А у Феофана была еще не одна встреча с Беспалым.
Однажды попался в юнды морской заяц, огромный лах-так-тюлень.
Феофан освежевал его прямо в воде: попробуй такую тушу завалить в карбас!
Да никогда в жизни, человек пять надо, не меньше. Одна шкура с салом килограммов сто весит.
Ножом с краю шкуры он сделал прорез, продел веревку, привязал к ней якорь и бросил якорь в залудье, ближе корги – каменной россыпи.
Пусть поплавает шкура день-другой, потом он пойдет на дорке в деревню и заберет шкуру, отвезет на сальницу.
После ужина, уже в сумерках, Феофан вышел к морю, сел на бревнышко и закурил.
На море был отлив, матово отсвечивал длинный заплесток, и торчали из воды камни.
Метрах в ста от него, у корги, кто-то бродил по мелкой воде и крепко ругался.
«Кто же это может быть? – предполагал Феофан. – Может, Толя Полотухин? Только что он запоздал-то так?»
Толя Полотухин сидел на соседней тоне – Спасской, километрах в двух, и иногда наведывался к нему, чтобы скрасить одиночество.
«Наверно, приехал на дорке, ткнулся в коргу, в мель, не может выбраться».
Толя кряхтел там, в темноте, ворчал, барахтался со своей доркой.
«Что ты, в первый раз? Мель эту не знаешь? В сухую воду решил протолкаться, вот дуреха!» – так размышлял Феофан о Толе и покуривал.
Толя меж тем что-то ворчливо бормотал и все приближался…
То, что это не Толя, Феофан разглядел слишком поздно и удрать не успел. Это был Беспалый, который тянул к берегу от корги стокилограммовую шкуру вместе с якорем.
Шкура и якорь здорово упирались, цеплялись за камни, и медведь крепко ворчал, был недоволен.
Удирать было поздно. Беспалый вышел прямо к нему, нос к носу…
– Васька! – крикнул Феофан, сильно струхнув. – Брось шкуру!
Они разбежались в разные стороны.
Но в сальницу Беспалый больше не полез. И не потому совсем, что образумился наконец или же оробел. В его отчаянной наглости и готовности совершить новое вероломство сомневаться не приходилось.
Просто Феофан пошел на хитрость – стал подкармливать медведя.
Он попросил рыбаков привозить к сальнице не одни только шкуры, а целых нерп, неосвежеванных. У сальницы снимали теперь шкуры, и рауки – нерпичьи тушки – Феофан бросал в кусты за сальницей.
Каждое утро это место навещал.
И почти всякий раз видел там остатки медвежьего пиршества и следы, следы…
Следы Беспалого.
Так они и жили до сентября, и жизнь эта стала привычной. А в сентябре Феофан однажды увидел на песке рядом со следами Беспалого другой медвежий след, более мелкий и тонкий, – след медведицы.
И услышал темной и теплой ночью в лесу страстный и восторженный медвежий рев.
Так ревут влюбленные медведи.
И больше никогда в жизни не видел он ни самого Беспалого, ни его следов.
Увела его любовь в другие лесные дали.
И стало немного грустно. Будто от жизни оторвалась какая-то дорогая и важная частица, упала на дорогу и потерялась, и на том месте, где она оторвалась, образовалась прохлада и пустота.
Моряк со «Стремительного»
Сколько лет я себя помню, в море, на траверзе нашей деревни, всегда ходило много разных военных кораблей. Вероятно, Белое море являлось для них родным водоемом, где они резвились как дети малые, хвастались друг перед другом своими пушками, радарами, красотою боевых форм.
Иногда корабли крепко хулиганили. Однажды сын нашего председателя сельского Совета Герасим Петров шел по берегу пешком из соседней деревни Летний Наволок в родную деревню Лопшеньгу. Где-то на полпути его обстреляли орудия военного судна, что ходило в море километрах в трех от берега. Конечно, с судна никто Герасима не видел, конечно, стреляли военные по какой-то там мишени, устроенной на берегу, и, конечно, снаряды были холостые. Но, как всегда, наши доблестные краснофлотцы, понадеялись на авось и на то, что берега наши, как всегда, пустынны, боевого охранения не выставили, и хороший парень Герасим попал в серьезную заваруху. Снаряды со страшным гулом проносились у него над головой, некоторые падали довольно близко. Наш Герасим в такой боевой обстановке еще не бывал, он спрятался за огромный песчаный бугор и крепко перепугался.
