Наталья Самуилова
Софья Самуилова
Отцовский крест
Острая Лука
1908–1926
© С.С. Самуилова, Н.С. Самуилова, 1996.
© B.C. Рыжков. Предисловие, 1996.
© Издательство «Сатисъ», 1996.
По благословению Архиепископа Пермского и Саликамского
Афанасия
Рекомендовано к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви
* * *Возлюбленной о Господе дорогой сестре ин. Таисии!
Во укрепление в вере и благочестии, в просвещение ума и сердца, в утешение души!
С БЛАГОпожеланиями, м. София, ин. Фекла, Мария.
Пасха, 2014 г.
От редакции
Документальная повесть «Отцовский крест» (это название дано редакцией, авторское название: «Из жизни одного священника») издается нами по самиздатской машинописной копии. Первая часть книги («Острая Лука») передана издательству Ольгой Николаевной Вышеславцевой, а вторая («В городе») была найдена в библиотеке Санкт-Петербургской Духовной Академии, на титульном листе этой последней обозначено: Куйбышев, 1989 г. Но, по-видимому, это год перепечатки, а не написания повести. Судя по некоторым замечаниям в тексте, первая часть книги была написана в 1940-50-е гг., а вторая – в 60-е гг. Кроме того, из текста повести можно извлечь следующие сведения о ее авторах. Это:
Софья Сергеевна Самуилова, 1905 г. рожд., уроженка с. Острая Лука, Березоволукской волости, Николаевского уезда, Самарской губернии (ныне это Саратовская обл., Духовницкий р-н, сохранилось соседнее село Березовая Лука, а Острая Лука затоплена водами Саратовского водохр.), и Наталья Сергеевна Самуилова, род. там же в 1914 г.
Обе они – дочери настоятеля церкви села Острая Лука в период 1906–1927 гг. о. Сергия Самуилова, 1883 г. рожд., выпускника (1905 г.) Самарской семинарии, ректором которой тогда был ар-хим. Вениамин, впоследствии свщмч. Вениамин Петроградский.
В 1927 г. о. Сергий (в сане протоиерея) был переведен в Воскресенский («новый») собор г. Пугачева (бывш. Николаевск), в котором прослужил до 1930 г., когда был арестован «за агитацию против колхозов», так же как и его архиерей, владыка Павел (Флоринский), в те годы еп. Пугачевский. Место о. Сергия в соборе занял его сын, о. Константин (1908 г. рожд.), также впоследствии репрессированный. Кроме того, среди лиц, знавших о. Сергия, в тексте упоминаются: митр. Уральский Тихон (Оболенский) и еп. Вольский и Балаковский Андрей (Комаров), впосл. (с 1943 г.) архиеп. Куйбышевский (ум. 1955 г.). Год гибели самого о. Сергия, предположительно, 1932.
Издательство «Сатисъ» будет благодарно всем, кто может сообщить какие-либо дополнительные сведения об авторах этой повести и других членах семьи Самуиловых, особенно если кто-нибудь из них до сих пор здравствует. Просим обращаться по адресу: 199034, Россия, Санкт-Петербург, В. О., Большой пр., 8/4, лит А. или позвонить по тел: (812) 323-63-42.
Предисловие
Слегка поистрепавшийся коленкоровый переплет зеленого цвета, внутри немногим более четырехсот пожелтевших страниц машинописного текста. Отпечатано старательно, на обеих сторонах листа; в середине рукописи, на нескольких страницах, вклеены шесть фотографий. Видимо, автор, не имевший надежды увидеть свое творение вышедшим из типографии, старался сделать его хоть сколько-нибудь похожим на настоящую книгу.
Но времена изменились, так называемые «пережитки прошлого» пережили боровшийся с ними режим, и теперь повесть со скромным названием «Из жизни одного священника» становится доступной новому поколению православных читателей.
Со старой фотографии внимательно смотрит на нас совсем еще молодой священник; худощавое телосложение, небольшие круглые очки, немного задумчивый взгляд – все это отчасти напоминает хрестоматийный облик дореволюционного интеллигента. Это может показаться странным, ведь мы привыкли воспринимать слово «интеллигент», применительно к тому времени, как синоним слов «народник» и «социалист». Мы забываем при этом, что ни по уровню образования, ни по общей культуре духовенство начала века вовсе не уступало так называемому «образованному сословию», всем этим новоиспеченным «господам» – чиновникам, журналистам, педагогам. Зато эти последние, вместе с начатками западной «цивилизованности», усвоили пренебрежительный взгляд на якобы «отсталую» духовную традицию своей страны, главным хранителем которой как раз и было духовенство. В немалой степени такое отношение стало следствием того, что многие из интеллигентов сами были выходцами из духовного сословия и, поднимаясь вверх по социальной лестнице, стремились поскорее забыть о своем «низком» происхождении. Ведь в России после Петровских реформ духовенство разве что не платило податей, а в остальном не только не считалось «первым сословием» (как, например, во Франции при королевской власти), но и было загнано в своего рода «культурную резервацию», вместе с «мужиками» и прочими людьми «подлого состояния».
