– А кажись, пронесло, – сказал он, перекрестившись. – Ну, да и ты, поручик, – крикнул он Карабанову, – тоже в сорочке родился. Гроза-то вишь как дорогу порастрясла…
Все это произошло столь быстро, что Аглая, ехавшая впереди, даже не успела испугаться. Карабанов же был сильно напуган. Но, оглядевшись вокруг, он понял, что остается теперь один с женщиной на этой тропе, и радостно засмеялся:
– Прощайте, господа! Поворачивайте и прощайте!..
Аглая с недовольным лицом тронула свою лошадь дальше. Вскоре тропа раздвинулась, лошади пошли рядом, взмахивая головами.
– Отчего ты молчишь? – спросил Карабанов.
– Боже мой, – вздохнула женщина, – я никак не пойму: радоваться мне или огорчаться!..
10Там, где торговцы жарят кебабы на воткнутых в землю прутьях, там, где зеленеет в корзинах нежная весенняя спаржа, а местные жуиры щеголяют кипарисовыми хлыстиками, там, где купец, продавая иголку, произносит целую речь о необычайных ее достоинствах, там, где заезжий фигляр в чекмене казака лупцует нагайкой дураков, – там, в этом скопище папах и тюрбанов, уманцы подхватили гуляку странного вида и приволокли его в канцелярию.
– Так что споймали! – доложили они Исмаил-хану Нахичеванскому. – «Боксою» грозился и вид казал, будто ни хрена по-русски не понимает…
– Ах, уж и не понимает! – возмутился светлейший подполковник. – Ну, так дайте ему десять нагаек – поймет как миленький!..
Пойманного разложили под окнами, и когда все было готово, Исмаил-хан, не вылезая из-за стола, прокричал до десяти раз. Но, как выяснилось, всыпали не тому, кому надо. Подполковник преследовал своим гневом повара-итальянца, нанятого им для похода в Тифлисе; итальянец действительно мало что понимал по-русски, но высекли за дурно приготовленный обед кого-то другого.
– Извини, братец, – повинился перед ним хан. – Но ты бы только знал, до чего же мне надоело есть недожаренных цыплят, у которых даже не выпотрошены желудки… А ты, послушай, – кстати спросил он, – может, ты умеешь готовить?
Оказалось, что высекли представителя гордого Альбиона, путешествующего для собирания трав и растений по горам и весям Курдистана с благословения своей королевы.
– Жаль, что я тебе мало всыпал! – заметил Исмаил-хан с огорчением. – Да и королева у тебя какая-то странная: посылает собирать траву за тридевять земель, а напиши она мне письмо, и я подарил бы ей целую арбу хорошего сена!..
Эта история прошла бы незамеченной, если бы не вмешательство полковника Хвощинского – через верных лазутчиков, ванских контрабандистов-армян, он установил, что интерес к флоре Араратской долины завел высеченного «ботаника» впоследствии прямо в шатер курдского шейха Джелал-Эддина.
Два могучих потока (один – явный – из России, другой – тайный – из Англии) сталкивались на горных тропах, на караванных путях безлюдных пустынь. И сейчас Хвощинского тревожило не столько то, что очередного «ботаника» (читай – военного агента) по воле Исмаил-хана высекли, а то, что после Игдыра он вдруг оказался при курдском шейхе…
– Это далеко неспроста, как вы думаете? – говорил Хвощинский Штоквицу. – Англичане мутили водицу в Хиве, грызлись в Коканде из-за эмира, теперь будут баламутить курдов. А шейх Джелал-Эддин, да будет вам известно, и без того читает проповеди с обнаженной саблей в руке!..
Исмаил-хан удивлялся тоже, и удивлялся искренне:
– Не понимаю: приехал за травами, дурак какой-то! А мне еще говорили, что все англичане – просвещенные мореплаватели… Да, видать, мало я ему всыпал!
