Худой и сгорбленный с натугой произнес:
– Дык это, в буфет оно…
– Угощаю! – укоризненно перебил его Лева и похлопал по пустому карману.
Боря с несвежей царапиной сказал:
– У нас вона, – показал на авоську, – четыре розового. И вот, – вытянул из кармана два огурца и хлебный ломоть в табачных крошках.
– Заметано, – согласился Лева. – Вашу портяшку прикончим – и в буфет! Пивко с прицепом на портяшку в самый раз. Тара найдется?
– А как же? – с достоинством произнес Боря и опять же из кармана извлек граненый стакан.
Стакан пустили по кругу. Лева взял на себя обязанности разводящего. В разговоре выяснил, что худого и сгорбленного зовут Санек. Тот закосел быстро, видно насквозь проспиртовалась его жаждущая душа. Он жаловался на какого-то давнишнего бригадира, который не так ему закрыл наряд. Затем достал из брючного пистончика смятый трешник и плаксиво произнес:
– Все, что осталось.
– Убери с глаз эту мелочь, – небрежно сказал Лева и тут же вспомнил, что точно так говорил однажды Рокомбойль из романа, который тискал цирковой придурок. А Рокомбойлю ответил ушлый гражданин Бендер, красиво ответил. Лева поднапряг память, она не дала осечки. И он тут же выдал:
– Годы летят, как деньги, а деньги улетают, как голуби!
Боря наморщил лоб, осмысливая, затем посветлел лицом и восхитился:
– Воистину!
Под третий винный круг Лева опять обратился к мудрости неизвестного сочинителя романа:
– Деньги приходят и уходят, а мысли о них остаются.
– Воистину! – вновь отреагировал Боря.
А Санек видно соединил зацепившиеся за его сознание слова со своими денежными делами и близкими жизненными обстоятельствами, потому что изрек:
– Светка – курва.
– Точно, – согласился Лева. – Самая что ни на есть курва. Такого человека не ценит! Ты же, Санек, мужик что надо!
– Понял, Боря? – адресовался Санек к приятелю. – Человек знает.
Продолжили они в нетопленой бане, куда их зазвал забывший про приглашение в буфет и распахнувший хмельную душу Боря. Там у него были заначены две бутылки самогону. В предбаннике, в укромном месте под половой доской, нашлись два стакана. С огорода Боря приволок огурцов. Лева наливал, поднимал стакан, требуя внимания.
– Денег надо очень много, чтобы понять, что не в деньгах счастье.
– Воистину! – удовлетворенно кивал головой тот.
Санек отключился, и его отволокли на лавку в предбанник. Когда стемнело, нетрезвый Боря сказал:
– Слышь, тезка! Моя баба еще хуже евоной Светки. Воистину. Домой мне надо. Ты все тут не кончай. Утром опохмелиться прибегу.
– Заметано, – согласился Лева.
Боря убрел по темному огороду. Лева вознамерился вернуться на вокзал, но отложил это дело до утра, когда, как ему помнилось, уходил скорый. Растянулся на банной полке, думал отрубиться враз, но храп из предбанника отпугнул сон. И тогда перед глазами явилась Нина. Лева не стал прогонять ее. Хмель рисовал ему картины одну блаженнее другой.
Из бани он выбрался с рассветом. Санек с лавки свалился, напрудил под себя. Лева брезгливо пошарил у него в пистончике, достал смятый трешник и, не прикрыв дверь, выбрался огородами в улицу.
В ожидании скорого на восток он пристроился в зале ожидания. На перрон надо выходить с приходом поезда, когда вся толпа ринется к вагонам. В толчее всегда можно проскочить в вагон, а там само собой утрясется. Сидел Лева с прикрытыми глазами, голова с похмелья хоть и не болела, но внутрях подсасывало, и во рту было погано, будто в нем ночевали поросята.
– Вот он – субчик!
Лева не сразу сообразил, что голос ему знаком и что субчик – никто иной, а он. А когда сообразил, Феня уже сидела рядом.