Между тем те нравственные качества, которые подразумеваются, преимущественно, под словом «интеллигентность», а именно принципиальность и искание правды, в сочетании с внимательным и предупредительным отношением к окружающим людям, есть, по своему происхождению, христианские качества, хотя и деформированные европейскими представлениями о «цивилизованности». И это те именно свойства характера, основы которых закладываются в семье – в истинно христианских, по большей части, семьях духовенства, от которого стремились отречься его «обличители» из бывших семинаристов.
К счастью, не все выходцы из семей духовенства стремились стать «господами». Многие оставались верны призванию своих отцов и дедов. Правда, и в среду самого духовенства, преимущественно городского, стали проникать новейшие либеральные идеи, что привело потом к расцвету «обновленчества». В большинстве своем священники оставались все же носителями здорового традиционного консерватизма, но, увы, лишь немногие «пламенели верой», как св. праведный о. Иоанн Кронштадтский[1]. В целом наше духовенство оказалось не готово к испытаниям революции, когда пошатнулось или исчезло многое, что казалось незыблемым. Но прошло несколько лет, и духовенство смогло выставить из своей среды стойких бойцов за Веру и Истину, исповедников и мучеников, таких, как о. Сергий, герой этой повести.
«Вы меня не знаете, я скандалист», – говорит о. Сергий одному из «попечителей», пришедшему звать его из сельского прихода на более почетное место. Да и начинается повесть с рассказа о том, как отец о. Сергия, секретарь училищного совета семинарии, заступается за провинившегося ученика и портит при этом отношения с ректором. Такие уж это беспокойные люди, С-вы: если совесть подсказывает им какое-то решение, то, кажется, весь мир не сумеет их переубедить.
И все же в переломные годы именно такие люди, неудобные для начальства, стали камнем, на который нашла коса тех, кто стремился разложить Церковь изнутри. Именно принципиальность и неподкупность (и слова-то эти почти забыты в наше время) таких, как о. Сергий, спасла других, слабых и колеблющихся, которые готовы были послушно следовать за любым вождем, лишь бы не брать на себя бремя ответственности.
Однако, при всей своей «строгости», о. Сергий вовсе не черствый ригорист; он, как и всякий человек, порой изнемогает под тяжестью сомнений и горя. Но есть в его жизни то, что помогает пережить все испытания, выпавшие на его долю, – есть любовь.
Более того, всю повесть можно было бы назвать историей великой любви. Не страсти, безудержной и безумной, но той ровной и уверенной любви к ближним – к жене, к детям, к своим прихожанам, которая неотделима от любви к Богу. Особенно первые главы книги, в которых так много милых и поучительных подробностей из семейной хроники С-вых, буквально пронизаны пленительным и светлым покоем любви.
Тяжелое горе – смерть горячо любимой жены – словно бы служит прологом к последующим катастрофам, и если одних подобное несчастье могло бы сломить, то характер о. Сергия только закаляется в смирении и покорности воле Божией. Это дается не без труда, не без боли; может быть, за счет потери какой-то душевной мягкости и теплоты, но, выдержав испытание, о. Сергий становится поистине несгибаемым. А новые беды уже не за горами, и самая страшная – не война, не голод, даже не революция. Самым страшным ударом для Церкви стало предательство.