Полковник Хвощинский, очевидно, собирался задержать англичанина, как заподозренного в шпионаже… турка, и отправить его в Тифлис; тупая самоуверенность хана Нахичеванского приводила Никиту Семеновича в ярость, и он, пользуясь властью начальника гарнизона, подверг подполковника местной милиции строгому домашнему аресту.
– Но я офицер! – обиделся Исмаил-хан.
– Да знаете ли вы, – зло ответил Хвощинский, – какая существует разница между рядовым и офицером?
– А как же! Конечно, знаю: солдат получает провиант, а офицер берет за него деньгами. К тому же приказывает.
– Может, вы столь же чистосердечно ответите мне, зачем вы служите в русской армии?
– Чтобы получить генеральский пенсион и уехать в Мекку. Я не глупее вас, – резал Исмаил-хан правду-матку.
– Благодарю за искренность, – поклонился Хвощинский. – Но ехать в Мекку можете и до получения пенсиона. Только будьте добры, отсидите сначала под арестом.
Исмаил-хан заявил, что он не такой дурак, чтобы жаловаться своему брату, генералу Калбулай-хану, ибо это нечестно, но пожалуется генералу Кундухову.
– В таком случае, – ответил Хвощинский, – вам придется писать самому султану Абдулл-Гамиду, к которому бежал этот набожный конокрад. Кстати, он уже стал Муса-пашою, и его бунчук стоит недалеко отсюда – под Эрзерумом…
Встретив Некрасова, которого искренне забавляла вся эта история с высеченным англичанином, Хвощинский сердито сказал:
– Нечего смеяться, штабс-капитан! Стоило трудиться родителям Исмаил-хана, чтобы произвести на свет такого недоумка. Мне жаль милиционеров, которыми он командует и которых он, наверное, погубит при первом же деле…
Некрасов, извинившись, признал свой смех глупым, а полковник ушел в свою саклю, прихрамывая больше обычного и бормоча ругательства…
Когда-то, еще в молодости, трехфунтовое персидское ядро, пронизав под ним лошадь, вырвало у него сухожилие правой ноги и контузило левую. Рассказывая об этом ранении, Хвощинский любил упомянуть как исключительный случай: «Господа, вы не поверите, но лошадь, пробитая насквозь, выстояла на ногах, пока меня не вытащили из седла…»
Костистая фигура со спиной, слегка согнутой; большой нос над небрежными бурыми усами; в руке, спокойно брошенной на опору, заметно слабое нервическое дрожание; при ходьбе привык носить палку из корявой виноградной лозы, – таков был полковник Хвощинский, таким он оставался в памяти человека, видевшего его несколько раз. Другие люди, знавшие его ближе, могли заметить в полковнике небольшое самолюбие и честность, доведенную до скрупулезности.
Любил, например, открыть полковую казну и, сидя битых три часа, поплевывая на пальцы, мусолить драные бумажки ассигнаций; также был способен потратить служебный день на пересчитывание громадного мешка с мелкими монетами для солдатского жалованья.
– А ведь и правда – точно! – удивлялся он к вечеру, измучив казначея придирками, и бережно ссыпал обратно в мешок шелуху пятаков и гривенников.
Но совсем не за это любили его солдаты. Полковник даже не залезал к ним в котелки со своей ложкой, как это повелось со времен Суворова, чтобы выказать наружную заботу о солдате. Он редко посещал и казармы, хорошо понимая, наверное, что к его приходу там все приберут и встретят еще с порога бодрым «здравием». Не видели его и среди солдат, развлекающим их анекдотами о сверхмужской силе, как это делали в те времена многие даже неглупые генералы вроде Скобелева, чтобы под жеребячий гогот получить ярлык «отца-командира». Но зато однажды Хвощинский подобрал на улице пьяного новобранца, сопливого и матерного парня, рвавшего на себе рубаху, и сунул его проспаться в свою канцелярию, чтобы спасти дурака от арестантских рот. Солдаты-мусульмане не боготворили так муллу в родном ауле, как боготворили полковника: он раз и навсегда велел готовить для них пищу в отдельном котле, чтобы не оскорблять их веры запретной свининой.
