Очарование жаркого летнего дня постепенно сменялось прохладным блаженством вечера. Золото – серебром, серебро – медью. Медь – тусклым отблеском мебельного лака – на деревьях, на домах и заборах.
Когда мы въехали в город, там всё было уже темно-коричневым, охряным, затухающим. На черную стрелу дорожной ленты поочередно нанизывались то перекрестки, то темные арки мостов, то ажурные скверы. Над городом стояли низкие тучи с серым подбоем. Городские окраины запестрели охряными взмахами новостроек, которые были оторочены по периметру грудами серых кирпичей.
Город чугунных оград и гранитных набережных, город громоздкой грации, здравствуй!
Кажется, у Валентина Серова есть картина «Похищение Европы». Серый холст, рыжий бык, плывущий по синей воде, и загадочная женщина на спине у быка. Таков сюжет картины. Ленинград чем-то напоминает мне эту женщину – дочь финикийского царя Агенона, похищенную Зевсом. Мы отчалили от Азии. Но доплывем ли мы куда-нибудь до настоящей цивилизации. До Европы. Я не знаю.
Честь
Моя фамилия Арматуров. Я почти уверен, что эта фамилия вам ни о чем не говорит. Честно сказать, я и сам долго не знал, откуда она взялась. Прадед мой был из купцов, отец всю жизнь служил ветеринаром и был знаменит лишь тем, что держал при доме огромную собаку неизвестной породы, которая повергала в ужас всё местное население.
Мать работала счетоводом на нефтебазе. Много лет она уверенно крутила ручку механической счетной машинки под названием «Феликс». При этом машинка громко щелкала, постукивала и порой начинала петь как шарманка. Иногда мне казалось, что под её аккомпанемент можно исполнять революционные гимны.
Дома мама украдкой читала роман Уильяма Фолкнера «Роза для Эмили». Бабушка плохо видела и была уверена, что это евангелие.
В детстве я много болел. Часто ходил на медпункт за справками, освобождающими от посещения школы. Однажды молодая фельдшерица в белом халате и больших модных очках скептически посмотрела на меня и спросила:
– Опять горло болит?
– Да, – чистосердечно ответил я.
– Пора гланды вырезать, – резюмировала женщина в белом халате.
Я не знал, где находятся гланды и решил, что это очень болезненная операция чем-то похожая на кастрацию. Поэтому на медпункт больше не приходил.
А в пятом классе решил, что учеба – это занятие бесполезное, которое вполне можно заменить чем-нибудь более интересным.
Более интересным занятием стала для меня рыбалка. Я очень любил сидеть на берегу с бамбуковым удилищем, наблюдая, как по Вятке идут пароходы. Один из пароходов имел название «Август Бебель», а другой назывался «Степан Халтурин». Я долго считал, что оба эти человека были известными музыкантами. Только один был еврей, а другой русский.
Клевали ерши и пескари. Весь улов этой непрезентабельной рыбы умещался на дне трехлитровой банки.
Обычно на рыбалку мы уходили вдвоем. Я и рыжий кот Кунскар, который, кажется, тоже имел навыки рыбака, только не знал, как применить эти навыки на практике. Если я в резиновых сапогах заходил далеко в воду, то кот тоже пробовал заходить в воду и при этом так внимательно на меня смотрел, как будто желал получить от меня дельный совет.
Когда я долго не выходил из воды, Кунскар садился в воде на камень и зорко следил за моим поплавком. При этом над водой торчала только верхняя часть его волосатого тела. Если в таком виде его замечали взрослые и серьёзные люди они обычно спрашивали:
– Что это у вас с котом? Кошки обычно воды боятся.
– Он у нас водоплавающий, – бойко отвечал я.
– Водоплавающий? – весело удивлялись соседи.
– Да.
После этого высказывания рыжий кот смотрел на меня благодарными глазами, и я понимал, что этот усатый тип ожидал от меня именно этой фразы…
Через год я решил, что закончу школу экстерном, как Ленин. То есть я совершенно перестал её посещать. Слово экстерн звучало для меня как призыв к экстренной эвакуации. Вот я и покинул школу без сожаления. После этого мать обиделась на меня и стала говорить, что в будущем мне не доверят даже счетную машинку под названием «Феликс». Отец сделал губы коромыслом и махнул рукой. Он твердо знал, что из меня ничего путного не получится, а помогать ему по хозяйству я смогу и без солидного образования.