Некоторые злые языки что-то рассказывали о содержимом его штанов в тот непростой момент, но я не знаю точно той ситуации и не буду наговаривать на замечательного человека и славного земляка Герасима Петрова.
Знаю только, что его отец, Степан Матвеевич, ветеран войны и председатель сельсовета, поднял по этому поводу страшную бучу. Кому-то из военных, вероятно, крепко всыпали, и орудийные обстрелы наших берегов раз и навсегда прекратились.
Еще с довоенных времен в городе Молотовск (ныне – Северодвинск), что в ста километрах от нашей деревни, началось строительство дизельных подводных лодок. Вновь построенные субмарины проходили обкатку прямо напротив нашей деревни. Ох и шумные эти создания были – дизельные подлодки! В надводном положении стук их дизелей был слышен на добрый десяток километров.
Выйдешь, бывало, в белую ночь на берег, сядешь на бревно – и слышишь, как где-то далеко-далеко над морем разносится гул работающих моторов. Ну, где же она – подводная лодка? И только с трудом увидишь, как на самом краешке сизого горизонта, над еле видимой линией морской дали, чуть-чуть возвышается маленький носик и маленькая рубка гуляющей по горизонту таинственной субмарины.
Я был совсем несмышленым тогда, но эти картинки помню до мелочей.
Когда мне было лет семь или восемь, в Северодвинске начали строить атомные подводные лодки. Для их производства потребовался большой приток рабочей силы, и множество ребят с Белого моря, окончивших восьмилетку, стали уезжать в северодвинские ПТУ – профтехучилища, готовившие слесарей, фрезеровщиков, электриков, сварщиков и специалистов всех других, необходимых для судостроения специальностей.
И вот время от времени мимо нашей деревни стали проплывать огромные китообразные черные чудовища с задранной мордой и торчащими из воды хвостами. Я украдкой разглядывал их в бинокль, а мой отец – бывший краснофлотец-североморец, меня увещевал и потихоньку шептал:
– Ты, Паша, будь поаккуратней, оттуда люди тоже на тебя смотрят. Это же секретные атомные корабли. Знаешь, какие у них приборы наблюдения? Они наверняка каждую пуговицу на тебе разглядывают.
Осознание этого несомненного факта рождало одновременно и чувство гордости за нашу военную технику, и очевидную жутковатость: а ну, если эти их приборы тебя и в бане разглядывают, и в туалете? Создавалось ощущение полной подконтрольности хитроумной военной технике. Мы, деревенская ребятня, откровенно побаивались этих вездесущих глаз военных кораблей. Хотя теперь я понимаю, что все такие легенды создавались нашими родителями с благороднейшей целью – обуздать нашу шкодливость. То, что они секретные, эти самые атомные подлодки, было понятно и так. Приезжавшие в отпуск из Северодвинска земляки загадочно закатывали глаза, когда их спрашивали, чем это они занимаются на работе, и мычали что-то вроде:
– Эт-то, брат, большой секрет.
На высоких местах берега стали возводиться маяки. Их обслуживали местные жители, которых стали называть маячниками.
И когда в августовские и сентябрьские вечера мы с отцом ходили на моторной лодке вдоль берега, кругом – то там, то тут – вспыхивали яркие огоньки маяков. И я считал, через сколько секунд зажигается вон этот маяк, через сколько – вон тот, и тот, третий.
Темнота северной ночи не казалась от этого такой уже темной, и огоньки на берегу вели нас к цели, к дому.
Однажды я совершил воинское преступление: я погасил маяк. Дело было летом, в жаркие июльские денечки. Мы с мамой и сестрой Лидой гребли сено на склоне пологого угора, распластанного напротив морского простора. К полудню все мы маленько притомились от работы и от жаркого солнышка, и мама дала заветную команду:
– Давай-ко, ребятки, пообедаем.
Эх, посреди летнего разнотравья, разогретого летним теплом, свежего дурмана высохшей травы, да рядом с костерком, на котором шкварчит кипящий чайник, да с видом на белесо-синее море, в котором на горизонте купаются белые-белые облака, так бесконечно отрадно поесть привезенной с собой свежежареной селедочки, попить холодненького молочка из-под своей коровушки… А молочко холодное потому, что оно в бутылке, положенной в струи ручья, бегущего прямо по нашей пожне…
После плотного перекуса мы лежим в тенечке под густым ивовым кустом, слушаем сердитое гудение летающих где-то рядом вечных тружеников – шмелей и дремлем.
