Отправив телеграмму в Берлин на адрес Нормана с вопросом, отбыл ли он в Англию, я сел ждать ответа. В глазах было темно, сердце бешено колотилось.
Через четверть часа аппарат застучал: поступила телеграмма. Не подумав о том, что вестей из Берлина ждать еще рано, я вскочил на ноги.
– Это не вам, сэр, – сказал мистер Скотт, подходя к аппарату. Я следовал за ним по пятам.
– Хотя нет, вам! – взволнованно воскликнул он и добавил: – От мистера Нормана.
Под душераздирающий стук телеграфного аппарата почтмейстер стал слово за словом читать сообщение. Оно пришло из Дувра и было послано в час ночи. В нем значилось: «Кораблекрушение в Ла-Манше. Не тревожьтесь. Жив, еду домой».
Телеграмма лежала на лондонском Главпочтамте, пока не открылась почтовая контора в Иствуде.
Схватив шляпу, я кинулся на станцию. Норман мог прибыть утренним поездом. Так и случилось. Какую же пламенную хвалу вознес я Господу, когда увидел кузена живым и здоровым!
Вскоре я узнал в общих чертах, что произошло. Норман прибыл в Кале, когда английский пакетбот только-только отчалил. Но в Дувр как раз отплывал буксир с несамоходным судном. Норман тут же сел на него, надеясь, что все же успеет на почтовый поезд из Дувра. В самом конце пути судно накрыло туманом, и вскоре на него налетел тот самый пассажирский пароход, на который Норман не успел. Мелкое судно сразу пошло ко дну, все, кто был на борту, за исключением Нормана, погибли.
Но самая удивительная часть истории еще впереди. Норману не хотелось спать, и все время пути он провел на палубе. За несколько минут до аварии он случайно глянул на часы. Было без четверти одиннадцать. Вскоре он уже барахтался в волнах, спасая свою жизнь. Он видел пакетбот, на них налетевший: не сбившись с курса при столкновении, он скрылся в туманном сумраке.
По подсчетам Нормана, он пробыл в воде не меньше получаса. Надежда оставила его, тело закоченело, сознание угасало, и тут сквозь толщу тумана до него долетел слабый оклик: «Эй! Эй!»
Самое странное было то, что он узнал мой голос, – это я звал его с той стороны водного пространства.
Обретя второе дыхание, Норман поплыл туда, откуда донесся крик, и сам попробовал меня окликнуть. Но с онемевших губ не сорвалось ни звука.
И снова мой голос прокричал: «Эй! Эй!» Ответить Норман не смог.
Дальше он помнил только, что очнулся на борту пакетбота и кто-то смачивал ему губы бренди.
Сразу после аварии с пакетбота отправили шлюпку, чтобы отыскать в тумане и спасти команду злосчастного судна. Нашелся, однако, один Норман, и то когда спасатели почти уже потеряли надежду. Они услышали плеск воды и подоспели в самую последнюю минуту. На борт его подняли бесчувственным. Вскоре его привели в сознание, и он смог сразу продолжить путь в Лондон.
Я рассказал свою историю Норману и его матери, и с этого дня они смотрели на меня как на его спасителя.
Прошли годы; когда я приезжаю в Иствуд, на колени мне карабкаются малыши, детские голоса ласково окликают: «Дядя Гарри». Миссис Армитидж (она уже очень немолода, я и сам перевалил за половину земного срока) неизменно встречает меня благословением. Норман с женой (ее тоже посвятили в эту историю) заменяют мне брата и сестру.
На озере, в том месте, где в былые века нашел свой безвременный конец молодой хозяин Иствуда, соорудили искусственный остров. Но никто из нас не упоминает больше в разговоре легенду о «фантоме озера», нам хотелось бы только одного: навсегда о нем забыть.
1886Уильям Фрайр Харви
(1885–1937)
Августовская жара
Пер. с англ. С. Антонова
Клэфам, Фенистон-роуд
20 августа 190… года
Полагаю, это был самый удивительный день в моей жизни, и, пока события еще свежи в моей памяти, я хочу как можно отчетливее отобразить их на бумаге.
Прежде всего позвольте представиться: меня зовут Джеймс Кларенс Уизенкрофт.
