
– Хочешь быть пьян без вина? – вдруг резво, сочным своим голосом предложила Светлана, вскакивая со скамьи и с улыбкой заглядывая мне в лицо.
– Хочу. А как? – Я послушно встал перед ней.
– Идем. – Она взяла меня за руку и мимо избы потащила за собой в березняк.
Мы бежали между деревьями, перепрыгивая через мшистые пни, бежали, казалось, слепо, наугад, куда глаза глядят. Вдруг Светлана, мчавшаяся впереди меня, резко остановилась и присела под толстым чернокорым стволом старой березы.
– Вот! – выпалила она.
Я увидел перед собой большой холм муравейника. Тысячи рыжеватых лесных муравьев суетливо трудились на нем, отчего вся, сложенная из крошечных палочек и хвои куча казалась живой, шевелящейся…
Светлана положила на нее ладонь, и в ту же секунду муравейник словно током прострелило. С пятикратно увеличенной скоростью насекомые забегали, замельтешили, в момент оклеив, осыпав собой Светланину руку.
– Ты чего? Боишься? – кивнула она мне, и я с готовностью сунул руку в кипящую рыжевато-серую толчею.
– Осторожно, а то развалишь! Это же для них целое стихийное бедствие – наше прикосновение, – сказала Светлана, сняла руку с воинственно бушующей муравьями кучи и, стряхнув их, приставила ладошку к своему носу. – Ax, – напрягая ноздри, сладко вздохнула она.
Я тоже поднес руку ко рту и тут же закашлял, глотнув едко-кислый, уксусный запах.
– Муравьиный спирт. Что, ядрен? – погордилась Светлана, словно лично ею сготовленной крепкой приправой.
Я еще раз положил ладонь на муравьев, через три секунды отдернул ее влажную, резко пахнущую, словно нашатырем протертую, приблизил к носу.
– Аж до слез прошибает… И действительно, голова кружится, – вставая с корточек и чихая, сказал я Светлане.
Она тоже выпрямилась и поднесла обе свои ладони к моему лицу. Острый запах травы, земли, муравьев хлынул мне в ноздри, я полузакрыл глаза, даже покачнулся и, взяв девичьи ладони, прислонил к своим горячим щекам. Лицо Светланы приблизилось и стало словно расплываться перед моими глазами. Я видел лишь ее маленький алый рот, он был так близко ко мне, так нечаянно и неповторимо близко, как никогда больше уже не будет. Какими-то беспамятными, дрожащими руками я отвел от своего лица ее ладони, кинул их себе на плечи, обнял русую головку и прижался губами к невинно, по-галчоночьи приоткрытому на полуслове рту. Когда оторвался от ее лица и открыл глаза, то увидел перед собой тяжело опущенные, чуть подрагивающие густые ее ресницы, помятые и оттого еще более заалевшие губы. И я снова прильнул к ним. Мы замерли – без слов, без мыслей, без сознания… Но вот девушка, будто очнувшись, трепыхнулась, выскользнула из моих рук, отскочила шага на три и, глядя в землю, нервно дыша, вся напружинилась в готовности отразить всякое новое посягательство на нее, показывая тем самым, что то, что случилось, она допустила лишь нечаянно, лишь оказавшись застигнутой врасплох.
Постояв с минуту так, боком ко мне, в стерегущей меня позе, Светлана резко тряхнула головой, тугая коса ее взлетела и упала на грудь. Она взяла ее за слегка растрепанный конец и, заплетая, прихорашивая, медленно пошла в сторону кордона.
За ужином и весь следующий день мы не разговаривали. Эта наша упорная игра в молчанку обеспокоила Анастасию Семеновну.
– Ай и вправду заревновали друг дружку? – начала она тихонько допытываться и будто высмеивать нас. После позднего обеда Светлана и я сидели в тени, под дубом, подперев дерево спинами с противоположных сторон. – Аль разругались?
– С чего бы? – небрежно качнула плечиками Светлана.