Впрочем, безмятежно дремлют лишь мама да сестра Лида. Меня же тайно теребит, не дает авантюрной душе моей успокоения крепкая забота-заботушка. Я весь уже там – у маяка, высящегося на самой вершине угора, считай, прямо над нашей пожней. Уже много раз проплывал я вместе с отцом вдоль морского берега мимо него, разглядывал снизу. В дневное время мигающего огонька не было видно, но во время вечернее там, в вышине, над черной громадой высоченного холма, через равномерные промежутки времени вспыхивала стеклянная бочка. Северная вечерняя темнота скрывала очертания деревянного маячного строения, и эта бочка словно висела, ничем не поддерживаемая, в черноте неба.
Все равно был перекур, и я спросил у дремлющей мамы:
– Можно мне к маяку сбегать?
Мама, утомленная домашними и сенокосными работами, разогретая солнышком, лежа на теплой травке, закрыв полусогнутой рукой глаза, проморгала опасный момент. Она мне ничего не ответила, только приподняла в разморенном движении и опустила обратно на траву загорелую свою другую руку Дураку ясно, что это движение означало полное ее согласие с поставленным мною коварным вопросом. Так люди принимают опрометчивые решения. Мама продолжила дремать, вероятно, не особенно-то и разобрав, что же такое спросил у нее бедовый ее сыночек. Мать моя поступила легкомысленно.
Спустя совсем немного времени я был уже в зоне недостягаемости маминого оклика, если бы такой вдруг последовал. Еще через несколько минут я продрался через последние кусты и взобрался на вершину угора.
Передо мной возвысилась четырехсторонняя маячная громада. Доски, выкрашенные в белый цвет, уходили вверх, сужаясь там, в далекой выси. На всю высоту, снизу доверху, посреди каждой белой стороны пролегала широкая черная полоса.
Понятно каждому непонятливому гражданину, что самой первой мыслью, залетевшей в мою авантюрную мальчишечью головенку, было не восторженное созерцание деревянного шедевра, а вполне конкретное изучение таинственного маячного устройства, спрятанного где-то в его чреве. Больше всего на свете хотелось мне разобраться: как же, с помощью какой неведомой силы мигает на самом верху этой хламины ровно через каждые шесть секунд яркий огонь? Настолько яркий, что виден в каждой точке нашего бескрайнего моря.
Первым делом я проник на площадку первого этажа. Благо, деревянная дверь была совсем даже не заперта. Говоря точнее, замка на двери не было, а вместо него в металлическую дугу была воткнута простая обструганная палочка. Ну а если замка нет, значит, люди доверяют мне войти в эту дверь. Что я и сделал.
В углу на деревянном настиле стояла сколоченная из досок будка. На ней-то и висел огромный замочище. Рядом с ней лежало несколько (наверно, пустых и огромных – с мой рост) баллонов, на каждом из которых красными аккуратными буквами было написано: «Газ ацетилен. Руками не трогать! Пожароопасно!». Надпись была пугающая, и я не притронулся к этим жутковатым баллонам. Долбанет еще, в самом деле… Да и потом, не внизу же, не здесь, вспыхивает маячный огонь. Надо забираться наверх. Все интересные дела там.
Путь к маячной вершине пролегал через четыре высоченные лестницы (как я узнал потом, каждая высотой по пять метров), после лестницы шла площадка. Переходишь площадку – опять лестница. Вниз и по сторонам старался не глядеть: после третьей лестницы глянул вбок – и захотелось быстро-быстро вернуться назад. Кусты и деревья оказались где-то внизу, и еще бросился в глаза край обрыва и уходящее вниз пространство…
Но я же готовился поступать в Суворовское училище. Мне нельзя было малодушничать.
Я постоял с закрытыми глазами на третьей площадке и крепко взялся за поручень последней лестницы…
В конце ее, перед самым окончанием подъема, дорогу преградил закрытый люк.
Вдруг и на нем висит какой-нибудь замок? Попытался приподнять его руками, но сил не хватило, и я навалился спиной. Тяжелая крышка поднялась, повернулась на шарнирах и отвалилась набок. Путь к таинственному маячному свету был открыт!