– Ты что же это надумал, глаза твои бесстыжие! Люди тебе пособляют, а ты плюешь на них!
Лева поглядел на нее исподлобья, в нем шевельнулась благодарность к этой простодырой бабенке.
– Чего же ты, Лева, жалости-то не имеешь? Зачем Нинку обидел? Ты же виноватой сделал ее своим уходом. А каково с виной-то жить? Эх, Лева, Лева!.. Понимаю, за проволокой обхождению не учат. Так сердцем дойти должен. Нинка у нас святая. Не повезло ей в жизни, Лева. Сиротой с малолетства осталась, тебе сиротская жизнь ведома. Жених у нее был, на тебя между прочим обличьем смахивал. В армию уходил, обручальное колечко ей подарил, пусть, сказал, дожидается своего часа. Три года она ждала его. К ноябрьским праздникам прийти сулился. А заместо его самого цинковый гроб из Чехии прислали. Чужую народную власть защищал… Вот так, Лева.
– Не знал я, – буркнул он.
– Знал – не знал, а жениться – не корову торговать. Женщине уважение и ласка нужны, ухаживание. В кино там вместе сходить, на демонстрацию. Я со своим покойным мужем и познакомилась на демонстрации.
Вокзальное радио объявило о прибытии поезда. Кочевой народ заволновался. Лева тоже дернулся, но Феня решительно сказала:
– Вот что, Лева. Никуда ты не поедешь. Получишь документы, оглядишься – тогда и ступай на все четыре стороны, коли приспичит… Господи, да ты никак выпивший? Несет от тебя, как из лохани! У, бесстыжие твои глаза, а еще женихаться вздумал!..
Скорый поезд укатил куда надо, а Лева послушно побрел за Феней. И все покатилось, как было ею задумано.
Паспорт ему выписали. На работу он устроился плотницким подсобником на Фенину стройку. Сама она кудахтала над ним, как клушка над цыпленком. А Нина стала вся из себя вежливой и холодной, отчего Лева то впадал в тоску, то злился и тогда испытывал желание немедленно бежать туда, где гремит по холодным камням золотой Федькин Ключ. О дне, назначенном для регистрации брака, никто не вспоминал.
В один из вечеров он сказал Нине:
– Пошли в кино, а?
Она глянула на него без сияния в глазах. Он поспешил заверить:
– Да не для ухаживания я, просто так. Чего дома-то сидеть?
Она согласилась. Народу в зале было полно, хотя кино оказалось пустяшным. Красивенькая свинарка с накрашенными губами пела песню о том, что она никогда не забудет овечьего пастуха. Люди на экране сплошь были веселые, выказывали свою богатенькую жизнь и волновались по никудышным причинам. Лева таким сказочкам не верил. А глянул сбоку на Нину, поразился. Она переживала за свинарку на полном серьезе, и глаза то беспокоились, то улыбались. Он нашел в киношном сумраке ее руку, она не отдернула сразу, но погодя, все же высвободила. В тот миг Лева и нажал на все тормоза, решил выруливать назад, к перекрестку, от которого так неожиданно свернул на незнакомую дорогу.
Когда после кино уже слезли с трамвая и шли к дому, он сказал:
– Завтра я от вас отчаливаю. Не хочу мозолить тебе глаза, а себе душу.
Нина остановилась, поглядела на него пристально. Потом вдруг провела рукой по его уже отросшим волосам. Ответила:
– Не надо уезжать, Лева.
Ну, скажите, можно ли понять женский характер? Можно ли проникнуть в мотивы женских поступков? Неужели святая Нина полюбила бывшего зека? А, может, не полюбила, а пожалела? Да и кто скажет, где граница между бабьей жалостью и любовью?