* * *«Отец Александр, мы же с вами не в Гефсиманском саду», – эту фразу митрополита-мученика[2] можно было бы высечь на надгробии «Живой Церкви», если бы где-нибудь существовала ее могила. «Обновленчество», начинавшееся как движение за «освобождение Церкви от гнета устарелых форм» и закончившееся, для многих его деятелей, полным духовным разложением и предательством не только Церкви, но и Самого Христа, долго еще будет оставаться больным вопросом, для которого объективный анализ так же сложен, как операция на живом сердце. Как это случилось, что едва ли не половина белого духовенства сначала пошла за теми, кто провозгласил лозунг «революции в Церкви», кто главным вопросом церковной жизни сделал не вопрос о том, как спастись, как достигнуть Жизни Вечной, а проблемы наиудобнейшего устройства в этой, земной, жизни? Ведь то же самое духовенство, опомнившись потом, в подавляющем большинстве не отреклось от Христа, когда взят был курс на уничтожение всякой религии, не разбирая – обновленной или необновленной. Не потому ли все это произошло, что слишком уж многие из пастырей дореволюционной России погрузились в быт, в какие-то мирские дела, и лишь когда эти люди оказались лишены всего, что имели, наступило прозрение.
Но это еще полбеды, хуже, что нашлись такие, кто не сумел покаяться и тогда, когда наступила пора покаяния. Особенно запоминается в повести своего рода антипод главного героя, о. Порфирий Апексимов, вместе с которым о. Сергий замерзает в камере и который, в это же самое время, сочиняет донос на своего собрата – за лишний день жизни? за миску баланды? А ведь это был гордый человек, в свое время не желавший «унижаться» перед о. Сергием, – как же он до такой степени унизился перед тюремщиками?
«Ведь он священник… священник ведь он!..» – горестно восклицает (в одной из последних глав повести) владыка Павел, оставшийся, подобно Христу, один, без своих «апостолов»-священников, на пороге собственной Голгофы.
Да, русское духовенство и все мы получили жесточайший урок… Но ведь недаром сказано, что история учит лишь тому, что она ничему не учит. И сегодня, когда возрождаются храмы, увеличиваются приходы, не восстанавливаются ли вместе с ними и те причины, которые привели к обновленческой катастрофе? А тем временем народ наш по-прежнему нищает, и многие уже готовы снова поверить «слепым, вождям слепых», которым не дает покоя золотое сияние православных крестов. И если вновь наступит пора испытаний, хватит ли у нас, пришедших в Церковь в годы относительного благополучия, душевных сил и решимости оставить все и последовать за Христом (Мф. 19, 21)?
Размышляя об этом, невольно приходишь к выводу, что события, описанные в повести, рано списывать в архив, рано относиться к ним как к прошлому, которое никогда не повторится. Тем важнее для нас благодатный пример отца Сергия, дающий надежду, что и в лихие времена всегда найдутся праведники, готовые принять удар на себя, те, благодаря которым «соль не перестанет быть соленою».
В. Рыжков
От автора
…Необходимо сделать очень важное, на мой взгляд, предупреждение. Так как повествование ведется, насколько это для меня доступно, в литературной форме, то может возникнуть предположение, что ради яркости картин и образов я добавляю к действительно происходившему и свой вымысел. Поэтому считаю своей обязанностью еще раз подчеркнуть то, что уже говорилось в предисловии к «Повести о трех поколениях», а именно, что здесь нет ни одного случая, не происшедшего в действительности, ни одной фразы, не отвечающей действительно высказанным мыслям. По большей части я буквально записывала эти фразы так, как не раз слышала их сама (лично или в рассказах очевидцев); иногда передавала в разговорной форме то, что слышала в виде рассуждений, и только очень редко вставляла общие, малозначащие слова, которые человек (принимая во внимание обстановку и его характер) мог бы сказать.
К этому нужно добавить, что если в «Повести» я в основном пользовалась очень яркими и образными рассказами бабушки, то значительной части описанного в «Жизни священника» я была непосредственной свидетельницей, пусть иногда и в очень раннем возрасте; воспоминания дремали до тех пор, пока более взрослой я не осознала их значения. Другие факты много раз повторяли то отец, то мать, то бывшая моя нянька, то еще кто-нибудь… Отчасти я пользовалась даже дневником отца, к сожалению давно потерянным для нас.
При этом, прежде чем начать писать, я долго проверяла, мысленно уточняла и язык, и хронологию событий. Если в чем и допущена натяжка, это в объединении в одну главу нескольких мелких случаев. Например, запуск змея, беседа на тему «многим же еретикам и гонителем одоле церковь» и ночное появление «трех хулиганов», безусловно, происходили не в течение суток, так же, как и два «искушения» – Сони и отца Сергия. Между этими событиями мог быть промежуток в два-три месяца, между некоторыми, может быть, и год, но никак не два-три года. Например, если я не могла уточнить времени происшедшего урагана, так и отметила это, а в других случаях в тексте употребляла неопределенные выражения.