Мне сорок лет, у меня отменное здоровье, и я не припомню ни одного дня, когда был болен.
По профессии я художник, не слишком преуспевающий, хотя средств, выручаемых за мои графические работы, вполне хватает, чтобы удовлетворить мои жизненные потребности.
Сестра, моя единственная близкая родственница, умерла пять лет назад, так что ныне моя жизнь протекает независимо от кого бы то ни было.
В то утро я позавтракал в девять часов, просмотрел свежую газету, закурил трубку и предался мысленным блужданиям, надеясь найти тему, достойную моего карандаша.
Хотя окна и двери были распахнуты, в комнате стояла изнуряющая духота, и я уже решил было отправиться в самое прохладное и удобное место в округе – дальний угол публичного плавательного бассейна, расположенного неподалеку, – как вдруг меня посетила идея.
Я принялся рисовать и так погрузился в работу, что позабыл про обед и оторвался от своего занятия, лишь когда часы на Сент-Джудс пробили четыре раза.
Для беглого эскиза результат оказался превосходным; убежден, это был лучший из когда-либо созданных мною рисунков.
Эскиз изображал преступника на скамье подсудимых сразу после оглашения приговора. Человек этот был тучен – необыкновенно тучен. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, бороздил складками короткую массивную шею. Человек был гладко выбрит (точнее сказать, несколькими днями ранее он, вероятно, был гладко выбрит) и почти лыс.
Он стоял у скамьи, вцепившись короткими, грубыми пальцами в барьер и устремив взгляд прямо перед собой. На лице его был написан не столько ужас, сколько выражение полного и окончательного краха.
Казалось, в этом человеке не было сил, способных поддерживать подобную гору мяса.
Свернув эскиз в трубочку, я, сам не зная зачем, засунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое доставляет сознание хорошо сделанного дела, я вышел из дому.
Кажется, я собирался навестить Трентона, поскольку, помнится, шел по Литтон-стрит и свернул направо возле Гилкрайст-роуд, у подножия холма, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии.
О том, куда я направился после этого, у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Единственное, что занимало мои мысли, – это неимоверный жар, который почти осязаемой волной поднимался от пыльного асфальта. Я жаждал грозы, которую обещала длинная череда красных как медь облаков, низко висевших в западной стороне небосвода.
Я, должно быть, успел прошагать так пять или шесть миль, прежде чем встречный мальчишка заставил меня очнуться, спросив, который теперь час.
Было без двадцати минут семь.
Когда он ушел, я начал осматриваться по сторонам, дабы понять, где нахожусь. И обнаружил, что стою у ворот, ведущих во двор, который окаймляла полоска сухой земли, где росли пурпурные левкои и багровая герань. Над входом висела дощечка с надписью: «Чарльз Аткинсон, изготовитель надгробных плит. Работы по английскому и итальянскому мрамору».
Со двора доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодный скрежет стали о камень.
Повинуясь внезапному импульсу, я вошел внутрь.
Спиной ко мне сидел человек, трудившийся над плитой причудливо испещренного прожилками мрамора. Услышав мои шаги, он обернулся, и я застыл на месте как вкопанный.
Это был тот самый человек, которого я недавно нарисовал и чей портрет лежал у меня в кармане.
Он сидел там, огромный, слоноподобный, и красным шелковым платком утирал пот, катившийся с его лысой головы. И хотя это было то же самое лицо, его выражение было теперь абсолютно иным.
Он с улыбкой приветствовал меня, словно давнего друга, и пожал мне руку.
Я извинился за вторжение.
– Снаружи так жарко и ослепительно, – произнес я, – а у вас тут словно оазис посреди пустыни.
– Не знаю насчет оазиса, – отозвался он, – но печет и правда как в аду. Садитесь, сэр.
Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.
– Прекрасный камень вам удалось раздобыть, – заметил я.
Человек покачал головой.
– Отчасти вы правы, – сказал он. – С этой стороны поверхность камня – лучше некуда; однако с обратной стороны большая трещина, которую вы, конечно, не могли увидеть. Из такого куска мрамора никогда не выйдет стоящей работы. Сейчас, летом, это не имеет значения – камню не страшна эта чертова жара. Но подождите, пока наступит зима. Ничто так не выявляет изъяны в камне, как сильный мороз.