Феня, узнав, заахала, не к нему обратилась, а к ней:
– А подумала ли ты, Нинусь?.. Да как же это с бухты-барахты? Ведь и платья у тебя нет, и у него одни штаны с пузырями. И свадьбу какую-никакую надо. Чего же так вдруг?.. Может, передумаешь, Нинусь?
– Не передумаю, – твердо ответила Нина…
Все закрутилось, завертелось, покатилось впопыхах и в суматохе. Лева на свой аванс накупил всяких консервов и двенадцать бутылок водки, потому как гостей, с Нининой и Фениной работы, набралось возле двух десятков. Чтобы не шибко тратиться на мясо, порешили лишить жизни Фениных курей: богатая еда – курник. Белое платье с фатой обещала дать замужняя Нинина подружка. Фене удалось выпросить вне очереди черную кассу, и они с Ниной ходили покупать кольца, сняв ниткой мерку с Левиного пальца.
Глядел он на ту предсвадебную колготню, а большой радости не испытывал. Вроде бы и доволен был и ждал того дня, когда Нинка будет принадлежать ему целиком. А что-то свербило, втыкалось в мозги острыми когтями. Оно ведь часто бывает так: не дается что-то – охота до порешения жизни, а идет в руки – и «охота» ужимается.
По вечерам, перед тем, как ложиться спать, Нина заходила к нему в чулан. Садились рядом с ним, выспрашивала, как ему жилось в детдоме и кто его там обижал, как спознался со шпаной, за что угодил в колонию. Лева ей кое-что рассказывал, а что-то и привирал. Она внимала с незамутненным сочувствием, и он обнимал ее по законному жениховскому праву. Она и сама жалась к нему, даже губы открывала навстречу, бабье естество требовало. А больше – ни-ни: обожди!
– Чего ждать-то? – спрашивал. – Не все ли едино: сейчас или в воскресенье?
– Нет, – отвечала она, – до свадьбы – блуд.
Уходила на свою девичью постель, а он утыкался лицом в набитую сеном подушку и тяжело засыпал.
В пятницу Феня дала ему восемьдесят пять рублей и наказала:
– Костюм бери синий, со светлой полоской. И белую рубашку. Ну, а ботинки, сколь останется. Можно и плетенками обойтись.
В субботу с утра его отпустили с работы, и он отправился в универмаг. Трамвай довез его до вокзала, дальше надо было пешком.
Вокзалы всегда манили Леву. На вокзалах была своя жизнь. Запах воли там остро бил в ноздри, садись и езжай – все перед тобой! И никто не стоит над душой, никто не говорит «нельзя», сам себе и авторитет, и гражданин начальник.
Он завернул в здание вокзала. У кассы топталась жидкая очередь. Едут же люди! По надобности или по прихоти, а едут! Станут выбегать на станции, покупать у бабок вареную картошку и малосольные огурцы, а потом трепаться с соседями, заливать им про то, что никогда в их жизни не случалось.
Он вдруг остро позавидовал им. Новая жизнь, которую собрался с завтрашнего дня начать, показалась серой и нудной. Ну, и что – Нинка? Хорошая баба, семейная и постельная, никто не спорит. А дальше что? Сиди дома, колупайся в огороде, считай рубли до получки?.. А для просветления жизни – в кино, глядеть на крашеную свинарку?.. А где же воля?..
В сей миг голос вокзального диктора объявил о поезде на Хабаровск, том самом скором, с которого почти сняла его Феня. Верно, сама Левина судьба заставила поезд в тот день опоздать на два часа. Ах ты, Феня, добрая душа! Как же ты утешишь любимую племянницу, как справишься со свадебным конфузом!..
