banner banner banner
Сказки нового Хельхейма
Сказки нового Хельхейма
Оценить:
 Рейтинг: 0

Сказки нового Хельхейма

Ной говорит: этот голос сказал мне, что в новую жизнь надо взять с собой каждой твари по паре. Всего по паре, прикинь! У меня два кота и кошка; с кошкой как раз понятно, а из котов, получается, спасётся только один? И почти у всех соседей собаки, такие хорошие. И утки – их на пруду в нашем парке целая стая. И галки. И лошади. И воробьи.

Харон говорит: каравай-каравай, кого хочешь, выбирай, – и смеётся. Смех у Харона лающий, хриплый, но не потому, что тот хтоническое чудовище, просто давно не смеялся, отвык.

Ной говорит: и это я тогда ещё о слонах, тюленях и зайцах не вспомнил. О ежах, китах и пингвинах. И обо всех остальных. Но голос, спасибо за это, господи, признался, что пошутил. Звери, птицы и рыбы и так останутся, к ним нет никаких вопросов. И цветы, и деревья. Вообще весь растительный мир. Его только люди достали. И все, что мы понастроили – фермы, заводы, деревни и города. Но голос сказал, чтобы я не расстраивался, что придётся их потерять. Всех и всё, что в ковчег поместится, можно с собой забрать.

Харон думает: ишь, какая персона важная! А по виду не скажешь. Ну и дела.

Ной говорит: больше всего я тогда испугался, что придётся самостоятельно строить этот ковчег. Я же не корабел и не плотник. Сраный айтишник, как сейчас почти все. За всю жизнь своими руками только икеевский табурет собрал. Да и то один болт оказался лишний, так и не понял, куда его надо было вворачивать. Хотя инструкцию раз десять перечитал.

Харон думает: персона ты может и важная, а всё равно придурок, каких свет не видывал. Табурет какой-то несчастный по инструкции не собрал!

Ной говорит: я придурок, конечно. Что «ковчег» – это просто метафора, сперва не догнал. Но ласковый голос в бесконечном своём милосердии мне понятными человеческими словами это сказал. Ничего руками делать не надо, любить достаточно. Что поместится в моё сердце, то спасено. Представляешь, как я обрадовался?

Харон отвечает: не представляю. Но похоже, твоим любимым крупно с тобой повезло.

Ной говорит: я тоже сперва так подумал. И стал вспоминать. Сам удивился, но первой вспомнил Агату, хоть она от меня и ушла. Бабушку с папой, Марину и Биргит. Маму и брата. Племянников и Карину, хотя она… да ладно, неважно, чего натворила Карина, лишь бы она была. Девочку из соседней кофейни, не знаю по имени, новенькая бариста, у неё смешные косички и ореховые глаза. Тётю Нелли, в которую я влюбился, когда мне было четыре года – за серьги с якорями в ушах. Лучшего друга Яна, с которым ходили в школу. И остальных друзей, получилось человек пятьдесят. Например, Валентина, с которым мы давным-давно на каникулах ездили автостопом в Краков. И сам город Краков, красивый, как сказочная мечта. И Прагу, конечно. И Киев. И Лиссабон. Я когда впервые там оказался, не мог поверить, что города такими бывают. Думал, уснул в самолёте и вижу сон. И ещё города, где бывал, их оказалось всего двадцать восемь, не густо пока! И другие, которые видел на фото и мечтал побывать. Этот список почти бесконечный. А ещё есть деревни, посёлки, я даже названий не знаю, только помню, что они мне понравились. Слишком много смотрел инстаграм! Короче, чего сейчас пересказывать. Я весь день и всю ночь вспоминал и любил – людей, знакомых и незнакомых, набережные, дома, ночные шоссе и кофейни, площади, парки и целые города. Всё, что видел хотя бы мельком, всё, о чём только слышал. Такие завораживающие бывают названия: Сан-Паулу, Гранада, Херсон. А ещё музыканты и композиторы. Гласс, Лори Андерсон, Брегович. И Джармуш; правда, он режиссёр, но неважно, какая разница, лишь бы и дальше был. И художники, и писатели. Их мне пришлось заочно сразу всех полюбить, потому что иначе нечестно. Они же не виноваты, что я мало читаю и не понимаю картин. И смешная рыжая тётка из киоска с мороженым, и моя учительница географии, и лысый старик в косухе, водитель шестого трамвая, когда на него с утра попадаю, день складывается удачно, и все врачи из ветклиники, и уличный саксофонист… Короче, я, сам видишь, пожадничал. Сердце слишком маленькое оказалось. Треснуло и порвалось. Не поместился в него весь мир.