– Тогда зачем он вам? – удивился я.
В ответ он неожиданно рассмеялся:
– Не поверите – я готовлю его к выставке. Это сущая правда. Художники устраивают выставки, бакалейщики и мясники – тоже. И у нас есть свои выставки. Самые последние новшества в изготовлении надгробий, ну, вы понимаете.
И он пустился в рассуждения о том, какой сорт мрамора наиболее устойчив к ветру и дождю и какой легче всего поддается обработке; потом завел речь о своем саде и о новом сорте гвоздик, который ему недавно довелось купить. При этом он поминутно ронял инструменты, вытирал блестевшую от пота лысину и проклинал жару.
Я говорил мало, ибо чувствовал себя неловко. В моей встрече с этим человеком было что-то неестественное и жуткое.
Поначалу я пытался убедить себя, что уже видел его прежде и что его лицо неосознанно запечатлелось в каком-то укромном уголке моей памяти, но вместе с тем я знал, что это всего лишь успокоительный самообман.
Закончив работу, мистер Аткинсон сплюнул и со вздохом облегчения поднялся.
– Ну вот. Что скажете? – спросил он с явной гордостью в голосе.
И я впервые увидел выбитую им на камне надпись:
«Памяти Джеймса Кларенса Уизенкрофта.
Родился 18 января 1860 года.
Скоропостижно скончался 20 августа 190… года.
«И в гуще жизни мы открыты смерти».
Некоторое время я сидел молча. Затем по моей спине пробежала холодная дрожь. Я спросил у него, где он наткнулся на это имя.
– Да нигде, – ответил мистер Аткинсон. – Мне требовалось какое-нибудь имя, и я написал первое, что пришло в голову. А почему вы спрашиваете?
– По какому-то странному совпадению это имя принадлежит мне.
Он протяжно присвистнул.
– А даты?
– Я могу сказать лишь об одной. Она совершенно точна.
– Ну и дела! – произнес он.
Однако он знал меньше, чем было известно мне. Я рассказал ему о своей утренней работе, достал из кармана и показал ему эскиз. Аткинсон разглядывал рисунок, и выражение его лица постепенно менялось, обретая все большее сходство с портретом человека, изображенного мной.
– А ведь только позавчера я говорил Марии, что призраков не существует! – произнес он наконец.
Ни мне, ни ему никогда не являлись призраки, но я понимал, что́ он имеет в виду.
– Должно быть, вы слышали мое имя, – предположил я.
– А вы, вероятно, где-то видели меня прежде и позабыли об этом! Вы не были в июле в Клэктон-он-Си?
Я никогда в жизни не бывал в Клэктоне. Некоторое время мы молчали, глядя на две даты, выбитые на могильном камне, одна из которых была совершенно точной.
– Заходите в дом, поужинаем, – предложил мистер Аткинсон.
Его жена оказалась маленькой веселой женщиной с благодушным румяным лицом уроженки сельской местности. Ее супруг представил меня как своего друга, художника по профессии. Результат получился досадный, ибо, как только со стола были убраны сардины и водяной кресс, она принесла Библию Доре, и мне пришлось битых полчаса сидеть и рассматривать книгу, расточая восторги.
Когда я вышел наружу, то увидел Аткинсона, который курил, присев на надгробный камень.
Мы продолжили наш разговор с того самого места, где он прервался.
– Простите мне мой вопрос, – сказал я, – но не знаете ли вы, за что вас могли бы привлечь к суду?
Он покачал головой.
– Мне не грозит банкротство, мои дела идут вполне успешно. Три года назад я преподнес кое-кому из сторожей индеек на Рождество, но это все, что я могу припомнить… Да и те были невелики, – добавил он после некоторого раздумья.
Он поднялся, взял с крыльца лейку и принялся поливать цветы.
– В знойную погоду нужно регулярно поливать дважды в день, – сказал он, – да и тогда жара порой губит самые чувствительные побеги. А папоротники – боже правый! – им ни за что не устоять против нее. Вы где живете?
Я назвал ему свой адрес. Мне требовался час быстрой ходьбы, чтобы вернуться к себе.
– Ну так вот, – сказал он. – Давайте говорить напрямик. Если вы отправитесь нынче вечером домой, с вами может произойти несчастный случай. На вас налетит повозка, либо банановая кожура или апельсиновая корка подвернется под ногу, не говоря уже о том, что под вами может обрушиться лестница.