– Вот и я говорю: чегой-то вам затылками друг на друга глядеть?.. – подсаживаясь к нам, сказала, Анастасия Семеновна. – У нас же сенокос, одной артелью надо бы держаться… Аль устали? Так я же говорила, что устанете. Но ведь молодцы: кончили дело-то, спасибо…
– Все в порядке, Анастасия Семеновна. – Я с улыбкой повернулся к женщине.
– Ничего мы не устали, – буркнула Светлана, не глядя на мать.
Над поляной в высоком небе сонно кружил коршун, и девушка с тупой, сонливой сосредоточенностью, похожей на оцепенение, сопровождала его глазами. Конечно, Светлана очень устала, устал и я, два дня подряд махая без привычки тяжелой литовкой. Но об этом не думалось, никакой усталости не замечалось. Мы будто нечаянно, ненароком хлебнули сладкой отравы и теперь, затаясь, ждали, что будет с нами дальше. Я не знал, как теперь вести себя со Светланой. Сделать вид, что мы не были у муравейника, и притворством разорить наши добрые, дружеские, почти родственные отношения? Или продолжать радостное, запретное?..
Со стороны избы ко мне подошел Семен Емельянович с холщовой сумкой-аптечкой, присел напротив, вынимая из нее бинты, пузырьки.
– Давай, ополченец, перевяжу, – с укоризной и вместе с тем извинительно забасил он. – Утром бы показал… Может, и не дали бы мозолям полопаться.
Я протянул ему правую руку, красная ладонь в двух местах была поранена, протерта до мяса.
– Ой-ей-ей, – сопереживая, застрадала Анастасия Семеновна. – Йодом ее, как бы нарывать не стала.
– Медком, прополисом вот смажем, получше вашего йода. – Старик плеснул из бутылочки на бинт желтоватой жидкости. – А завтра подорожник или лопушок приложи…
Резкая боль охватила руку, я поморщился, закряхтел. В тот же момент к нам подскочила Светлана, желая и не зная, чем помочь мне.
– На-ка возьми. У тебя руки пошустрей моих, – передавая ей бинт, сказал Семен Емельянович.
Вскоре мы тронулись в путь и в сумерках благополучно добрались до поселка. Анастасия Семеновна погнала лошадь к хозяину, а Светлана села доить корову, которая, соскучившись, трубным мычанием встретила нас еще у ворот.
Я сполоснул лицо теплой водой из умывальника и, засыпая на ходу, вошел в душноватую темноту своей каморки. Сбросив ботинки, я упал на одеяло и тотчас уснул.
Несколько часов я просидел за своими бумагами и теперь вышел поразмяться, побегать с лейкой вдоль грядок. Сняв туфли, Светлана взялась мне помогать.
– Мы с Тосей в кино на девять тридцать идем, – обронила она.
Я промолчал, шлепая по мокрой земле босиком.
– Говорят, приключенческий фильм. Про басмачей, – немного погодя сказала она погромче, но я опять никак не отозвался, не поддержал разговора. – Ты хоть был в нашем клубе-то? – с укоризною спросила она, остановившись передо мною.
– Нет, а надо бы, – неопределенно ответил я.
– Ну… вот можешь… заодно с нами, – сбивчиво, подрагивающим голосом пригласила она и шагнула к колодцу.
Под вечер я побрился, надел новую сорочку, выпил парного молока, которое мне ежедневно по тридцать пять копеек за литр доставляла Анастасия Семеновна, вышел к воротам и сел на скамейку. Вскоре из калитки вышла Светлана, обеспокоено завертела головой:
– Тося не подходила?.. Мы ж опаздываем!
– Тогда идем? Дорогу-то в клуб знаем, – несмело предложил я.
– Нет, нет, она придет.
Светлана присела рядом на скамейку, нетерпеливо обмахивая косынкой зардевшееся лицо. В кипенно-белой, с вышивками на груди, белорусской блузочке, в черной удлиненной юбке и белых, на острых каблучках туфлях она была такой празднично красивой, что замусоренная опилками и клочьями сена пыльная улица, дома, замоховелые тесовые крыши, подзаборный, дровяной хлам показались серыми, поблекшими, усталыми. В своей новой, но по цвету невзрачной темной сорочке я тоже потерялся при строгом, но ярком наряде Светланы.