В тринадцать лет я устроился на работу в Хлебоприемное предприятие. Откровенно говоря, я рассчитывал занять должность сторожа, но мне почему-то доверили только штыковую лопату, которой нужно было срубать сорняки возле огромного склада с зерном.
Помниться, однажды я ударил лопатой в кучу репейников возле склада. Часть растений упала, а другая продолжала стоять. Я разозлился и замахнулся снова, чтобы свалить упрямый репейник окончательно, но в это время от стены склада ко мне, с угрожающим писком кинулась огромная серая крыса. Она была ничуть не меньше рыжего кота. Я испуганно отпрянул назад, замер на одном месте, но крыса почему-то не остановилась. Она стремительно подбежала ко мне и попыталась прокусить пыльный ботинок на моей ноге.
Я, забыв про лопату, бросился от крысы наутек. Какое-то время крыса преследовала меня, потом остановилась. Кажется, кто-то в это время кричал. Сейчас я не уверен, что это был именно я. Может быть, крысы тоже умеют громко кричать. Кто его знает.
После этого случая серые крысы стали внушать мне опасение.
Я попросился на другую работу. И мне доверили метлу, которой я должен был прометать склады для нового урожая. С этой работой я справлялся прекрасно, но после рабочей смены был похож на шахтера, и всё время удивлялся тому, как много в старых складах белесой пыли. Пыль была на полу, на деревянных перекладинах вдоль стен, на ленточном транспортере, на окнах и дверях. Так что мое местонахождение в складе можно было легко определить по серому облаку пыли, которое двигалось вместе со мной.
Пыльную рожь загружали в машины и увозили на мельницу. Какое-то время спустя я понял, почему из неё получается именно черный хлеб. Ведь если пыль слегка сбрызнуть водой – она станет совершенно черной.
После этого открытия я перестал есть черный хлеб. И вообще, мне захотелось перейти на другую работу. Мне захотелось чего-то нового, необычного, где даже речи нет о метлах и лопатах.
И вскоре судьба улыбнулась мне. Я попал в бригаду местных рыбаков, которой руководил Коля Волгарь.
Бригада рыбаков отправлялась на промысел рано утром. И хотя вставать рано я ещё не привык, ради нового места работы я научился бороться с сонливостью.
Уже первое путешествие по большой воде от Красновятска до Немды показалось мне восхитительным. Я смотрел на зелёные берега, проплывающие мимо, на белесые пески, на синюю, отражающую небо воду, и мне становилось удивительно спокойно. Ветер пошевеливал пряди волос на моей голове, в небе над нашим баркасом парили чайки, и мне стало казаться, что о такой работе можно только мечтать. Ведь это не работа, а сплошное приятное путешествие. Но за каменной грядой возле Немды наш баркас приставал к песчаной отмели. Мужики стаскивали на песок один конец невода, потом вчетвером пытались удержать его возле берега, а Коля Волгарь на малых оборотах отплывал на своем баркасе в русло реки. В это время я должен был находиться возле лотка с неводом и следить, чтобы нижняя веревка не перехлестнулась с верхней.
Когда весь невод оказывался в воде – Коля Волгарь слегка добавлял оборотов на двигателе, и мы метров сто спускались вместе со снастью по течению реки, вытягивая невод огромной дугой. Иногда в это время было видно, как шальная рыба перепрыгивает через верхнюю веревку невода. Обычно эти странные фокусы проделывали небольшие щуки. Рыба, прыгающая через верхнюю веревку, почему-то очень радовала Колю Волгаря. Он начинал широко улыбаться и повторять:
– Это хорошо. Если рыбе деваться некуда. Это хорошо.
Потом баркас приставал к берегу и начиналась наша основная работа. Два человека из нашей бригады тянули невод за верхнюю веревку, двое – за нижнюю, а я должен был заходить как можно дальше в воду и прижимать нижнюю веревку невода к песчаному дну, чтобы под ней случайно не вырвалась на волю вёрткая рыбешка.