Он говорил о невероятных вещах с необыкновенной серьезностью, которая шестью часами ранее показалась бы мне смехотворной. Но сейчас я не смеялся.
– Было бы лучше всего, – продолжал он, – если бы вы остались здесь до полуночи. Поднимемся наверх и покурим; внутри, возможно, прохладнее.
К моему собственному удивлению, я согласился.
И вот мы сидим в низкой продолговатой комнате под свесом крыши.
Жену Аткинсон отправил спать, а сам при помощи маленького оселка натачивает какие-то инструменты и покуривает сигару, которой я его угостил.
Воздух полнится предстоящей грозой. Я пишу эти строки, сидя за шатким столиком у открытого окна. Одна ножка стола дала трещину, и Аткинсон, который, кажется, ловко умеет обращаться с инструментами, намерен залатать ее, когда заострит как следует лезвие своего резца.
На часах уже больше одиннадцати вечера. Меньше чем через час я отправлюсь домой.
Но вокруг по-прежнему стоит удушающая жара.
Жара, от которой любой способен сойти с ума.
1910Монтегю Родс Джеймс
(1862–1936)
Подброшенные руны
Пер. с англ. С. Антонова
15 апреля 190… года
Досточтимый сэр!
Совет… Ассоциации уполномочил меня возвратить Вам рукопись доклада на тему «Истина алхимии», который Вы любезно предложили зачитать на нашем предстоящем собрании, и проинформировать Вас, что он не считает возможным включить этот доклад в программу.
Искренне Ваш,
………………………..
секретарь Ассоциации.18 апреля
Досточтимый сэр!
С сожалением вынужден сообщить, что, будучи загружен делами, не имею возможности встретиться с Вами для обсуждения Вашего доклада. Равным образом наш устав не предусматривает процедуры обсуждения Вами этого вопроса с комитетом нашего Совета, которое Вы предложили провести. Позвольте заверить Вас в том, что представленная Вами рукопись была рассмотрена предельно внимательно и отклонена лишь после консультации с самым авторитетным в этой области специалистом. Едва ли есть смысл добавлять, что решение Совета никоим образом не обусловлено какими-либо личными мотивами.
Примите уверения… и прочее.
20 апреля
Секретарь Ассоциации… со всем почтением уведомляет мистера Карсвелла, что не уполномочен сообщать ему сведения о лице или лицах, которым могла быть передана на рассмотрение рукопись его доклада, а также желает известить о том, что не обязуется далее поддерживать переписку на эту тему.
– И кто такой этот мистер Карсвелл? – полюбопытствовала у секретаря его жена, которая незадолго до того зашла к нему кабинет и – возможно, несколько бесцеремонно – пробежала взглядом последнее из вышеприведенных писем, только что принесенное машинисткой.
– Ну в данный момент, моя дорогая, мистер Карсвелл – это весьма рассерженный человек. Но кроме этого, я мало о нем знаю – разве только то, что он довольно состоятелен, живет в Лаффордском аббатстве в Уорикшире, судя по всему, занимается алхимией и жаждет выговориться на эту тему перед членами нашей Ассоциации. Вот, пожалуй, и все – если не считать того, что в ближайшую неделю-другую мне бы не хотелось с ним встречаться. Ну а теперь, если ты готова, мы можем идти.
– Чем же ты так его рассердил?
– Обычное дело, дорогая, самое обычное: он прислал рукопись доклада, который хотел зачитать на ближайшем заседании, и мы передали ее на рассмотрение Эдварду Даннингу – едва ли не единственному в Англии человеку, разбирающемуся в подобных вещах. Даннинг сказал, что доклад совершенно безнадежен, и мы его отклонили. С тех пор Карсвелл забрасывает меня письмами. В последнем он потребовал назвать ему имя того, кто рецензировал его вздор; мой ответ ты видела. Но, ради бога, не говори никому об этом ни слова.
– Я и не собираюсь. Разве я когда-нибудь болтала о твоих делах? Однако я все же надеюсь, он никогда не узнает, что это был бедный мистер Даннинг.