Лева стремительно ринулся к кассе. Со словами: «Командировка – по брони» растолкал очередь, пробрался к окошку, протянул деньги, предназначенные на свадебный костюм, и сказал:
– Плацкартный…
Свадебный обруч
1
Отслужив срочную в железнодорожных войсках, Иван Сверяба решил внести свою лепту в строительство светлого будущего. В рембате, где он служил, старшина-сверхсрочник обнаружил у него золотые руки и смекалистые мозги, столь необходимые при ремонте механизмов, когда не хватает запчастей. Так что кадром на больших и малых стройках он был нужным. Но долго на одном месте не засиживался. Имущество его не обременяло: рюкзак с бельишком да гитара о семи струнах. Бельишко он время от времени выбрасывал из-за трудностей с отстиркой, а гитару берег и холил – она была ему помощницей в любой компании и, конечно же, в амурных делах. Однако связывать себя брачными узами он не собирался.
В Казахстане Иван оказался из-за красноречия вербовщика, а больше – по своей бродяжьей натуре. Вербовщик наговорил сказок: никакого уютного общежития на новой стройке не было. Да Иван и не надеялся на это, наученный прежним опытом. Иван Сверяба снял угол у разбитной старушенции, превратившей свою хибару в постоялый двор. Но запирать себя в этом углу еженощно – намерен не был.
Начиная ухаживать за какой-нибудь красотулей, он с места в карьер объяснял ей, что жениться не собирается, во всяком случае, в текущем году. Он так и говорил: в текущем. И попадал сразу в двух зайцев: не кривил душой (все равно же разбегаться придется!) и в то же время напускал туману, вроде бы намекал на будущее, когда текущий год пронесет мимо.
А женское сердце – инструмент особенный, со скрытым источником питания. Сразу и не предугадаешь, в какую сторону стрелку качнет. На прямые мужские слова стрелка чаще всего не реагирует. Ей бродячие токи нужны, что возникают вокруг слов, от второго или третьего их смысла, которого и нет вовсе. Обещает парень жениться – врет! Говорит: не женюсь – вдруг проверяет на выдержку в текущем году?..
Так получилось и с Томкой.
Была в пыльном городке аллейка вокруг замусоренного пруда с названием «Брод». Молодежь по вечерам выползала туда на погляделки. Иван подчалил к девчачьей парочке, устроившейся на вросшей в землю скамейке. Спросил ту, которая была поблондинестее и с грудями торчком:
– А где ваша скрипочка?
– Какая скрипочка? – та даже растерялась.
– А разве не вы вчера в доме культуры играли на скрипке? Ну, прямо копия: волосы, шея, плечи…
Пока выясняли, кто играл на скрипке и играл ли вообще, успели познакомиться. А потом и подругу спровадили. Стояло душное лето. Даже вечер не освободил землю от зноя. Жила Томка на Сиреневой улице, хотя ни одного куста сирени во всей округе Иван и в глаза не видел. Провожал он свою новую знакомую между какими-то поставленными вразброс бараками. Во дворе, куда они зашли, было темно и сладковато пахло гнилью. Подле высокого крыльца он обнял ее. Она пискнула: «Наглеть не надо!»
Между поцелуями выяснил, что живет она с матерью, но у нее своя комната, что работает медсестрой в больнице и что замуж пока тоже не хочет. У нее были красивые глаза, серые, большие, ресничные, под темными дугами бровей. Такие лица рисуют на парфюмерных этикетках. Только губы чуть подкачали, верхняя заметно перекрывала нижнюю. Впрочем, это не портило портрет, даже придавало некое своеобразие.
– А как насчет чаю? – спросил Иван, вдоволь натоптавшись у крыльца.
– Поздно. Маму разбудим…
Чай был через встречу. И уговаривать не пришлось, гитара уговорила. И мать спала праведницей, не мешая дочернему счастью. Она вообще предоставила Томке полную самостоятельность, и блуд воспринимала, как житейскую потребность.
Мать делала вид, что не слышит, когда он с рассветом выползал из сеней в носках, чтоб не топать, и, усевшись на крылечную ступеньку, надевал башмаки. Однажды, обувшись, задержался на крыльце, глядя, как отходит ночная синь от жухлых акаций, чудом пробившихся к свету. Посидел так минут пять-шесть и услыхал шаркающие шаги за дверью: мать встала, чтобы задвинуть за ночным гостем засов.