Неплохой традиции – приглашать офицеров к своему столу, что всегда ценилось полунищими юнкерами и прапорщиками, – Хвощинский избегал, из скупости, как говорили об этом; впрочем, офицеры и сами не навязывались к нему на обеды, зная, что стол полковника скромен: вместо вина – прогорклый квас, а в супе частенько попадаются мухи. Однако, несмотря на это, в гарнизоне относились к Никите Семеновичу с полным уважением, ценили его опыт, и офицеры были довольны, когда полковник с ними разговаривал.
Карабанов же единственный сторонился игдырского коменданта – по причинам, уже понятным. Поручику даже нравилась эта собственная независимость вразрез общему мнению; он где-то в глубине души, может и несознательно, щеголял перед Аглаей своим мужским превосходством. Молодой ум, даже если он хорош, все-таки ум не зрелый: в нем всегда, как ни старайся, есть много такого, что делает иногда человека смешным, и Карабанов в своем стремлении выказать себя перед Аглаей в лучшем виде порой напоминал петуха, о чем ему и сказал однажды Клюгенау.
– Послушайте, – сказал прапорщик, – ваши перья, несомненно, играют ярко, ваш дивный хвост красив, а соседние петухи еще не успели как следует надрать вам девственный гребень. Но только – не сердитесь на меня, Карабанов, – к чему вам все это?.. Зачем, например, вы решили вчера на разводе вскочить в седло раньше всех, молодцовствуя перед другими? Ведь Некрасов и Ватнин умеют гарцевать не хуже вашего, но, уважая Хвощинского, они сели на лошадей после него, ибо знали, что полковнику это трудно при его хромоте…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разговор происходил в турецкой бане. Карабанова спасло от ответа лишь появление банщика-теллака: опоясанный клеенкой, теллак поставил поручика на деревянные коньки и почти покатил его из грязного предбанника в не менее грязную мыльню. Закутанный в яркую мантию пештамалы, Карабанов не успел опомниться, как уже лежал на каменном пупе «гебек-таши», похожем не то на древний саркофаг, не то на трибуну, – лежал на тонкой египетской циновке, а канарейки звонко распевали над его головой.
– Ты что, подлец, делаешь? – в испуге заорал Карабанов, когда теллак вскочил ему на спину ногами, уперся коленями в лопатки и с хрустом вывернул поручику руки назад. – Барон, что он делает со мной?
– Покоритесь, – посоветовал Клюгенау, добровольно вползая пухлым брюшком на самое острие пупа «гебек-таши»…
Тем временем теллак, презирая в душе гяура, без жалости пытал и мучил Карабанова, выламывая ему суставы, поддавал под бока локтями и коленом, потом надел рукавицу из верблюжьей шерсти и надраил поручика, как матрос корабельную медяшку.
– Пожалей меня, – засмеялся Андрей, – я же ведь не в Магомета, а в Христа верую…
Оставив терзания, теллак принес большую чашку и гибкую кисть из тонких белых мочалок. С ловкостью кондитера, взбивающего крем, он вспенил мыльную массу, которая сразу превратилась в пышную ароматную пену. Бойко обмакивая кисть, теллак натер поручика этим благоуханным снегом и потом обмыл его теплой водою из двух блюдец-тазиков.
– Все? – спросил Карабанов обрадованно.
– Удивляюсь вам, – отозвался прапорщик Клюгенау, – как вы, такой нетерпеливый, смогли выждать девять месяцев в утробе своей матери?..
– Просто я тогда не мог предвидеть всех дел, какие ждут меня на этом свете…
Когда теллаки решили, что неверные достаточно чисты, они не совсем вежливо спихнули их с «пупов» и выпроводили в отдельный зал для послебанного кейфа. Офицеры опять легли – на этот раз легли на продавленные диваны, и блохи сразу же запрыгали по их пештамалам.