Какое-то время я сидел на последней площадке и боялся открыть глаза.
Первое, что я увидел, когда со страхом приподнял веки, – это бесконечное синее пространство распахнувшегося моря. То, что оно совсем близко, маленько меня успокоило. На море стоял штиль, и далеко от берега плыл в нем маленький кит – белуха. Он поднимался к поверхности из морских глубин, глотал порцию воздуха, и опять уходил в придонные места, чтобы гоняться за любимым своим лакомством – селедкой. Отсюда, с большой высоты, странно было видеть, что силуэт белухи, уходящей вглубь, не пропадает сразу, а, ломающийся и тающий в толще воды, виден еще долго.
Но надо было осваиваться на этой жутковатой высоте. Я стал оглядываться.
Сначала нашел глазами маму и сестру Лиду. Вон они, далеко от меня, между морем и краем холма, на серо-золотистой площадке скошенной пожни. Уже поднялись от дремы, ходят по травяной стерне и что-то там делают. Мама, скорее всего, меня поругивает, спрашивает Лиду, куда же я пропал. Да ладно уж, скоро я прибегу, совсем скоро.
Передо мной на толстом красном металлическом постаменте высится огромная прозрачная бочка, вероятно, сделанная из толстого стекла. Вот это и есть объект давнего-давнего моего интереса. Что же это за штуковина такая? Что в ней спрятано такое, что светит на все море? Как же устроена эта чудесная вещь?
Очень не хотелось мне подниматься на ноги. Страшно было сделать любое движение на такой высоте. Тем более явно ощущалось, что маячное это строение – не такая уж и надежная штука: всем телом я чувствовал, что вершина маяка покачивается на ветру. Да и перила, опоясывающие верхнюю площадку, казались мне хлипкими, совершенно ненадежными. Казалось мне: обопрись на них – и полетишь вниз вместе с дощечками и столбиками, из которых они сварганены.
Но подниматься надо было, и я поднялся. И вцепился руками в стеклянную бочку.
Прямо передо мной оказалось чрево этой стеклянной громадины. Показалось мне, что в нем, этом чреве, расположено множество линз, линзочек, стеклянных уголков, других искусно сделанных прозрачных предметов. А посреди них, в самой сердцевине стеклянно-хрустальных чудес, бьется яркое крохотное сердечко: там время от времени вспыхивает тонкий, слегка удлиненный огонек. Огонек этот отражается во всех изгибах цветного хрусталя, во всех линзах и линзочках, и яркое пламя дивных огней заполняет все пространство стеклянной бочки.
Ничего подобного я никогда не видел. Это огненное волшебство было настоящим чудом!
И уж выше всяких моих сил было жгучее стремление заглянуть туда, вовнутрь, проникнуть в сказочный хрустальный мир, заполненный волшебным светом.
Все сущее на земле имеет к себе какой-нибудь доступ. Маяк – не исключение. Дверца, ведущая к таинственному огоньку, нашлась скоро. Сбоку, на стеклянной бочке, обнаружил я стальной крючок. Откинул его вверх – дверца и открылась.
Там, в глубине, посередке бочки, что-то слегка регулярно хлопало. Да это и есть тот самый огонек! Только не огромный, во всю ширину стеклянных чудес, а совсем маленький, как пламя свечки.
Он трепыхался во чреве стеклянного изобилия, его окружавшего, словно крохотное сердечко в чьем-то большом теле. «Как же он светит на все море?» – подумалось мне. В своем далеком детстве я совсем не знал законов физики, так разительно меняющих мир.
Не знал я и того, что мне ни в коем случае нельзя было открывать ту стеклянную дверцу. В ту же самую секунду дунул порыв ветра, и огонек вдруг погас.
Я не знал, что мне делать. Несколько раз распахнул и опять закрыл дверцу – результата не было, огонь не горел.
Вот тогда я и понял, что совершил воинское преступление. Хорошо мне было известно, что маяк служит для ориентации кораблей в море. Нет маяка – и корабли, как слепые котята, могут сойти с курса, заблудиться, потеряться и не выполнить боевую задачу.
А еще хуже, если, потерявшись в штормах и туманах, в отсутствие видимости они начнут ударяться друг о друга… Тут и до гибели людей недалеко.
Мысли у меня были прескверные. Вот уж натворил, так натворил!