Иван взял себе за правило: не задерживаться долго в одной постели. Как учует, что руки подружки начинают сжиматься в свадебный обруч, так и ходу. По-честному, в открытую, чтобы избыть всякую надежду с ее стороны.
И с Томкой подошла пора расставаться. Он это почуял кожей. Пирожки с требухой, на которые ее мать была отменной мастерицей, стали застревать в горле. Совсем уж решился на последний разговор, но Томка опередила:
– Вань, – зашептала в одну из ночей – сказать тебе хочу, только не сердись… Понесла я, Вань. Второй месяц уже.
Он поначалу не понял, что такое она «понесла». А когда вдумался во «второй месяц», сообразил. И задосадовал на себя и на Томку. Даже отодвинулся от нее, вгляделся в бледное от лунного света лицо. Луна сияла в окно, как плохо вычищенная бронзовая тарелка. Лицо у Томки было вопросительно-испуганным, и верхняя губка с малой родинкой страдальчески оттопырилась.
– Как же ты, а? – не скрыл он огорчения. – Чего не береглась-то?
– Я береглась. Все равно попалась. Как решишь, так и будет.
– А чего решать-то? В больнице работаешь.
Он погладил ее по плечу. Она обиженно натянула до подбородка одеяло, отделив себя от его руки. Отвернувшись, произнесла:
– Ладно, сделаю…
Так обозначилась отсрочка прощального вечера. Пока она договаривалась с какой-то Маргаритой Станиславной, врачихой, он продолжал ходить к ней. Мать по-прежнему пекла пирожки, плавала по комнате утицей. Она напоминала Ивану утицу не только переваливающейся походкой, но и слегка сплюснутым на конце носом. У Томки нос был видно отцов, аккуратненький, с курносинкой. Потчевала бабка Ивана, как близкую родню и не скрывала, что мыслит его любимым зятем.
Через пару дней после того, как он узнал, что Томка забеременела, старая попросила:
– Ты бы, Иван, помог гардероб привезти. Сторговала я у одного бобыля по дешевке. Как-никак механиком в гараже трудишься, дадут, чай, машину…
Он и не просил машину. Уговорил одного из шоферов сделать после смены левую ходку, загрузил вместе с ним допотопный гроб с фанерными завитушками и перевез на пыльную Сиреневую улицу.
Полагалось соблюсти традицию – обмыть покупку. Мамаша сама водрузила на стол казенную белую головку. Выпили по одной и по другой, и тут в дверь громко застучали. Томка вздрогнула. Мать осторожно подплыла к сенным дверям, наклонилась к замочной скважине, прислушалась. Опять затарабанили.
– Кто там? – спросила она.
– Пусть Томка спустится, – послышался мужской, с сипотцой голос. – Поговорить надо.
– Багратка пришел, – испуганно повернулась мать к дочери.
Та вжалась в стул, потом распрямилась, гордо так вскинула голову. Сказала Ивану с извиняющейся улыбкой:
– Я сейчас.
Откинула в сенях засов. Оставив дверь открытой, сошла с крыльца.
– Ты что ходишь? – услышал Иван ее приглушенный голос. – Сгинь с глаз!
– Тамарочка, – засипел в ответ Багратка. – Мышка моя…
– Сгинь, паразит! – удерживая голос, прошипела Томка.
– Эт-та как эт-та «сгинь»? Зачем сгинь?.. Ах, ты, сученка клыкастая! Значит, я – сгинь, да? А как дрова или уголь надо – «в гости приходи»?..
Сверяба поднялся из-за стола. Мать хотела было остановить его, но опустила руки на колени и замерла.
– Ты мне кто, муж? – перешла на крик Томка. – Паразит ты сусатый и спекулянт! Топай отсюда, чтобы мои глаза тебя не видали!
– Я тебе покажу «не видали»! Я тебя приколочу, подошва!