Когда мотня невода была уже у берега, и становилось понятно, что она не пустая, бригаду рыбаков охватывал азарт. Они торопились вытащить мотню на песчаный берег, потом радостно поднимали узкий кошель вверх и вытряхивали из неё пойманную рыбу. Рыба блестящим полумесяцем ложилась на влажный речной песок. Её было так много, что мне казалось, будто рыбалку пора заканчивать. Потому что этой рыбой можно заполнить все отсеки в нашем баркасе и все пустые корзины.
Но рыбалка на этом не кончалась. Она продолжалась до той поры, пока солнце не начинало неистово печь наши затылки, когда очередная тонь не приходила совершенно пустой.
После этого Коля Волгарь громко командовал:
– Баста!
Рыбалка прекращалась, и мужики привычно подходили к носовой части баркаса, где в таре с холодной водой давно томились две бутылки отменной «Уржумской» водки.
– За удачную рыбалку, – говорил Коля Волгарь, наливая очередной стакан.
– За успех, – отвечал ему подошедший член бригады и радостно выпивал живительную влагу.
После этого все становились разговорчивыми, начинали шутить и производили на меня какое-то новое впечатление. Тот, кто был хмурым – вдруг становился остроумным и веселым. Весельчак – неожиданно начинал хмуриться и сетовать на свою несчастную долю, на скверную жизнь. Примерный семьянин вдруг называл жену коброй и старался рассказать о ней какую-нибудь гадость. То есть после стакана водки с рыбаками почему-то случалась разительная перемена. Эта перемена меня очень удивляла. Я ждал, когда же в очереди за преображением появится место для меня. Мне было интересно, что произойдет со мной после стакана водки.
Я в то время очень хотел измениться, чтобы стать совершенно другим человеком. Я хотел побороть в себе стеснительность. Мечтал, чтобы на меня обратили внимание девочки с аппетитными попками. Чтобы меня не пучило после картофельного пюре. Чтобы у меня вдруг выросли густые и черные усы, как у Васи Рашпиля. Чтобы я легко разбирался в математике, где большое количество формул странным образом доказывает одну давно известную истину, которую я готов принять без доказательств. Чтобы я случайно сунул руку в просторный карман своих парусиновых брюк и нашел там сто рублей. Сунул в другой карман – и нашел ещё сто.
Но Коля Волгарь видимо считал меня человеком второго сорта. Поэтому водки мне не доставалось. Преображение откладывалось…
Осенью из бригады рыбаков я ушел. Отец сказал, что если я не окончу школу, как все нормальные люди, он выпорет меня и выгонит из дома. Что таких бестолковых и ленивых людей, как я, среди Арматуровых ещё не было. Что я позорю честь их семьи.
Мать в сердцах напомнила мне о том, что один мой дед был купцом второй гильдии, а второй – известным земским доктором. Что я своим поведением бросаю тень на их светлую память.
В сентябре мне купили новые штаны, потому что из старых я вырос, и отправили доучиваться в школу, которую я ненавидел всей душой.
Посещение школы для меня было сродни наказанию. Сама мысль о том, что сегодня надо будет идти в школу уже пугала меня. Я просыпался, представлял себя за партой на уроке математики – и мне становилось дурно.
Математику нам преподавала Варвара Петровна Венгерова – коренастая и властная женщина с темными вьющимися волосами. Её голос вызывал у меня раздражение. Этим голосом можно было скликать кур на обширном дворе или крыть матом пьяных мужиков у пивного ларька, но излагать законы тригонометрии таким языком было совершенно невозможно.
И всё же главной чертой Варвары Петровны было не это. Варвара Петровна отличалась тем, что каждый раз придумывала своим отстающим ученикам разные унизительные прозвища. Вначале она называла нас бестолковыми людьми. Потом стала называть тупыми тварями. После этого – чурками с оловянными глазами. Потом – безмозглыми дармоедами, у которых на голове можно колья тесать.
И что интересно, мы ничего не могли ей возразить. Мы чувствовали себя виноватыми и понимали, что она, в конечном счете, права. Мы заслужили такое к себе отношение. Во всяком случае, меня она оскорбляла вполне законно.
Вскоре моим лучшим другом стал Володя Мамонт.
Володя Мамонт был на пять лет старше меня. Он имел уголовное прошлое и непритязательную внешность. Брил голову наголо, смачно матерился и показывал нам синюю наколку на левом плече, где смутно просматривался профиль Сталина. Что это означало, я толком не знаю до сих пор, но иметь такую наколку мне почему-то очень хотелось.