– Не обращайте на них внимания, – сказал Клюгенау, томно закрывая глаза. – Лучше давайте поговорим…
На соседних диванах лежали несколько белых неподвижных мумий – это были курдские беки, как объяснил барон; из-под саванов торчали только лица и трубки с мундштуками от наргиле: кожаные чубуки, посапывая и шевелясь, как змеи, убегали к полу, где стояли хрустальные сосуды. Курды тихо разговаривали, и Клюгенау шепотом сказал:
– Вы даже не представляете, Карабанов, о чем они беседуют… Сейчас они хвастают друг перед другом, кто из них сколько ограбил караванов, зарезал людей, угнал овец или похитил женщин!
– Однако, – заметил Андрей, – какие красивые и благородные лица у этих варваров!
– А это оттого, – пояснил Клюгенау, – что на протяжении столетий курды похищают для себя самих красивых девушек.
– Я бы их всех – в Сибирь, пусть облагораживают себя за счет тунгусок, – сказал Карабанов со злостью.
– Вы просто не знаете Востока, – возразил прапорщик. – В этом виновен не столько сам курд, сколько английское золото. Константинополю выгодно иметь такой политический буфер, как племена курдов: любое свое преступление султан оправдывает дикостью вот этих беков…
Карабанову подали кофе. В мраморной раковине, обставленной горшками роз, тихо журчала струя жиденького фонтанчика. Канарейки пели не уставая в своих клетках, украшенных голубыми бусами. На карнизах окон, среди искусственных цветов, были расставлены кофейники, коробки с мускусным мылом и груды серебряных чашечек, исписанных заветами из Корана о необходимости омовений тела и о тех сладчайших утехах, которые готовят мусульманину божественные гурии…
– Барон, – вдруг заметил Карабанов, – что это у вас на ногах? Вроде браслетов?
– Это следы от кандалов, в которых я сидел в чеченском плену, пока меня не выкупили. Бежать я не смог: цепь с моей шеи пропускали на ночь в отверстие в стене и мой хозяин привязывал ее к своей постели. Но со мной были еще два солдата-апшеронца. Они носили только ножные кандалы, а мою цепь чеченцы продевали между их ногами. И все-таки я устроил им побег. Вот подумайте, как это можно сделать, при условии, что кандалы мы не расклепывали, а я не пролезал вроде собачки меж ног этих апшеронцев!..[1]
У выхода из бани сидел обрюзглый хозяин, еще издали протянув к офицерам круглое зеркальце. Но протянул не так, чтобы Карабанов мог на себя посмотреть, а плоско, на вытянутой руке, и барон Клюгенау бросил на зеркало две звякнувшие монеты.
Когда они вышли на пыльную улицу, прапорщик любовно взял Карабанова за локоть.
– Послушайте, Андрей Елисеевич, – сказал он, – мудрую восточную сказку… Однажды лисицу позвали в суд. Лисица сказала, что она хорошая лиса. «Кто может это доказать?» – спросили ее. Лисица сослалась на своих друзей. «Кто же твои друзья?» – спросили ее. Лисица показала на свой пышный хвост… Не останьтесь с хвостом, Карабанов!
– Вы это к чему? – нахмурился Андрей обидчиво.
– К тому, чтобы вы, как бывший гвардеец, не брезговали нашим скромным армейским быдлом. Вы бежали из Петербурга в Игдыр, но из Игдыра бежать обратно в Петербург не придется. Даю вам совет: полюбите свою сермягу, чтобы…
– Стать мужиком? – засмеялся Карабанов.
Клюгенау пожал круглыми плечами:
– Это неостроумно. Но Петербург далеко, а Баязет рядом, вон за теми горами Чингильского перевала, и одному туда не пройти!..
11Вечером сотников вела уже одна дорога: одна тягучая мгла, напоенная ароматами трав и туманов, окружала их, и стремя Ватнина дружески звякало невзначай о стремя поручика.
– Назар Минаевич, – спросил Андрей, – от границы обратно побежим или как? Говорят, завтра уже войну объявят!
– Про то неведомо мне, – скромно отозвался Ватнин.