Харон думает: ни хрена себе маленькое. Полмира, как минимум, точно туда вместил.

Харон говорит: то-то ты ни живой, ни мёртвый. Сам-то может и правда помер, но в твоём сердце полно живых.

Ной говорит: вот именно. Я и сам уже понял, пока тут парил с тобой. Но я знаю, что делать. Ты мне поможешь?

Харон думает: вот интересно, чем тут можно помочь?

Ной говорит: у тебя есть ковчег. То есть, лодка. У меня – пассажиры. Я их в своём сердце собрал. Два мифа вместе – страшная сила. Ну что, по рукам?

Харон думает: вот бедняга. Впервые вижу, чтобы мёртвый уже после смерти сошёл с ума.

Харон говорит: хоть ещё триста раз умри, не возьму тебя в лодку. Не повезу никуда. На другом берегу – царство мёртвых. А в сердце твоём – живые. Им нечего делать там.

Ной говорит: к другому берегу и не надо. Нам бы куда-нибудь в устье. Или к истоку. У всякой реки есть устье с истоком. А Ахерон – река.

Харон говорит: я видел однажды устье. Не надо туда тебе с твоим грузом. Нам всем не надо туда.

Ной говорит: ладно, понял. А что с истоком?

Харон молчит, потому что не знает. Ему до сих пор даже в голову не приходило таким образом поставить вопрос.

Харон говорит: мне теперь самому интересно, что у этой реки за исток.

Харон думает: это что я сейчас сказал? «Интересно»? Мне – интересно?! Что я имел в виду?

Харон спрашивает: где твоё облако? Я хочу его ещё раз вдохнуть.

Харон получает палку-трубку-свистульку и делает вдох. Вдыхает облако и превращается в облако, которое помнит о том, что оно – Харон.

Харон смеётся. Смех у него больше не лающий, даже почти не хриплый. Не потому, что уже тренированный (хотя это тоже), а потому что он сейчас облако. А облака нормально умеют смеяться, уж точно не лают и не хрипят.

Харон говорит: прикинь, я только что понял. Мне теперь самому в этом челне сидеть не положено. Я же вдохнул, как обычный смертный! Как живой. Я – живой!

Ной говорит: ни хрена себе твоя лодка выросла! Теперь даже мы с моим сердцем здесь поместимся наверняка.

Харон говорит: не знаю, как так получилось. Это она сама!

Ной говорит: ну теперь-то море тебе по колено. Тем более если оно – река. Ну что, поедем к истоку?

Харон хохочет: «поедешь» ты на телеге! Не «ездят», а «ходят» на кораблях.

Ной говорит: так точно. Конечно ты прав. Разрешите подняться на палубу, господин капитан.

Харон говорит: «палуба» – ужасно красивое слово. И «господинкапитан» – ужасно красивое слово. Все слова такие красивые! Раньше я этого не понимал.

Ной говорит: и не только слова. Всё на свете ужасно красивое, когда ты живой.

Ной поднимается на палубу огромного корабля. Корабль отчаливает. Проходит, как в мифах положено, вечность. А может быть целых два дня.

Харон говорит: там, впереди, я не знаю, что это такое. Синее, зелёное, золотое. На воду совсем не похоже!

Ной говорит: земля.

31 мая 2022 г.

Все, кому снится Ирали

В телефоне звенит будильник, Мика, не просыпаясь, отключает звонок и говорит, чуть не плача – не наяву, в сновидении, устами той Мики, которая всё ещё сидит на крыльце рядом с сестрой: «Чёрт, как некстати, мы же собирались к Рубину», – и Нина её утешает: «Да ладно, подумаешь, сто раз ещё сходим потом».

– Я так не хочу уходить во Тьму за Ворота! – чуть не плачет Мика. – Не хочу туда ни сейчас, ни потом, никогда. Там уже наступила зима – знаешь она какая?

– Мы же это в школе учили, – невольно улыбается Нина.

