на пол, он принялся в исступлении топтать его ногами. Летние мокасины из дырчатой замши плохо подходили для возмездия – сапоги! будь на нем сапоги! грубые кирзачи… – но Ямщик и без сапог трудился на совесть. Зеркало хряскало, стонало, вскрикивало, из оправы вывалился осколок, третий, десятый. Россыпь осколков; россыпь багровых капель. Я что, босой, изумился Ямщик. Я изрезал подошвы? Это туфли, они не кровоточат… Он поднес к лицу свой до сих пор сжатый, белый от напряжения кулак: тот был в крови. Кровь обильно сочилась из порезов на костяшках пальцев, капала на пол. Кровь пахла железом и триумфом. Ерунда! Вода, йод, пластырь, и кулак будет как новенький. Надо прибраться на кухне, пока не вернулась Кабуча; Арлекин спрятался, но позже вылезет, он везде сует свой нос, а тут его миска для корма – нельзя, чтобы кот напоролся на осколок или, не дай бог, проглотил… Одна плитка на стене раскололась, нижняя часть ее отвалилась – там, где Ямщик прижал к стене зеркало для удара. Господи, какие же это пустяки! Что, гаденыш? Нашлась и на тебя управа?!
Ямщик ликовал. Он был счастлив: по-детски, взахлеб.
3
Перемена – это что угодно, но только не позор
«… в таком случае я не имею возможности подписать предложенный Вами договор. Слово «договор» я понимаю как договоренности между двумя сторонами, которые обсуждаются и редактируются. Договор – это компромисс, а не ультиматум. Если Вы предлагаете мне договор в формате, который нельзя редактировать, а можно только подписать без каких бы то ни было изменений…»
Ямщик перечитал письмо, поставил флажок автоподтверждения, нажал «отправить», проверил, что письмо сохранилось в папке корреспонденции, ушедшей к адресату, и откинулся на спинку кресла с удовлетворенным вздохом охотника, взявшего гризли на рогатину. Еще утром он собирался подписать договор с «Флагманом» – «распространение экземпляров Произведения в электронном виде любым способом (продажа, прокат и т. п.) через сеть Интернет» – махнув рукой на мелкие шероховатости. Автор не участвует в формировании цены? Отсрочка квартальных выплат, если суммарный размер вознаграждения не превышает пятьдесят долларов США? Обязательства участия в рекламных акциях? Лицензию «Флагман» просил неисключительную, особых заработков от этой сделки Ямщик не ждал – так, слезы горькие – а значит, готов был уступить. Договор в формате, защищенном от редактирования – Ямщик даже не смог скопировать фрагмент текста, чтобы вставить его в письмо к юристу «Флагмана» для обсуждения – раздражал, но не до такой степени, чтобы тратить на чепуху свое драгоценное время. Сделать распечатку, подписать, отсканировать, отправить сканы юристу – «Стороны приравнивают отсканированный и отправленный по электронной почте документ к оригиналу…» – добавить ссылку на архив с текстами, заблаговременно сброшенный на Яндекс-диск; все, проехали, забыли, пьем кофе, слушаем старый добрый «Van der Graaf Generator»: «Я начал жалеть, что мы однажды встретились среди измерений; стало очень тяжело притворяться, будто перемена – это что угодно, но только не позор…» И не вспоминать, не жалеть (тюха! тряпка!), не спорить задним числом; не отравлять песню ядом внутренних диалогов: «Я начал жалеть, что мы однажды встретились (распространение экземпляров Произведения…) среди измерений; стало очень тяжело (Стороны приравнивают отсканированный…) притворяться, будто перемена – это что угодно, но (отсрочка квартальных выплат, если…) только не позор…»
– Испортил песню! – произнес Ямщик сдавленным голосом, подражая Евгению Евстигнееву, лучшему, на взгляд Ямщика, исполнителю роли Сатина в горьковской пьесе «На дне». – Дурак!
И рассмеялся, хотя вряд ли эта реплика, финальная в спектакле, подразумевала хоть крупицу юмора.
Еще утром, да, но вечер все изменил, а ночь закрепила. Лучшая из ночей, Лейлят уль-Кадр, Ночь Предопределения, про которую Аллах сказал, что она лучше, чем тысяча месяцев. Ямщик не помнил, в какой из сказок Шехерезады прочел про Лейлят уль-Кадр, зато хорошо помнил кровь на сбитом кулаке, паутину торжествующих трещин и бегство двойника. О, все это великолепие, сокровищницу халифа аль-Рашида, сохранила даже не память, а крестец, вздыбленные лопатки, костный мозг, хищное подрагивание мышц, надпочечники, откуда до сих пор хлестал чистейший, как спирт, адреналин. Отказывая юристу «Флагмана», Ямщик видел не монитор, но зеркало, и, нажимая «отправить», бил кулаком в самый центр отражения, в рот, уже готовый разразиться оскорблениями, вколачивал непрозвучавшие обиды в глотку, где им и место; побеждал, изгонял, утверждал себя.