Дома не удержался и задал отцу вопрос: что сделают с человеком, если он погасит маяк? Все же отец служил на флоте и много чего повидал.
Он ответил коротко и определенно: если на войне, то расстреляют. Потом он оторвался от газеты и уставился на меня подозрительно:
– А зачем это тебе, Паша?
– Да так, чтобы знать. Мало ли какие придурки бывают.
Вот тебе и перспектива. Ну, до расстрела, может, и не дойдет, все же не военное время, но в детскую колонию отправят, точно. Нашего брата хулигана этим пугали постоянно.
Ареста и отправки в колонию ждал два дня.
Картина мерещилась ужасная: ведут меня по всей деревенской улице промеж толпящихся односельчан два милиционера. Оба со здоровенными наганами наперевес, а люди говорят мне горькую правду:
– Эх, Паша, Паша, ты с виду парень неплохой. И поспеваешь в школе хорошо, и в клубе песни поешь славно, а на самом деле такой ты бандюган оказался! Это ж надо: весь Северный флот подвел. Вот теперь в колонии-то посиди лет двадцать. Может, там ума тебе добавят.
Мысли мои были печальны.
Через два дня к нам в дом явился уважаемый в деревне человек, Тюков Ким Иванович, начальник всего маячного хозяйства, и сел передо мной на лавку. Откуда он узнал, что это именно я натворил столько бед, до сих пор не могу себе представить. Отец и мать почему-то оказались в тот момент не на работе, а тоже дома. Теперь-то я понимаю, что они сговорились, а тогда все было как назло.
Ким Иванович какое-то время сидел молча и сердито сопел. Я думал: «Сейчас как даст по затылку!»
Лучше было бы, если бы и дал. Но он сидел, молчал и только медленно переваливался с боку на бок.
– Ну что, Павел, будешь еще так делать? – спросил он наконец тихим, но очень твердым голосом.
И тут меня прорвало. Сказались дни реальных переживаний: я ведь совсем не хотел вредить ни маячной службе, ни военным кораблям. Я был обычным деревенским шалопаем, сующим свой нос куда не следует. Я зашелся в слезах и завыл совершенно искренне и честно.
Не знаю, почему простил меня хороший человек, Ким Иванович? Может, потому, что понял меня, любопытного мальчишку, и догадался, что я никогда больше не принесу вреда его хозяйству.
Доверие его я оправдал. Мы поддерживали добрые отношения с его сыном, Сашкой Тюковым, моим одноклассником.
Как далеко теперь все это – и фосфорный шорох воды, и темные силуэты холмов, и доброе лицо отца, освещенное блеклым светлячком вечной папиросы, и эти мерцающие огоньки маяков – путеводных звездочек, плывущих в море кораблей.
Все это – картинки моего уплывающего за далекий горизонт детства.
И вот однажды напротив нашей деревни бросил якорь военный корабль.
Стояло лето, не помню, какого года, мне было тогда десять или одиннадцать лет, и я был вполне сформировавшимся молодым человеком, способным на дерзкие поступки.
По какой-то мальчишеской надобности я вышел в тот день на морской берег и увидел чудо.
В солнечной дорожке, длинным-предлинным треугольником разбросанной в колыхании мелких синих волн, на дальнем ее конце, я увидел очертания боевого корабля.
Какая картина может быть милее и желаннее для любого мальчика, чем вид корабельных надстроек военного судна? Эти строгие и точные линии хищного морского охотника, эти пушки и пулеметы, эти рубки и флаги!
Корабль стоял совсем недалеко, может быть, в километре от берега, торжественный и надменный, и блики солнечной дорожки, казалось мне, плясали по его неотразимым серо-голубым формам.
Не знаю, какая сила толкнула меня на этот шаг, но я подошел к заплестку, где стоял слегка затянутый носом на песок и лениво булькался кормой в мелкой волне карбасок соседа – Николая Семеновича. Добрейший сосед никогда не бранил меня за то, что я пользовался его карбаском, потому что всегда возвращал его на место. А еще потакал мне сосед за то, что я каждый день, увидев его около дома, кричал на всю деревню:
– Здравствуй-ко, дядя Коля!
А жене его кричал:
– Здравствуй-ко, тетушка Афия!
Они шутейно кланялись мне и отвечали:
– Здравствуй-ко, Павлушко!
И радостны были мне эти незатейливые соседские величания.