Появившийся на крыльце Сверяба увидел, как Томка со всего размаху залепила ухажору пощечину. А тот был маленький и тощий. Только грозно топорщились шикарные усы. Выйдя из столбняка после оплеухи, усатик схватил Томку за ворот кофточки, рванул, располосовав до пояса. Иван спрыгнул с крыльца, вмиг оттеснил Томку, успел сказать ей: «Иди домой!», легко крутанул усачу руки:
– Г-гаденыш, язви тебя в бочку! Брысь отседова, покуда не завинтил по шляпку!
Тот вырывался, норовя пустить в ход зубы, время от времени вскрикивая:
– Я твою мать… Я весь твой род…
Иван треснул его по шее, от души так треснул. И еще раз – в подглазье. Тут Багратка изловчился, хватанул зубами его палец, вырвался и уже на бегу продолжал сыпать проклятия всем Ивановым предкам и потомкам.
После бегства усатого кавалера все почувствовали душевную неловкость. Томка кинулась смазывать йодом Иванов палец, бинтовать надумала, но он отмахнулся.
– Давай, Иван, еще по одной для успокоения, – предложила мать.
Но успокоиться не пришлось. Во дворе опять раздался Баграткин голос:
– Кучерявый! Если ты мужчина, выйди!
Иван тронулся было к дверям, но дочь с матерью усадили его.
– Буйный он. Ножиком чикнуть может. Не связывайся, Вань.
Мать проворно вынесла в сени табурет, забралась на него, выглянула в оконце под самой крышей и ахнула.
– Господи спаси! – пробормотала. – С косарем пришел.
Вообще-то Ивану не хотелось выходить под косарь. Но мужское достоинство не позволяло сидеть взаперти. Потому он дважды порывался к дверям и, не особо сопротивляясь, давал женщинам снова усадить себя за стол.
Через полчаса усатик утих. И все обошлось бы, все покатилось бы по привычному кругу, но вскоре в дверь снова постучали.
– Откройте – милиция!
Мать даже перекрестилась от неожиданности. Вошли старшина и сержант. За их спинами объявился Багратка, без косаря, зато с синяком под глазом.
– Вот он, – показал на Ивана.
Сверяба поежился, но виду не показал. Уставился на незваных гостей шалыми воловьими глазами.
– Ваши документы? – потребовал у него старшина.
– Я с собой в гости документов не беру.
– Это бандит! – вылез вперед Багратка. – Я экспертизу сниму!
– Что вы слушаете этого паразита! – вскинулась Томка, обращаясь к милиционерам. – Он сам с косарем прибежал, грозил всех порезать! Палец вон человеку до кости прокусил. Мы тоже экспертизу снимем…
– Старшина пытался остановить ее, но не тут-то было.
– Наглеть не надо! – не останавливалась она. – Спекулянт нестиранный! – это уже в адрес Багратки. – Все праздники привозными цветами торгует!
– Этот вот гражданин, – кивнув на Багратку, перебил ее, старшина, – жалуется, что вы устроили в квартире притон.
Томка аж задохнулась от возмущения.
– Я ему покажу притон! – попыталась обойти старшину и дотянуться до усатого ухажера. – Я ему…
Старшина безуспешно пытался ее успокоить. Сержант, в облике которого надежно осела скука, отступил на всякий случай к дверям.
Томка стихла внезапно, будто выдохлась. И старшина, отловив паузу, спросил у Сверябы:
– Что вы делаете в этой квартире?
Иван всем видом и даже пожатием плеч изобразил недоумение по поводу такого вопроса. И вдруг, с полнейшей неожиданностью для себя, ответил:
– Свататься пришел.
Произнес и оторопел от своих слов. Хотел одернуть себя, сказать, что пошутил, но язык нес полную околесицу, – Она вот, – кивнул на Томку, – согласна.