Володя Мамонт увлекался женщинами и футболом. Он стал капитаном нашей сборной. Мы учились у него подавать угловые, стаять в защите, брать одиннадцатиметровые и смело атаковать.
Помнится, однажды я так увлекся атакой, что не успел увернуться от неожиданно возникшего передо мной массивного защитника, который лет на десять был старше меня. Защитник ударил меня животом в лоб. Я упал и долго не мог прийти в себя. После этого Володя Мамонт сказал, что центрового из меня не получится. Рост у меня маловат.
Я вынужден был стать вратарем. И, кажется, на этом поприще начал делать успехи. Мяч иногда попадал мне в руки, иногда вместе со мной залетал в сетку ворот.
Я уже стал мечтать о заманчивом спортивном будущем, о славе Льва Яшина. Но в это время Леха Шнырь – худой и злой старикашка, которые жил рядом со спортивной площадкой, однажды ночью спилил наши полосатые футбольные ворота. Он уже давно предупреждал нас, что мы слишком громко кричим, что много курим, сидя на его бревнах. Что за кустами акций возле его бани устроили туалет. Хамим его жене, которая однажды грозилась проткнуть вилами наш футбольный мяч, когда он случайно залетел к ней в огород…
Ворота мы поставили новые. Но простояли они недолго. Леха Шнырь темной ночью снова их спилил. Он оказался таким же упрямым и злым как Варвара Петровна…
Теперь длинными вечерами мы бродили по пустынному поселку и не знали, чем нам заняться… От безделья я стал интересоваться прошлым нашей семьи.
Однажды я не выдержал и пристал к отцу:
– Расскажи откуда у нас такая фамилия?
Отец посмотрел на меня внимательно, потрогал свои жесткие усы и сказал:
– От деда.
– Но ведь дед был купцом, – удивился я.
– Был купцом. Да… За это его и раскулачили. Десять лет он провел в Томских лагерях, а потом вернулся и решил фамилию сменить.
– Для чего? – не понял я.
– Чтобы комиссары больше к нему не приставали. Как ты не понимаешь. У него же была фамилия Мочульский. А все Мочульские в округе были людьми богатыми. Один держал спирт-завод, другой считался лесопромышленником. Третий…
– А почему он выбрал фамилию Арматуров? – перебил я отца.
– Потому что эта фамилия показалась ему крепкой, как камень. Тогда кругом звучало – Сталин да Молотов, Сталин да Молотов. Вот дед и решил не отставать. Взял себе эту крепкую фамилию. А что может быть прочнее арматуры. Арматура – основа всего…
Всё встало на свои места. Теперь я знал, почему родители так хотели дать мне приличное образование, вразумить, направить на путь истинный. Им казалось, что я могу бросить тень на фамильную честь Арматуровых. Ведь это всё равно, что бросить тень на Сталина или Молотова. Потому что их фамилии из тоже же ряда…
Чтобы не подводить своих родителей я твердо решил окончить среднюю школу. Я стал прилежно посещать занятия и кое-как дотянул до окончания обучения. Аттестат мне выдали без четверок. То есть в нем были сплошь одни трояки, которые в прописном варианте расшифровываются как «удовлетворительно». Но и такому аттестату мои родители были очень рады. Им было важно, что аттестат у меня есть. Остальное не важно.
К другим берегам
Это Анна запланировала для меня посещение Эрмитажа. Втайне запланировала, в просветительских целях, вероятно полагая, что сам я ещё долго не решусь на такой ответственный шаг.
После тяжелой работы на заводе я привык пить стакан водки в полумрачной закусочной, заедать водку холодным беляшом и вполголоса рассуждать с дядей Лешей и собутыльником о нетрезвой политике нынешней власти. О том, что в очередь на квартиру сейчас можно стоять до скончания века. Что хорошей зарплаты нам не видать, как своих ушей. А начальника цеха Якова Эскина лучше всего поймать где-нибудь в темном заводском коридоре и отметелить за всё, как следует, чтобы потом неповадно было нормы выработки завышать.
Жил в моей душе какой-то детский романтизм, но к живописи он не имел никакого отношения, и поприще художника меня не привлекало. Несерьёзное это занятие для здорового мужика – водить по холсту кистью. Подсолнухи рисовать, мать-мачеху, репейники и прочие заросли, подспудно полагая, что создаешь шедевр. Да, в определённые моменты времени меня волновали золотисто-медные закатные лучи, контрастно вплетенные в густую листву берез. Но это продолжалось только одно мгновение, пока в душе жил странный детский восторг. Потом все становилось на свои места.