Я поднял с берега якорь-кошку, смотал цепь и аккуратно уложил их в нос карбаса. Затем веслом оттолкнулся от берега, закрепил кочетья и на веслах пошел к кораблю.
Плыл я долго. Карбас шел медленно, так как слабых моих силенок не хватало для упругих гребков. И, похоже, на корабле мою лодку никто не заметил. Я часто оглядывался, чтобы плыть точно.
И вот передо мной свинцово-стальная громада. Я сложил весла и уцепился за толстый канат, висящий вдоль борта.
– Эй, на судне, – крикнул я громко.
Сверху на меня никто не смотрел.
– Эй-е-ей! – прокричал погромче.
Ответа не было. На меня не обращали внимания. Пустой какой-то корабль. Тогда я поднял со дна карбаса плицу, которой вычерпывают воду, и стал стучать ею о железный борт.
Через некоторое время наверху показалось заспанное, молодое, веснушчатое лицо. В безкозырке.
– Ты кто? – спросило меня лицо вполне серьезно.
Я замялся. Что тут скажешь?
– Да я вот из деревни, – ответил я.
Тот, в бескозырке, замахал руками и прошептал:
– Дуй обратно в свою деревню. А то мне влетит сейчас из-за тебя. Как же это я тебя проморгал-то?
Не ждал я такого приема. Я ведь с дружбой, с миром.
Я понял, что этот краснофлотец меня сейчас точно прогонит, потому что он часовой, а меня вместе с карбасом он прозевал и хочет скрыть следы своего разгильдяйского отношения к боевой службе.
– Давай-давай, отчаливай, – стал вполголоса стращать меня матрос. – А то сейчас багром оттолкну. Разъездились тут. Это тебе, парень, военный корабль, а не пассажирское корыто.
Мне терять было нечего. Плыть домой не солоно хлебавши не хотелось.
– Вот что, – сказал я громко и твердо, – давай мне командира, с ним и буду разговаривать. А с тобой только время теряю.
Матрос прямо захлебнулся от возмущения.
– Чего ты орешь? – зашептал он сипло. – Сейчас я тебе дам командира, такого командира я тебе сейчас дам! Отчаливай немедленно!
Он стал зыркать по сторонам, ища какой-нибудь тяжелый предмет на палубе.
– Я сейчас ведро на твою башку сброшу, – пообещал он свирепо.
Вдруг послышалось на палубе какое-то шебуршание, а потом голос:
– Коробыцын, что там у тебя?
– Из деревни какой-то дурак приплыл на лодке. Я его гоню, а он не отчаливает. Может, в него ведро швырнуть, а, товарищ старший лейтенант?
– Ну и где этот дурак? – спросил голос. И тут же показалась вторая голова в морской офицерской фуражке. Вполне симпатичная голова.
– Ты чего тут делаешь, мальчик? – поинтересовался старший лейтенант.
– Военный корабль хочу посмотреть. Вот и пришел к вам.
– А на флоте служить хочешь?
– Хочу, – твердо ответил я. Честное слово, я совсем не врал.
– Ну, тогда подожди, сейчас тебя поднимем, – заулыбался офицер и приказал мне:
– Сдвинься по ходу вдоль борта на пять метров.
Не понял я, для чего это, но команду выполнил, протащил карбас вперед, держась за канат. Там меня уже ждал Коробицын, который спустил мне веревочную лестницу с деревянными ступеньками. Старший лейтенант дал команду:
– Закрепи лодку и поднимайся.
Ну, насчет лодки я и без него знал. Крепко привязал конец к канату и полез наверх. Неустойчивая лестница качалась, и я маленько струхнул: все же борт довольно высокий. На самом верху Коробицын и офицер подхватили меня за шиворот, и в их сильных руках я перелетел через край борта и оказался на палубе.
Старший лейтенант приказал мне стоять на месте, поправил повязку дежурного и пошел на доклад к начальству.
А Коробицын у меня спросил:
– У вас все в деревне такие придурки? Надрать бы тебе сейчас задницу.
Я не стал огрызаться. Я понимал, что матрос, в общем-то, прав. Да и вообще, следует себя культурно вести на чужой территории.
Старший лейтенант вернулся не один. С ним пришел какой-то важный офицер. К тому времени отец уже научил меня различать погоны, и я понял: передо мной капитан третьего ранга.