– Она возле магазина небось на углу ждет. Идем, ведь до начала сеанса десять минут, – взглянув на свои часики, заторопилась она, вскакивая со скамейки.
– Тили-тили-тесто, жених и невеста! Тили-тили-тесто, жених и невеста! – наперебой дразняще прокричали нам мальчишки и нырнули в проулок.
Возле одной избы на отесанном бревне сидела грузная, толстощекая женщина. Еще издали она положила на меня тяжелый, пристальный взгляд.
– Здрасьте, Евдокия Петровна! – звонко поприветствовала ее Светлана. Та лишь кивнула, не снимая с меня своих тяжелых глаз. – Это Колина мать, – тихо сказала Светлана и до самого клуба шла молча.
– Идемте, уже началось! Вот билеты, – с веселым упреком встретила нас в фойе высокая, как баскетболистка, с прямыми плечами и короткой мальчишеской стрижкой Тося.
Мы прошли в зал, впотьмах отыскали свои места, сели на скрипучие стулья и учтиво замерли, как бы извиняясь перед невидимыми соседями за свое опоздание. Я без интереса, подневольно глазел на экран, где молоденькие милиционеры преследовали матерого бандита-басмача, устраивали ему ловушки и засады. Они, наконец, схватили его и обещанием сохранить ему жизнь вынудили работать на себя. Бандит тайной тропой ведет милиционеров в горы, где скрывалась вся банда. Фильм завершился ее уничтожением.
– Ox, – облегченно вздохнула Светлана, когда мы, сидящие почти рядом с дверью, вышли из клуба на свежий воздух.
– Ну и как? – не поняв этот ее душевный жест, спросила Тося, обращаясь больше ко мне.
– Как в кино, – ответил я скучно и добавил: – Как в плохом кино.
– А мне понравилось, – возразила Тося. – Этот, с арканом… прямо со скалы прыгнул на коня – точно в седло. Надо же!.. Ловкие все, смелые ребята, дерутся здорово.
– Да фильм, конечно… для подростков. Что ты от него хочешь? – проводив взглядом подругу, сказала Светлана. – Смотреть можно, но жаль, время потеряли.
Дальше она шла молчаливая, сникшая, будто стыдясь того, что по ночной улице мы идем рядом, обгоняемые не знакомыми мне, но хорошо известными ей сельчанами.
– Да я тоже не могу, когда под лихой фокстрот убивают людей, если они даже белогвардейцы или бандиты. Ведь вот смотрим: ночной налет, бой, схватка, выстрелы. Но для чего к этому шуму на экране еще и оркестр подключать? Ведь в жизни небось тот бой шел без музыки, – вспоминая фильм, заговорила Светлана. – А мы с Колей… обычно не обсуждали картины. Спросишь его: ну, как фильм? Ответит: ништяк, то есть ничего, значит… Семечки любил во время сеанса ногтями лущить. Да и не только он. Дурацкая привычка у наших тут – с семечками в клуб ходить… Ты, небось, часто бываешь в театре и кино там у себя в городе? – помолчав, с почтительной завистью спросила она.
– Редко. Особенно в кино. Некогда, да подчас и нечего смотреть.
– А я бы каждый день ходила… Вот последний раз ездила на «Жизель». Из Москвы балет приезжал, за три недели вперед все билеты были распроданы. Мне подружка достала. Ой, какие декорации! Прелесть! Второе действие – вот такая же лунная ночь. На кладбище танцуют девушки-виллисы в белом. Как русалки… Это легенда о невесте, которая умерла, не дожив до свадьбы. Ее жених так сильно любит ее, что ночью приходит к ее могиле и в скорбящем танце показывает, как он одинок без нее. Она выходит к нему, и до зари они танцуют вместе… Не смотрел?