Эрмитаж встретил меня настороженно. Блестящие сусальным золотом арки дверей, отягченная излишней витиеватостью балюстрада, мраморные ступени – всё пространно намекало мне, что я тут не на своем месте. Я здесь чужой.
В первый момент я даже растерялся. Для чего мне всё это великолепие? Я жил без него и буду жить дальше, как живут миллионы людей в России.
– Это Рембрандт, – сказала Анна, указывая тонким пальчиком на портрет какой-то толстушки, которая откинула одеяло и порывалась встать с кровати, увенчанной тяжеловесным балдахином. В толстушке не было ни очарования, ни достоинства, если не считать плюсом отсутствие нижнего белья. Пышная кровать, пышная женщина, приглушенный солнечный свет. Глубокие, зияющие чернотой тени.
– Простушка, – кратко сформулировал я свое отношение к женщине на холсте.
Анна слегка наклонила ко мне голову и зашептала:
– Говорят, в этом шедевре Рембрандта скрыта истинная женская красота. Попытайся её увидеть.
– Это не красота, это фуфло, – парировал я.
– Ты не понимаешь, – обиделась Анна. – Ты не понимаешь самых простых вещей.
– Почему?
– Потому что ты должен проникнуться чувством… симпатии к этой немолодой женщине, в которой нет броской красоты, но есть особое очарование.
– Не вижу я тут никакого очарования и ничего особенного тоже не вижу, – уперся я.
– Просто ты упрямый человек. Тысячи людей со всего мира едут сюда, чтобы понять это очарование, чтобы воочию увидеть, окунуться, а ты…
– Что я?
– Ты холодный провинциал. Мне неловко. Мне стыдно находиться рядом с тобой, – сказала она, стараясь не смотреть на меня. – Ты даже не пытаешься проникнуть в ту сферу искусства, которая не открывается тебе с первого взгляда. Где требуется немного поразмыслить.
– Белиберда это всё, – упрямо повторил я…
В зале Пикассо произошло то же самое. Она стала уверять меня, что в нагромождении этой кубической серости есть какая-то философия, которую я должен принять, и с этих позиций увидеть прекрасную суть произведений великого француза. Я же, сколько ни приглядывался к его шедеврам, с какой стороны к ним ни подходил, ничего, кроме отвращения, синтезировать в своей душе не смог. Они вызывали во мне недоумение и досаду.
– Серость, – равнодушно выдохнул я, когда она попросила меня сказать что-нибудь о картинах этого мастера.
– Пикассо – серость? – снова обиделась Анна. – Серость – Пикассо?
– А мне плевать, что Пикассо. Если это убогая мазня. Чьей бы она ни была, мне она безразлична.
Я, привыкший видеть истинное искусство в грубых настенных коврах, где изображались обширные синие озера с белыми лебедями посередине. Где по краям ковра красовались красные розы, обрамленные курчавой зеленью. Где бродили тучные стада оленей, богатыри, медведи и волки. Как я мог после всего этого поверить, что серые круги и треугольники какого-то там Пикассо, могут тоже что-то значить. Что это всё тоже можно назвать искусством.
– Но это же гениальный художник, картины которого в Европе – просто бесценны и…
– А какое мне дело до Европы? – не дал я ей договорить.
– Да ты понимаешь, что в его картинах больше философии, чем во всех произведениях Ивана Шишкина, – запальчиво выпалила Анна.
– Ну, уж не скажи! – возмутился я. – Шишкин – и эта серая убогость! Тут даже сравнивать нечего.
– Тогда… тогда мне с тобой не о чем говорить. Ты слепой, ты неотесанный болван, – почти прокричала Анна и пошла от меня прочь, размашисто виляя задом. На высоких каблуках это получалось у неё так соблазнительно, так дерзко, что я готов был согласиться с любым её доводом, только бы она не оставляла меня одного. Уходящая, она обольщала меня всей своей интеллигентной недоступностью, всем своим подчеркнуто городским пафосом. Всей своей особой своей утонченностью, которая сейчас, сзади, почему казалась мне наиболее рельефной…
Она была тонкой, как тростинка. Но эта тростинка задевала во мне столько неведомых струн, что поток чувств оглушал, ставил в тупик, в позу оробелого замешательства, к которому примешивалось незнакомое томление. Вот в ком подспудно дремала настоящая Даная. Вот кого следовало запечатлеть на просторном холсте истории…
На улице я догнал её. Она шла и молчала. Но её глаза, её губы каким-то странным образом все еще говорили со мной. Я это чувствовал, я это ощущал.