Говорил, погружаясь с головой в омут без дна – не вынырнуть и помощи ждать неоткуда. А в голову уже стукнула мысль: ну и что? Жениться все равно когда-нибудь надо. К тому же беременна. И женского в хорошем достатке. Глянул на нее и увидел: растерялась, даже кровь с лица ушла. Глаза то засияют, то потухнут. И неотрывно на него смотрят: что мол, ты, Вань, говоришь? Неужели взаправду?.. Не обращая внимания на старшину, Иван подошел к Томке, взял ее за плечи, легонько встряхнул своими лапищами: приди, мол, в себя. И отрезая себе все пути назад, сказал:
– Взаправду, Томка.
Та обессилено ткнулась ему в плечо и замерла. Старшина растерянно переминался. Мать проворно сунулась к завитушечному купленному шкафу. Дело поворачивалось от худа к добру, и она, с сознанием важности момента, водрузила на стол две поллитровки и граненые стопарики.. Достала из холодильника помидорную закусь и пирожки с требухой. Наполнила стакашки, обратилась к милиционерам:
– Не побрезгуйте за дочкино счастье!
– При исполнении, – отказался старшина.
А сержант, оживившись, сказал старшине с извинительным вздохом:
– Грех отказываться. Святое дело.
И старшина, чтобы не впасть в грех, махнул рукой на «исполнение». Оба уселись за стол. Багратка озирался, переводя взгляд с одного на другого, шевелил усами. Вякнул опять про экспертизу и вдруг завопил:
– На службе потребляете, граждане начальники!
Прожевав пирожок, старшина смерил его презрительным взглядом.
– Ах, ты, пьянь! С ножом бегаешь! Пальцы людям откусываешь! Мешаешь советскую семью создавать! Пошел вон, спекулянт! – повернулся к Ивану и Томке. – Извиняйте, молодые, за вторжение. Обязаны были откликнуться на сигнал…
Так Иван женился: будто вскочил на ходу в поезд и поехал неведомо куда. Однако куда бы ни ехал, а через семь месяцев родилась дочка, которую он настоял назвать в честь матери Верой.
Жизненную перемену Иван ощущал через борщи и оладушки, через жаркую перинную постель, на которой законно разбрасывалась в истоме и удовлетворении Томка. От всего этого у него было состояние сытого кота, оставалось жмуриться и мурлыкать.
Но такое состояние скоро прошло, и он заскучал. Однако избавился от скукоты, занявшись в послеработное время душевным делом. По первости оно вроде бы и душевным не было. Какая душа в том, чтобы укрепить ножки у стола или починить табуретку? А взялся за приобретенный тещей по случаю шкаф-гардероб и понял вдруг, с какой любовью творил его давний мастер. Ни гвоздя, ни шурупа не было в том творении, шпунты сидели, будто литые, а завитушки, когда он снял краску, стали похожи на диковинных, но знакомых зверьков и счету им было двенадцать – по числу месяцев в году.
– Покрасили бы голубеньким, и делу конец! – сказала теща.
Иван отмолчался, лишь подумал: «Голубеньким захотела? Под глазки? Не дам увечить красоту!»
Почти месяц возился он с тем шкафом под неодобрительными взглядами тещи. А когда отреставрировал, да все под мелкую шкурку, да слегка проолифил, сам залюбовался тем, что сделал. И теща расплылась в уважительной улыбке.
– Фактурная вещь получилась, Иван. На пару сотен потянет, а то и больше.
Иван отмахнулся от ее слов, а руки уже запросили другой работы, и чтобы тоже не тяп-ляп, а для глаз и сердца.
За божескую цену он купил у левака со стройки полмашины вагонки. Не торопясь, стал обшивать их с Томкой комнату. Сам и светильники придумал, сделал их из нержавейки и бараньих рогов… Превратив обшарпанную комнату в семейное гнездо, добрался до сеней. Выгородил там уголок с откатывающимися дверцами, разместил инструмент и разный домашний хлам. А когда родилась Верочка, смастерил для нее кроватку-качалку, да такую, что ни в одном магазине не сыщешь…