– Когда же мне ходить? Вечерами то в библиотеку бежишь, то в институт.
– Это предание о любви. Коль они поклялись любить друг друга, то даже после смерти невозможно расстаться…
Мы подошли к дому, сели на скамейку и надолго замолчали. Прежнего разговора, легкого и веселого, как-то не получалось теперь – после поездки в лесничество.
Предупредительно кашлянув, из темноты вышла Анастасия Семеновна и спросила, лишь бы голос подать:
– Не спите?
– Тебя поджидаем, мам, – ответила Светлана.
– А то уж… – не поверила ей мать и, помолчав, с улыбкой сказала: – Ну, ладно, сидите… А я пойду. – Она продолжительно посмотрела на голубоватый слиток луны, вспоминая что-то далекое, свое. У калитки повернулась и добавила из темноты: – Глядите, Андрей Васильевич, миленький… Цветочка у меня теперь – разъединственная радость.
Что-то мучительно-неразрешимое легло мне на душу. Когда Анастасия Семеновна ушла, я сказал:
– Мне, наверное, лучше уехать.
– Зачем? – грустно-удивленно шепнула Светлана. – Так скоро…
– Просто… понимаешь, я… Я боюсь полюбить тебя.
– А что тут страшного?.. Мне гораздо страшнее. Вот пришли мы в клуб, а там сплетники зашушукались обо мне. С одним парнем, дескать, переписывается, а с другим в кино ходит.
– Вот и нужно… от сплетен тебя огородить.
– Не знаю, – помолчав, сказала Светлана. – Только с тобой я не чувствую себя плохой, в чем-то виноватой… Колю я ждать посулила и дождусь. Но… у меня, понимаешь, ничего такого… такого сумасшедшего, как у нас вчера в лесу… такого у меня никогда к нему не появлялось…
– Светлана…
– Что, Андрей? – тихо и тепло отозвалась она.
– Да ничего… Просто имя у тебя светлое, мягкое, как твои волосы… Светлана… Светляна, Лен… Ляна, – шептал я, поглаживая ее шелковистые волосы.
– У тебя тоже хорошее имя, Андрей… А мама и дедушка сказали, что ты простой и трудолюбивый.
Темное на фоне белой блузки лицо Светланы было таинственным.
В тот вечер я опять не сдержался и поцеловал ее, а когда попробовал объясниться, она приложила к моим губам свою ладонь. Да, какие бы слова я ни говорил, они не смогли бы оправдать нас, лишь огласили бы неправедные, как мне тогда казалось, наши действия. И Светлана будто упрашивала меня молчать, и сама молчала, в поцелуях ответно никак не проявляя себя. Но однажды после горячего объятия она отшатнулась от меня. Глубоко и тревожно дыша, и, захлебываясь от волнения и торопливости, зашептала:
– Господи, да что это мы делаем?! Никогда у меня такого не было…
– И у меня…
Надо было, однако, опомниться, пересилить себя, унять, наконец, уехать из Сосновки. Или высказать все напрямик, высказать Светлане, Анастасии Семеновне, Семену Емельяновичу. Пусть знают…
Раза два по утрам ездил на велосипеде в лес – копнить сено.
В дневные часы рылся потихоньку в своих конспектах, думая совсем о другом, – о вечере. Мы шли в Светланин цветник и садились там, на скамеечку, заслоненную от неба и от улицы живым пологом лопушистых вьюнцов. Стоило Анастасии Семеновне выйти на веранду и окликнуть темноту, как Светлана быстро и весело отзывалась: «Здесь я, мам! Тут мы»… После чего Анастасия Семеновна спокойно шла почивать, доверяя нам друг друга, веря нам. Случалось, мои руки делались непослушными, Светлана тут же отстраняла их, вставала со скамейки и, выйдя из цветника на лунный свет, озабоченно смотрела на свои наручные часики.