Вот её рука поднялась слегка, розоватые пальцы раздвинулись и сжались. Наверное, она что-то сказала мне мысленно, в чем-то меня упрекнула. Вот задрожали её ресницы, взлетели высоко и быстро опустились. Ветер пошевелил прядь русых волос на её голове, солнце слегка позолотило невесомые завитки на висках.
И тут я отчетливо осознал, что не слышу её шагов. Мне показалось, что она не шагает – летит. Она такая легкая, такая воздушная, безгрешная, что в задумчивости вполне может забыть о земном притяжении.
– Аня!
– Что?
– Не улетай.
– Тогда ты… тогда ты…
– Что?
– Не убивай меня своим непониманием, – еле слышно произнесла она.
И я почувствовал себя букашкой, погребенной под ворохом её знаний. Она была на целую голову выше меня, мудрее и значительнее. Она понимала Пикассо, она ценила Рембрандта. В её душе звучала возвышенная музыка мировой культуры.
Закуток
На заводе есть такие места, где человеку с улицы, человеку, далекому от производства, находиться неприлично. Там огромной кучей лежат массивные бруски железа, какие-то ржавые прутья, мотки проволоки и порожняя стеклотара. Иногда при случайном порыве ветра терпкий запах мочи доносится из дальнего угла закутка, напоминая о чем-то дурном, но привычном…
В закутке всегда медленно тянется время. Это заводской тупик. Свалка.
В закутке рабочие люди отдыхают после «комплексного» обеда, во время общего перекура или заходят сюда просто так, когда на душе скверно или пучит живот. Закуток хотя и завален ненужным железом, но из-за высокого забора тут и там в него свешиваются зеленые лапы лип, пронзают изгородь стрелы молоденьких кленов, топорщится по углам вездесущая узорчатая крапива.
На этот раз в закутке была черноглазая фрезеровщица Зоя – женщина лет двадцати пяти – тридцати, которая полулежала на обрезке доски и делала вид, что загорает. Недалеко от неё на деревянной катушке из под кабеля сидел рябой мужик Анатолий, дорабатывающий до пенсии последние месяцы. Зоя была в синей заводской спецовке, сильно засаленной на животе. На её голове был белый платок, на ногах – кроссовки. Зоя казалась мне олицетворением рабочей женщины, женщины – труженицы. Большая, широкоплечая, с короткой шеей и мощным задом. С лицом породистой крестьянки, на котором ярко алели большие, обильно накрашенные жирной помадой губы. В правой руке Зои тлела сигарета.
Карусельщик Анатолий плохо слышал, был хмур и никогда со мной не разговаривал. На этот раз он, видимо, что-то почувствовал и предупредительно отвернулся от нас. Между собой мужики говорили, что его жена сидит где-то в заводской бухгалтерии, и поэтому дядя Толя получает самую высокую в цехе зарплату.
– Эй, молодой, – бесцеремонно обратилась ко мне фрезеровщица Зоя, нахально стрельнув на меня темными, озорными глазами, – садись поближе.
Я от растерянности ничего не ответил.
– Ишь, какой стеснительный, – тут же продолжила она. – Садись рядом, говорю. Я тебе на колени голову положу. Устала.
Для чего-то я снова взглянул на Анатолия. Как он отреагирует на эту странную реплику? Но Анатолий смотрел в другую сторону, делая вид, что совершенно равнодушен к происходящему. Он привычно курил и стряхивал пепел себе под ноги.
– Садись, – снова повторила Зоя.
Я подошел и осторожно, с плохо скрываемым стеснением, сел рядом. Она легко приподнялась на локтях, подвинулась ко мне и положила свою голову мне на бедро. Потом прикрыла глаза коричневатыми веками и удовлетворенно выдохнула. На её лице появилось выражение, напоминающее улыбку.