Также и в разговорах. Здесь я еще меньше, чем раньше, пользовалась тем, что человек «мог бы сказать», – только в таких фразах, которые не имеют существенного значения для характеристики данного лица. Иногда могло быть, что подлинная фраза или подлинный способ выражения были действительно употреблены, но не в описываемом случае, а в другом подобном. Но чем серьезнее затрагиваемый вопрос, тем значительнее сами выражения, тем они точнее. В них уже не допускалось никакого отклонения: если слова указаны как подлинная речь, значит, они такими и являются в действительности, и по мысли, и по способу изложения, разве только с незначительной заменой однозначащих слов.
В этом случае, конечно, является сомнение: неужели можно запомнить точные фразы, сказанные тридцать, сорок, а то и больше лет назад? Но они повторились в моем присутствии по разным случаям или не раз рассказывались отцом и другими очевидцами и рассказывались всегда одинаково. А свою память я проверяла на цитатах, приводимых в главе «ЕСЛИ любите меня» и в других. Особенно выразительна для меня цитата: «АЩЕ кто без повеления местного епископа…» Я записала ее, не зная, откуда она, и только через несколько лет смогла проверить. Она оказалась правильной. Судя по этому, можно верить, что правильно приводятся и другие слова. Все я старалась записать так, как вижу перед собой до сих пор, вплоть до движения руки, сматывающей веревку от змея.
А глава «Съезд», конечно, не является стенографической записью происходившего, но приближается к тому, как и последующие, где уже нет и группировки событий; они следовали одно за другим с такой быстротой, что впору их разделять, а не уплотнять.
Сознаюсь, были некоторые соблазны, хотелось иногда вставить слова, которые были в духе описываемых людей и даже, весьма возможно, что были и сказаны. Но сказаны ли в действительности, на это нет ни намека в моих воспоминаниях. Поэтому, хоть и с сожалением, их приходилось отбрасывать, потому что написанное мною не более как воспоминания, а не повесть, хотя бы и биографическая.
Одним словом, ко всему написанному следует относиться с таким же доверием, как и к запискам любого свидетеля любых исторических событий, хотя рассказ ведется не в первом, а в третьем лице. То есть, тут могут быть незначительные, в мелочах, ошибки памяти, неясные формулировки (где я говорю от своего лица), но ни слова вымысла.
1908–1926
Отцовский крест
Глава 1
Как умирают
Десятого марта 1908 года светлая «зала» С-вых была совсем не такой, как обычно. Надино пианино вынесено, зеркала и картины завешены белым полотном, тюлевые шторы на окнах спущены. В переднем углу целая роща банок с цветами. Яркий солнечный свет, льющийся в окна, смешивается с желтоватыми огоньками свечей и освещает резные листья небольших пальм и олеандров, бросающих прихотливые тени на спокойное, бледное лицо с закрытыми глазами, на окаймляющую это лицо белую длинную бороду и на восковые, скрещенные на груди, руки. Руки сложены, как складывают, подходя к причастию, и к ним прислонена маленькая иконочка. Все остальное скрывается под массой белых цветов; кое-где проглядывают очертания серебристого гроба, но и его края покрывает широкая лента большого венка, последнего дара учеников и товарищей.
В комнате все время народ, люди приходят и уходят, но это не нарушает торжественной тишины: все двигаются бесшумно, говорят вполголоса, не слышно даже тиканья больших часов, – их маятник остановлен; в этой комнате уже не существует времени, здесь вступает в свои права вечность.
Благоговейный покой, окружающий умершего, оскорбили бы громкие голоса и резкие, истерические крики; горячие слезы здесь льются неслышно, только время от времени прорвутся чьи-нибудь сдавленные рыдания. Искренно плачут все: брат, дети и племянницы, теща и невестки, которые в других семьях чаще всего остаются равнодушными к смерти свекра или даже про себя радуются ей; плачут бывшие ученики и сослуживцы, близкие знакомые и соседи.
Время от времени в солнечных лучах начинает струиться синеватый кадильный дым, раздается негромкое пение: «Со духи праведных скончавшихся душу раба Твоего, Спасе, упокой!» Тогда рыдания становятся громче, но умиротвореннее.
К гробу съехались все дети, кроме младшего сына, Филарета. Он в Томске, в университете, ему даже не телеграфировали: все равно он не успел бы к похоронам.
Ему предстояло в одиночку переживать свое горе, перечитывая письмо с описанием смерти и похорон отца и записи горячих речей, произнесенных над гробом.