Иногда мы подходили к колодцу, вытаскивали за веревку опущенный в холодную воду бидон с молоком и пили из него по очереди. У изгороди, точно клочок звездного неба, пестрела черная, в белых кляксах корова. Ее вид и шумное, теплое дыхание сулили молочное изобилие. Очень земное это ощущение – пить молоко коровы, что стоит перед тобой.
– Скоро ты уедешь… – увильнув от поцелуя, однажды грустно, как-то отрезвело-задумчиво сказала Светлана.
– Я напишу тебе, буду писать… А ты ответишь?
– Да… то есть как? Писать сразу двоим? – Светлана посмотрела мне в глаза. – Кто ж так делает?! Да и есть там… без меня в городе девчат полно…
Она ревновала меня, а я ее. Я досадовал, что она успела зачем-то обзавестись Колей.
А она ревновала меня к городу, где, как ей мерещилось, у меня десятки друзей и подруг. И я горячо бросился как-то рассказывать ей о неуютном своем городском житье-бытье, о том, как тяжело и одиноко бывает в многолюдном городе, особенно весной, особенно в какой-нибудь субботний апрельский вечер.
Остро и свежо пахнет талой землей, сырым деревом, печным теплом нагретых за день кирпичных домов. Вечерняя прохлада уже не переходит в морозец, не стеклит лужицы, как на деревенской улице, а только сгущает, подсиняет воздух, насыщая его жаждой встреч любви, какой-то вокзально-острой грустью. Торопятся такси, снуют парочки – все спешат и, конечно, знают куда. И в этом движении людей и машин видится тайный сговор скорее разойтись, разъехаться по заветным местам, оставить улицы пустыми. И как плохо в такой вечер тому, кто не спешит, не знает, куда и к кому спешить, кто со стороны чутко наблюдает, как проносятся мимо тысячи чужих радостей.
Стоишь и смотришь на прохожих, на кокетливых в своей весенней раскованности девушек, на ласково-задумчивых, отдыхающим шагом идущих женщин. И коришь себя, почему нет среди них единственной, друга. Какая-то мирная ревность охватывает тебя. И такое ощущаешь даже в те минуты, когда рядом хорошенькая сокурсница. Испытываешь легкое, приятное чувство, какое бывает, когда идешь по людной улице в удобном красивом костюме, с букетом свежих цветов. Но хочется еще что-то чувствовать, хочется искать и разгадывать в ней, празднично-веселой и умиленной, что-то будничное, надежное, ясное, принадлежащее только ей и так нужное тебе. Ищешь и не находишь. А после, случайно встретив ее с другим, переживаешь и боль утраты, и одновременно какую-то смутную радость за нее: вот и нашелся ей ровня по вкусам и духу!
Но тут же почему-то завидуешь ей, ненавидя в себе то, что делает тебя одиноким, а значит, независимым, свободным. Потом вновь гордишься этим и ни о чем не жалеешь: что случилось – к лучшему.
– Как же так – завидуешь, а сам гордишься? Чем? Одиночеством своим? – не поняла Светлана.
– Свободой… Тем, что не какой-нибудь, а взаправдашней любви хочется.
Рванулось из души: «Давай увезу тебя в город, устрою на работу, учиться будешь?! Пока в общежитии поживем, потом квартиру дадут».
Но я молчал. Мне по-мужски было неловко, совестно перед Колей, а также перед самим собой – тем далеким солдатиком, который в такие же лунные ночи, лежа под суконным одеялом казарменной постели, мечтательно глядел в окна на звезды и с нежностью думал о той единственной, свято веря, что и она думает о нем. И каким чудовищным ударом явилась для него весть, что он обманут! Как долго носил он в себе рану, как медленно заживлял, оздоровлял свою будто выеденную душу. Как гнусен и не прощаемо подл виделся ему тот парень, который, пользуясь его отсутствием, сманил девушку.
«Да, как ни были горячи мои письма, руки Бориса Горяйнова для моей Лидушки оказались горячее, ближе». И вот теперь я делал то, что сам с гневом осуждал когда-то…
Иногда же думалось: а не усложняю ли я все? Может, Светлане вовсе ничего от меня и не нужно, может, ей по нраву то, что происходит с нами? Отваживаются же девушки на такую жертвенную нежность.