Через прореху облаков иногда вырывалась лунища, и тогда притаившийся турок, если он сидел у дороги, наверное, видел, как пролетают во тьме косматые казацкие кони, как блестят расчехленные ружья, как стрелами вонзаются в ночь склоненные наотмашь пики.
Две полусотни скакали на очередную рекогносцировку в араратские долины – посмотреть издалека на турецкие горы, рысью прогарцевать вдоль говорливой реки, подышать ветром ущелий – не горит ли где аул, послушать чуткую землю – не топочут ли окаянные орды османов?..
Это была чудесная ночь, какие остаются в памяти на всю жизнь. Будет еще много ночей впереди, но уже никогда не вернуть очарования этой, вот именно этой – темной, тревожной, сегодняшней, Андрей полюбил в эту ночь самого себя, ощутил красоту человека в самом себе, и в трепете своей необстрелянной души было для него что-то новое, необыкновенно радостное…
Потом он заметил, что казаки, заматерелые в рубках и ночных походах, решили не тратить времени даром и стали дремать в своих шатких седлах. Андрей тоже закрыл глаза и тут же вспомнил Аглаю – вспомнил, как встретил ее сегодня на улице: она шла с базара, ее милая ладошка была стиснута в кулачок, она доставала что-то оттуда и грызла. Аглая так и ушла, как сон, в глубину кривых грязных улиц – вся такая белая, стройная, легконогая…
«Милая, милая, милая!.. Ты даже и не знаешь, куда несет меня сейчас мой Лорд, какой завтра я встречу рассвет, какие цветы помнет мой конь своими копытами… Прощай, моя радость, спокойной ночи тебе!..»
– Стой! – раздалась команда Ватнина, и сразу шумно вздохнули лошади. – Ребята, ружья на изготовку… Шашки – подбрось!..
В темноте раздался тихий лязг и скрежет. Карабанов тоже слегка подвытянул шашку из тугих ножен, чтобы в нужный момент ее не заело, чтобы она стремительно обнажалась для удара.
Одинокая звезда вдруг загорелась над головой поручика. Где-то во мраке надрывно и горестно плакал шакал.
Карабанов подъехал к Ватнину:
– Назар Минаевич, что это за горы там?
– Агры-Даг, ваше благородие. Они далече от нас…
– Ну так что? Завернем вправо? Я-то ведь здесь ничего не знаю. Впервые.
– А это уж как будет угодно вашему благородию. Мы люди необразованные, в пажах не ходили…
– Слушай, Назар Минаевич, – сказал Карабанов, – с чего это зарядил ты «благородие» да «благородие»? Или я обидел тебя чем?
– Да нет, – тихо ответил Ватнин, – бог миловал… А что «благородие» – так это и верно: не каждому же мужиком-то быть. Эвон, про вас сказывают, что вы из тех… при особе состояли. А я-то, старый дурак, встретил вас да прямо в губы. Казак, думал. Свой…
Карабанов все понял.
– Ну, вот что, Ватнин: ей-богу, оставим это, голубчик. Не сегодня так завтра – война. Может, мы оба костьми поляжем за отечество, – так неужели же мы не равны с тобой? Мне-то звание легко досталось – мое счастье, а ты вон из мужиков в офицеры вышел – твое счастье!.. Ну, давай по рукам!
Они хлопнули по рукам, и Ватнин сказал:
– Туда надо ехать. Видишь, Андрей Елисеич, там какая-то стерва костер разложила…
У костра никого не нашли, только была оставлена «сакма» – следы множества лошадей и всадников на траве. Ватнин разрешил казакам передохнуть, раскрыл широкую баклагу, дал отхлебнуть Карабанову водки.
– Дюже хорошо, – сказал он. – Ежели понемногу да почаще. И не пьян вроде, а все теплее как-то…
Казаки заводили разговоры о постороннем, и до Карабанова доносился хрипловатый говор старого Егорыча.