Старший сын Сергей с женой и дочкой Соней полсуток тащился на лошадях по тяжелой мартовской дороге до железнодорожной станции. Для быстроты он нанял пару лошадей, но и им было тяжело. После февральских снегопадов дорога разбита, полна ухабов и раскатов, среди дня снег подтаивает и цепляется за полозья, на сельских улицах дороги черны от навоза. Если бы не смерть дорогого человека, разве поехала бы Евгения Викторовна в такую пору? Два года тому назад, когда она ехала в Острую Луку, 6-го марта, при переезде через налившийся водой долок лед под санями провалился, и тогда она думала, что никогда в жизни не повторит такого путешествия. А вот сейчас девятое, а она едет, да еще назад поедет.
Правда, в этом году весна поздняя, а обратно можно поехать, дождавшись колесного пути, да в том ли дело? Просто невозможно было не ехать, сердце не вытерпело бы.
Было туманно. Временами начинал падать крупный снег. Соня то внимательно смотрела на мелькающие снежинки, то сладко засыпала в теплой щели между отцом и матерью. А те сидели и думали, что наступает весна, но папа на Пасху к ним не приедет, и никогда больше они не увидят его ласковых голубых глаз и не услышат его доброго баска.
Второму сыну, Евгению, ехать гораздо ближе, и он успел еще застать отца в живых. Приехала из Казани и младшая дочь Сима. Старшая, Надя, и теща Наталья Александровна встречают гостей. У всех, у приехавших и встречающих, глаза опухли от слез. Еще мужчины пытаются крепиться, а женщины плачут без конца.
Приходит теща Сергея, Юлия Гурьевна, с Мишей и Володей. Они здесь свои люди, бывают чуть не каждый день и еще вчера досыта наплакались. Юлия Гурьевна печально рассказывает, как покойник Евгений Егорович еще недавно вспоминал ее мать, умершую год назад, как он, уже больной, ласково шутил.
– Мишель пришел? – спрашивал он, здороваясь с ней. – Почему Мишель не пришел?
Лучше всех чувствуют себя Соня и Сима, дочка Евгения Евгеньевича. Возобновив прошлогоднее знакомство, они весело играют в самой отдаленной от зала комнате. Что им до больших, до того дедушки, который лежит в зале? Соня помнила совсем не такого. Она помнила, как когда-то давно-давно (полгода назад, пятая часть Сониной жизни) тот дедушка, слегка сгорбившись, вошел в столовую с террасы и дал ей поиграть блестящий карандаш. Только поиграть… ей так хотелось, чтобы он подарил его совсем, но дедушка не догадался. Вот если бы тот дедушка пришел теперь, она подбежала бы к нему и спросила бы, где карандаш. А этот, в зале, ее мало интересовал.
Сима была на одиннадцать месяцев моложе Сони, но дедушку помнила лучше: ведь она видела его еще вчера. Вчера дедушка тихонько шел по комнате, папа и тетя Надя шли с ним рядом и для чего-то поддерживали его, а Симочка стояла среди комнаты и смотрела. Дедушка нагнулся и погладил ее по головке, потом его усадили на кушетку, потом осторожно уложили. Вдруг все почему-то заплакали, и Сима тоже заплакала, и мама увела ее и сказала, что дедушка заснул. Ну и пусть спит, о чем же тут плакать?
К вечеру, когда окончились занятия в семинарии, зала наполнилась людьми. Преподаватели, сослуживцы Евгения Егоровича, постояв у гроба, отходили в сторону и тихо разговаривали с детьми покойного, стараясь, чтобы их слова не долетали до толпившихся в комнате семинаристов. Но тем и не нужно было слушать. По мимике догадывались они, о чем шла речь, и, может быть, чаще, чем в действительности, им чудилось имя «Неофит». Все знали, что ректор Неофит с самого приезда невзлюбил секретаря Училищного Совета Евгения Егоровича, что у них часто выходили стычки, тяжело отражавшиеся на здоровье последнего. Знали и то, что произошло на заседании Училищного Совета чуть не накануне рождественских каникул. Там обсуждали проступок одного ученика. Ректор предлагал исключить его, а Евгений Егорович, с горячностью, удивительно уживавшейся с обычной его мягкостью, воспротивился: мальчик не неисправимый, нельзя из-за одного случая губить ему всю жизнь. Рассерженный отпором ректор довольно прозрачно намекнул, что секретарь защищает виновного, потому что получил взятку. Евгений Егорович до того разволновался, что не мог сразу ответить, как бы хотел, и так и уехал на каникулы к брату, не поговорив, как следует, с ректором. Зато в первый же день занятий, встретив его в учительской, заговорил о позорном обвинении. Неофит, не дослушав, махнул рукой и сказал небрежно: «Э, хочется вам о пустяках говорить!» – «Пустяки? – вскипел Евгений Егорович. – Из-за таких пустяков я все каникулы места себе не находил, сердце вконец расшатал!» И он наговорил начальству много резких и горьких слов. Ректор начал мстить постоянными булавочными уколами. Здоровье Евгения Егоровича становилось все хуже, сердечные припадки все чаще, наконец, он слег и не поднялся.