По утрам перед уходом на работу она заскакивала на полминутки в мой домишко и то ставила на подоконник букетик ромашек, то совала мне махонький, в пупырышках («самый первый-первый!»), утренне-веселый огурчик, принесенный прямо с грядки, то кружку парного молока, то просто забегала, кажется, лишь затем, чтобы я взглянул на нее.
Однажды, сидя с книгой в Светланином цветнике, я услышал за забором глуховатый женский говор.
– Нет, Петровна, суди меня не суди, но окорачивать ее я не стану. Двадцатый год девке. Сама пусть глядит, разумеет… – раздумчиво-мирно рассуждала Анастасия Семеновна.
– Городской-то ваш седни тут, а завтра его нету, – вразумляла ее сердито женщина, видно, соседка. – А Коля у нее завсегда под рукой, на всю жизнь рядом. Да и уговор ить промеж них был – друг дружку обождать…
– Эх, Петровна… Да какую управу на любовь-то найти можно, каким уговором-договором ее зауздать? Она ведь налетит что туча с молниями…
– Вот-вот. Молнии-то отсверкают, а жизня своим чередом опять пойдет. Вот ты по-матерински Светочке и подскажи: блюди себя, коль солдата ждать взялась.
– Солдата она, конечно, должна ждать, а… замуж выходить надобно за любимого человека.
– А неужто Коля ей не люб?
– Кто ж про то знает?.. Ну, ходили они рядком в школу, на речку… паслись вон как наши соседские телята на лужайке. А что меж ними, как? Этого нам никто не скажет… Цветочка грамотная, смышленая… И пускай дальше в жизнь проклевывается, едет, учится. Удерживать не стану. В нашей пекарне-то какой для нее путь, какое развитие?
– Ты, соседушка, погляжу, уж и благословить ее готова… А нехорошо это. И пусть тот… ваш городской-то на чужое не зарится, из горла у другого кусок-то не выхватывает, – подавится.
– Нельзя этак, Петровна, нельзя… куском-то дочку мою считать. Она – человек сама себе вольный и как пожелает, так и… дай бог ей счастья…
В субботу Анастасия Семеновна затеяла истопить баньку. Я колол на чурбаке березовые поленца, Светлана, резво семеня босыми загорелыми ногами, носилась туда-сюда с ведрами, таская из колодца воду в большой чугунный котел. Тут с улицы, приоткрыв калитку, заглянула во двор уже примеченная мною за эти три недели женщина-почтальон и с улыбкой дразняще-маняще помахала над головой белым конвертом. Светлана отбросила ведра, рванулась к воротам, выхватила из ее рук письмо и, притворив спиной калитку, нетерпеливо вскрыла его. По ее лицу пробежала зябкая какая-то, точно дрожь, улыбка и застыла на твердо сомкнутых губах.
– Он? – вопросительно кивнула Анастасия Семеновна.
– Да, – подходя, ответила Светлана.
– Что пишет-то?
– Как всегда: жив, здоров, скучаю… И фотокарточка. Вот, смотрите!
Анастасия Семеновна и я осторожно, кончиками пальцев взялись за yголки карточки. Это был опять любительский снимок, излишне зачерненный, передержанный. Может, поэтому мягкие белобрысые черты Колиного лица, масляно блестящего, будто отлитого из чугуна, были резко и строго очерчены. Солдат сурово, тяжело, утомленно смотрел из-под черноты надвинутых бровей. Смотрел он, кажется, только на меня.
Светлана взяла из наших рук карточку, всунула в конверт и положила в карман халатика. А во мне вдруг вскинулась волна смутной ревности к Коле и одновременно острой и горячей солидарности с ним, что-то горькое, болевое и святое объединяло, роднило сейчас меня и его. Я протянул к Светлане руку.
– Дай-ка еще погляжу… Где он, говоришь, служит? – спросил я, принимая карточку.