– «Бедный»? Не понимаю, почему ты так его называешь; на самом деле он весьма счастливый человек, этот Даннинг. У него множество увлечений, уютный дом и уйма времени, которым он волен располагать как пожелает.
– Я лишь имела в виду, что было бы весьма огорчительно, если бы тот человек узнал о нем и стал бы ему досаждать.
– О да! Конечно. Рискну предположить, что тогда он и вправду стал бы «бедным мистером Даннингом».
Супруги были приглашены на ланч к друзьям из Уорикшира, и жена секретаря решила во что бы то ни стало осторожно расспросить их о мистере Карсвелле. Однако хозяйка дома избавила ее от необходимости аккуратно подводить разговор к этой теме: едва они принялись за ланч, она произнесла, обращаясь к мужу:
– Я видела нашего «лаффордского аббата» нынче утром.
Хозяин присвистнул.
– Правда? Интересно, каким ветром его сюда занесло?
– Бог его знает; он как раз выходил из ворот Британского музея, когда я проезжала мимо.
Вполне естественно, что жена секретаря поинтересовалась, о настоящем ли аббате идет речь.
– О нет, моя дорогая: это просто наш сосед из Уорикшира, который несколько лет назад приобрел в собственность Лаффордское аббатство. На самом деле его зовут Карсвелл.
– Он ваш друг? – спросил секретарь, незаметно для хозяев подмигнув жене.
В ответ на него обрушился настоящий поток красноречия. На самом деле ничего, что свидетельствовало бы в пользу мистера Карсвелла, сказать было невозможно: его занятия были скрыты от посторонних глаз; у него в услужении состояли люди самого низшего разбора; он придумал себе новую религию и практиковал отвратительные обряды, о которых, впрочем, никто ничего не знал достоверно; он чрезвычайно легко обижался и никогда не прощал обид; у него была отталкивающая наружность (так утверждала хозяйка, меж тем как ее супруг вяло ей возражал); он ни разу в жизни никому не сделал добра, от него исходил один только вред.
– Дорогая, будь же к нему справедлива, – прервал хозяин монолог жены. – Ты, верно, забыла, какое развлечение он устроил для школьной детворы.
– Забудешь такое, как же! Впрочем, хорошо, что ты упомянул тот случай – он дает ясное представление об этом человеке. Вот послушайте, Флоренс. В первую зиму, которую он встретил в Лаффорде, наш замечательный сосед написал священнику своего прихода (мы не его прихожане, но очень хорошо его знаем) письмо с предложением устроить для школьников показ картинок посредством волшебного фонаря. Он заявил, что у него есть новые образцы, которые, как ему кажется, вызовут у детей интерес. Священник был несколько озадачен, поскольку прежде мистер Карсвелл определенно не жаловал детвору – сетовал на ее вторжения в его усадьбу и прочие подобные шалости. Тем не менее согласие было дано, и в назначенный вечер наш друг отправился самолично взглянуть на представление и удостовериться, что все идет как до́лжно. По его словам, он никогда не испытывал такой благодарности небесам, какую ощутил в тот день оттого, что на показе не присутствовали его собственные дети – они в это время были на детском празднике, который мы устроили у себя в доме. Потому как мистер Карсвелл, несомненно, затеял все это лишь для того, чтобы перепугать деревенских ребятишек до смерти, и я уверена, что, если бы ему позволили продолжать, он добился бы своей цели. Начал он со сравнительно безобидных вещей – картинок, иллюстрирующих сказку о Красной Шапочке, – но даже на них, как утверждает мистер Фаррер, волк оказался таким отвратительным, что нескольких малышей пришлось увести. Священник говорит также, что мистер Карсвелл, рассказывая эту сказку, издал звук, который напоминал отдаленный волчий вой и ужаснее которого мистеру Фарреру в жизни не доводилось слышать. Все изображения были сделаны в высшей степени искусно и отличались необыкновенным правдоподобием; священник понятия не имеет, где Карсвелл их раздобыл или как сумел изготовить. Меж тем представление продолжалось, истории становились все страшнее, дети, зачарованные зрелищем, притихли. И наконец их взорам предстала серия картинок, изображавших маленького мальчика, который вечерней порой шел через принадлежащий Карсвеллу Лаффордский парк. Любой ребенок