Семинаристам кажется, что они слышат все. Вот Василий Николаевич Малиновский, экспансивный хохол, учивший еще Евгения Егоровича, достает из бумажника смятый, а потом тщательно разглаженный листок и передает его собеседникам. Те внимательно рассматривают и снова прячут. И опять семинаристы знают, что это; таких листков ходит по рукам уже много и кроме того, который отобрал на уроке Василий Николаевич. Это карикатура на Неофита. Он изображен на коленях, с четками, замаливающим свой грех, и внизу подпись: «Я ускорил Евгения кончину!»
Отпевали покойного в семинарской церкви.
От церкви до кладбища далеко. Если мысленно расчленить на кварталы пустырь между городом и кладбищем, то всего получится не менее двенадцати кварталов. И всю дорогу семинаристы несли гроб на руках, катафалк только ради торжественности двигался сзади. Когда проходили мимо архиерейского дома, епископ Константин вышел к воротам и благословил процессию. Не доходя до кладбищенской церкви, на северо-запад от нее, у Евгения Егоровича давно припасено место; там похоронены его жена и мать, и там же, много лет спустя, легли и сын Евгений и внучка Сима. Гроб опустили в землю, взволнованные молодые голоса запели: «Со духи праведных скончавшихся». Один за другим начали выступать ораторы – преподаватели и семинаристы. Если бы кто-нибудь из тех, кто считает духовное красноречие сухим и безжизненным, послушал эти речи, произнесенные над гробом преподавателя литургики и гомилетики[3] его учениками, будущими священниками! Блестели влажные от слез глаза, звенели молодые голоса, звенело в них живое, напряженное чувство – скорбь, уважение, негодование… искренние чувства молодых людей, глубоко чтущих справедливость и ее защитника, каким, прежде всего, рисовался им покойный. Наконец кончились речи. Гроб засыпали, поставили крест, повесили венки. Последний раз прозвучала «Вечная память!» Да, память об этом кротком и как будто незаметном человеке держалась долго. Двадцать-тридцать лет спустя после его смерти стоило бывшему семинаристу, войдя в комнату, где он был первый раз в жизни, увидеть портрет отца ее хозяина, как светлели глаза вошедшего, теплело на сердце и лились тихие, прочувствованные слова воспоминаний; стоило сказать одному из этих людей: «Евгений Егорович был моим дедом», – и раскрывалась душа, и как с близким человеком начинался разговор о тайных заботах, скрываемых иногда от родных. Нельзя и подумать, чтобы внуки Евгения Егоровича обманули доверие. Да что двадцать-тридцать, так было и через пятьдесят лет! В это время знавших Евгения Егоровича оставались считанные единицы, но когда им напоминали его имя, прояснялись старческие глаза и дрожащий голос повторял: «Да, Евгений Егорович… таких людей на свете не встретишь!» И говорившие готовы были как родных любить незнакомых женщин только за то, что они дочери Сережи и внучки Евгения Егоровича. Это ли не вечная память! Если люди всю жизнь сохранили о нем добрую память, то сохранит ее и Господь. Медленно, неохотно расходились люди с кладбища; наконец, ушли последние. Пушистый снежок мягко ложился на новую могилу, скрывая под ровной пеленой мерзлые комья земли. Ложился он и на венки, но легкий ветерок, точно протестуя, тихонько качнул широкие белые ленты, чуть слышно зазвенел фарфоровыми лепестками цветов, и снова переливчато вспыхнул серебристо-белый муар, и на нем отчетливо и твердо, характеризуя жизнь и упования умершего, выделились слова: «ПОДВИГОМ ДОБРЫМ ПОДВИЗАХСЯ, ТЕЧЕНИЕ СКОНЧАХ, ВЕРУ СОБЛЮДОХ». «И A3 ВОСКРЕШУ ЕГО В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ!»