– Пока не попробуешь, не представишь, точно тебе говорю. Темнеет сразу после обеда, город освещают только редкие тусклые фонари, а на улице минус двадцать. Температура воздуха минус двадцать, прикинь! И самое главное, пока зима продолжается, ты не можешь поверить в лето, раньше оно может и было, но больше точно не будет, эта зима – навсегда. А сейчас там ещё карантин объявили, теперь на юг зимой не сбежишь. Даже из города не уедешь, полицейские патрули перекрыли дороги, не впускают, не выпускают, и не только у нас, а вообще везде, во всём мире, как будто все люди преступники, или идёт война. Я там задыхаюсь, тебя и себя забываю, не хочу туда возвращаться, держи меня, дорогая, не отпускай.

Нина крепко обнимает сестру, её дважды просить не надо; обе знают, что от ухода во Тьму за Ворота это не помогает, уж если уходишь, значит уходишь, никому тебя не удержать. Но, во-первых, уходить, когда тебя обнимают – ну, просто приятно. Уж всяко лучше, чем если просто сидят и глядят. А во-вторых, остаться, конечно, нельзя, но задержаться-то можно. Ненадолго, на минуту-другую; впрочем, ходят слухи, что некоторые счастливчики, когда их обнимали как следует, задерживались дома на целый дополнительный час. Плюс, Нине самой это нравится, обнимать того, кто уходит, говорят, огромное, ни на что не похожее удовольствие; Мика не представляет, как это, сама уходящих ни разу в жизни не обнимала, потому что она-то из тех, кто уходит во Тьму за Ворота, не может жить в Ирали непрерывно, всегда.

Нина, и не только она, все вокруг совершенно уверены, что те, кто уходит во Тьму за Ворота и возвращается, счастливчики: две жизни интереснее, чем одна. Теоретически, Мика с ними согласна, «две жизни» – шикарно звучит. Но на практике ну его к чёрту. Я иногда ухожу из Ирали во Тьму, за Ворота, и завидую Нине, которая здесь остаётся, а она завидует мне, – думает Мика. – Будь наша воля, мы бы с ней поменялись! Но воля не наша, я – переменная, она – постоянная, такими уж мы родились.

Я – переменная, – думает Мика, проснувшись, и сама удивляется – почему переменная? С чего я взяла? Какая из меня, к чертям, переменная, я всё время одна и та же, с детства, сколько помню себя. «Да заткнись ты уже», – говорит она телефону и наконец выключает будильник, предусмотрительно запрограммированный на повторный звонок. Сраный будильник, – думает Мика, откидывая тяжёлое одеяло. – Мне же что-то такое хорошее снилось! Самое лучшее в мире. А теперь ни хрена не помню. Когда просыпаешься по будильнику, невозможно вспомнить, что снилось, и это хуже всего.

Это хуже всего, – повторяет Мика, она чуть не плачет, торопливо натягивая колготки, рейтузы, штаны. – Слишком много одежды, меня под ней уже почти не осталось, ненавижу так паковаться, но зимой иначе нельзя.

Это хуже всего, – кривится Мика, пробуя кофе. Больше года прошло с тех пор, как она отказалась от сахара, а никак не может привыкнуть, всё стало невкусное, и настроение постоянно, в лучшем случае, на нуле. Но ради здоровья надо терпеть. Сахар – вредно. От него болезни и ожирение. Калорийный наркотик, белая смерть.

Это хуже всего, – горько вздыхает Мика на пороге комнаты сына. – Мало того, что сама в несусветную рань поднимаюсь, как проклятая, так ещё и ребёнка надо будить; его счастье, что теперь занятия в Зуме, толку от них, похоже, совсем никакого, зато на целый час дольше спит.

– Всего полчаса до начала урока осталось, – сочувственно говорит Мика сыну, который ни ей, ни новому дню откровенно не рад. – Иди на кухню, позавтракай, я там гренок нажарила, пока собиралась. И в холодильнике есть ветчина.

Это хуже всего, – обречённо резюмирует Мика, надевая новый сиреневый пуховик и доставая из кармана медицинскую маску. Дышать в ней почти невозможно, у Мики в глазах темнеет, кружится голова и подступает паника: когда не хватает воздуха, Мике кажется, что её закапывают живьём. Но если ходить без маски по улице, даже ехать в своей машине с закрытыми окнами, запросто можно нарваться на штраф. Мика, конечно, когда чувствует, что совсем задыхается, высовывает наружу нос. Но всё равно, это хуже всего на свете. Всё равно, всё равно.