– Писал недавно: купаемся в реке Араксе. Это в Азербайджане где-то. А что?
– Ничего, – взглянув на погоны солдата, ответил я. – Погранвойска.
Я сел на чурбан, облокотившись на обух вонзенного в плаху топора, и закурил. Светлана, хмыкнув, отошла. Я держал в руке карточку, но не смотрел на нее. Перед глазами зыбились притуманенные мглистой пеленой зноя, безлесые, цвета цемента, угрюмые иранские нагорья. Я служил в соседней пограничной зоне, где почти семь месяцев в году держится такая же, как и на Араксе, сорокаградусная жарынь. Вид зачернелого, словно прокопченного, лица на карточке лишь освежил мою память. Я снова видел границу, каменный с ослепительно белыми стенами уютный домик нашей заставы, лица ребят, среди которых мелькнуло будто Колино, черное, утомленное. Я снова стоял в шеренге караульного взвода, заступающего в наряд, и в диске моего будничного на вид автомата притаились боевые патроны. Торжественный холодок пробегает в груди всякий раз, когда посчетно, поштучно получаешь ты боезаряд и становишься на стыке территорий двух государств. Позади тебя живое пространство Родины…
Зорко вглядываешься в темную тишину, оберегая ее и не доверяясь ей. Ведь сам ты ничем не защищен, не прикрыт, каждый твой шаг, мысль, взгляд в любой момент могут стать последними. Бесшумный полет кинжала из темноты, далекая и такая же бесшумная снайперская пуля… Строгим стерегущим лицом ты стоишь к чужеземцам, а спиной – к своим, родным, любимым и любящим.
И тебе даже помыслить, вообразить невдомек, что разящий удар ты можешь получить со спины… Да, не только оружие врага иногда выводит солдата из строя. Уж я-то знаю, на собственной шкуре испытал!
– Ты не сжечь ли ее собрался? – спросила Светлана, подойдя ко мне через некоторое время.
Я еще раз внимательно взглянул на фотокарточку. На больших, металлически жестких и сухих, точно спекшихся от зноя губах юноши застыла какая-то тяжелая и суровая мольба. Я легонько кивнул Коле и отдал карточку. Светлана сунула ее в карман халатика и, спросив, когда будут готовы дрова, отошла к колодцу.
Я взял топор и стал рубить березовые, сучкастые поленья, вкладывая в каждый удар смутную, какую-то мстительную ярость.
Воскресным утром я попросил у Светланы старенький ее велосипед – прокатнуться и тайком махнул на кордон. У Семена Емельяновича было много приезжих – лесоводы с опытно-производственного участка, снабженцы районной мебельной фабрики…
– Думал, что сегодня вы отдыхаете. Хотел сено постоговать, – сказал я ему.
Старик, кивнув на деловых гостей, немо развел руками. Потом вынес вилы и попросил:
– Коль есть желание, иди стогуй. Большие не ставь, все равно к зиме в Сосновку свезем… Горбыльками обложи, чтобы ветер не трепал. Да я, может, скоро освобожусь, подсоблю.
Сено в копешках хорошо провялилось, было сухим, ванильно-душистым. Я пружинисто вонзал в него вилы и, крякнув, взметывал навильник-шапку над собой. Оголившись до пояса, ходил от копешки к копешке, стаскивая их в стожок. Зеленая пыльца и разноцветные, точно высохшие бабочки, травные лепестки облепляли мокрые от пота плечи, грудь, спину, щекотно набивались в ноздри, в уши и волосы. Дрожали колени, опасно-приятно что-то хрустело в пояснице, когда поддев вилами тяжелую копешку, я нес ее и укладывал на стог, наращивая и отлого верша его. Во мне бурлило желание делать что-то для Светланы, для ее дома, для ее матери, оплачивая этими делами растущий во мне с каждым днем какой-то не тягостный, а ободряющий, укрепляющий меня долг перед ними. Они словно ждали от меня, молчаливо и застенчиво, какого-то ясного, мужского слова, а я все готовился, решался, но никак не мог его произнести.