в комнате мог без труда узнать это место. Так вот, мальчика преследовало – сперва хоронясь за деревьями, но постепенно становясь все более видимым – некое ужасное прыгающее существо в белом одеянии; в конце концов это существо настигало несчастного и то ли разрывало его на части, то ли расправлялось с ним каким-то другим способом. Мистер Фаррер сказал, что именно этому зрелищу он обязан самым жутким из когда-либо снившихся ему кошмаров, и трудно даже представить, как оно могло подействовать на детей. Конечно, это было уже чересчур, о чем он и заявил в крайне резких выражениях мистеру Карсвеллу, добавив, что не позволит ему продолжать. На что тот ответил: «А, так вы полагаете, что пора завершать наше маленькое представление и отправлять детишек домой, по кроваткам? Очень хорошо». И затем – вы только вообразите – он вставил в волшебный фонарь еще одну пластинку, и на экране появилось огромное скопление змей, сороконожек и омерзительных крылатых тварей; вдобавок ему удалось, посредством каких-то уловок, создать впечатление, будто эти гады выбрались из картинки и расползаются среди зрителей, и сопроводить все это каким-то сухим шелестом, который едва не свел детей с ума и, конечно, заставил их вскочить со своих мест. Выбираясь из комнаты, многие заработали себе синяки и набили шишки, и навряд ли хоть один ребенок в ту ночь заснул. Случившееся вызвало в деревне ужасный переполох. Матери, разумеется, возложили львиную долю вины на бедного мистера Фаррера, а отцы, наверное, перебили бы все стекла в окнах аббатства, если бы сумели проникнуть за его ворота. Вот что представляет собой мистер Карсвелл, наш «лаффордский аббат»; из этого, моя дорогая, вы сами можете заключить, сильно ли мы жаждем общения с ним.
– Да, я полагаю, у него несомненно есть преступные задатки, у этого Карсвелла, – заметил хозяин. – Не завидую участи того, кого он сочтет своим недругом.
– Не тот ли это человек – или я путаю его с кем-то другим, – вступил в разговор секретарь, который уже несколько минут озабоченно хмурился, словно пытаясь что-то вспомнить, – не тот ли это человек, что в свое время выпустил в свет «Историю колдовства»? Лет десять назад, если не больше?
– Он самый. Вы помните, какие отзывы снискал этот труд?
– Конечно, помню, и, что не менее важно, я знавал автора самого язвительного из них. Да и вы должны помнить Джона Харрингтона – он учился в Сент-Джонс-колледже в одно время с нами.
– Да, в самом деле, я отлично его помню, хотя после окончания университета, кажется, не имел о нем никаких известий, до тех пор, пока не наткнулся на отчет о расследовании по его делу.
– О расследовании? – переспросила одна из дам. – А что с ним случилось?
– Ну, случилось так, что он упал с дерева и сломал себе шею. Но что побудило его туда забраться, так и осталось загадкой. Довольно-таки темная история, надо сказать. Человек, не наделенный атлетическим сложением и, насколько нам известно, не склонный к эксцентрике, возвращается поздним вечером домой по проселочной дороге, на которой нет никаких бродяг, которая пролегает через места, где его хорошо знают и любят, – и вдруг ни с того ни с сего бросается бежать как безумный, теряет шляпу и трость и в довершение всего карабкается на дерево, составляющее часть живой изгороди, куда залезть не так-то просто. Сухая ветка не выдерживает его веса, он падает, и утром его находят лежащим на земле со сломанной шеей и с выражением неописуемого ужаса на лице. Разумеется, совершенно ясно, что за ним гнались; поговаривали об одичавших собаках, о хищных животных, сбежавших из зверинца, но дальше предположений дело не пошло. Случилось это в восемьдесят девятом году, и с тех пор его брат Генри (которого вы, возможно, не знали в Кембридже, а я знал так же хорошо, как самого Джона) пытается найти объяснение случившемуся. Он, конечно, утверждает, что здесь имел место злой умысел, но мне трудно понять, каким образом он мог быть претворен в жизнь.
Прошло некоторое время, и разговор вернулся к «Истории колдовства».
– А вы в нее когда-нибудь заглядывали? – полюбопытствовал хозяин дома.
– Не только заглядывал, но даже прочел целиком, – ответил секретарь.