– Вот и выходит, что ты ее снасильничал, – ругал он Дениску. – Надоть, чтоб баба сама позвала тебя. Для этого ври ей напропалую – проверять-то все равно на Кавказ не поедет. Я баб враньем беру!
– Ты на это мастак, – заметил урядник. – Брешешь так, что к старости губы истреплются – нечем зубов закрывать будет…
Ватнин закрыл баклагу, отплюнулся.
– О бабах, – сказал, – они это любят. Только не слушай ты их, Елисеич, они ведь врут на себя все больше!
– А ты женат, Назар Минаевич?
– Освободила покойница, – с печалью отозвался есаул. – Мой грех был, что богатую взял. На сундуки позарился. Сам-то я из бедных. Нам богатство в диковинку было. Вот и показала она мне, как шилом патоку едят! Да и квелая была, лядащая баба. Одначе насупротив ее не моги: горло перегрызет. Не дай-то бог, сколько я через эту свою зависть к богатству мучениев принял!
– Детишки-то есть? – спросил Карабанов, удивляясь откровенности признаний есаула.
– Дочка одна. Лизаветой кличут. Девка хорошая. Все в книжку да в книжку так и тычется… Ладно, поехали-ка мы с тобой далее, неча время терять!
Бессонная ночь прошла в разъездах. Светало медленно, словно нехотя; туманы, повисавшие в долинах, не спеша таяли. Полусотни ехали вдоль какой-то узкой, но бурной реки, за которой уже лежала Туретчина.
– Эвон, – махнул есаул плетью, – уже не наши овцы пасутся! Тоись, – поправился он, – и наши они, почитай, коли их по ночам из расейских аулов хищничают!..
Отряд возвращался обратно в Игдыр, и казаки, теперь уже не стесняясь, посапывали в седлах.
– Война будет, – сказал вдруг Ватнин вполголоса, ни к кому не обращаясь, и глубоко, надрывно вздохнул.
Карабанов тоже подумал о войне, но страхи его были иными: он знал, что сотня мало верит в него, видит в нем чужого, непонятного человека, и заслужить эту веру Андрей сможет лишь в каких-то диких, отчаянных рубках.
– Будет, – не сразу отозвался он, – будет война, Назар Минаевич, только не тебе бы вздыхать, а мне!..
И вдруг откуда-то из ущелья вихрем выскочил на поджаром арабчаке курд и, вздыбив лошадь, заплясал на своем берегу, заголосил весело:
– Ай, гяур, гяур! Совсем плох гяур – в гости не позвал. Осман – хорош; иди, говорит, в гости. А урус – нет, жадный урус…
Казаки ехали молча, только изредка лениво поплевывали в кипящую на порогах пену. А курд смеялся, а конь его крутился чертом, а одежды горели.
Этот курд был, видимо, богат, и одет он был вот во что: малиновая куртка с разрезными от плеча рукавами, шаровары синие, в золотых шнурах, из ярких шалей пояс, сапоги желтого сафьяна, высокая чалма перевита цветными платками, сбоку кривая шашка, а на левом локте щит из буйволовой кожи, укрепленный изнутри медной сеткой.
– Плохой гяур, поганый, – кричал он через реку, – мой собака плюются… Гяура варил долго… один день, второй ночь… он вонючий, гяур. Уши урусу отрезал – плохой уши, не жирный…
Казаки молчали, но уже стали косо посматривать из-под своих папах на другой берег. Только один Ватнин как будто и не слышал ничего – как ехал впереди, так и едет. Наконец курд истощил свое остроумие и, развернув коня, задрал ему хвост, продолжая орать:
– Эй, урус, вот твой баба… вот твой бог… Мой аллах высоко, а твой бог под хвост живет…
Потом фантазия курда пошла еще дальше: высоко привстав на стременах, он начал спускать с себя шаровары.
Дениска Ожогин не выдержал, выстрелил для острастки – не попал, и курд снова рассмеялся.
Карабанов неожиданно подумал, что, случись набег турецкой орды на спящий Игдыр, и вот эта скотина может захватить его Аглаю, еще теплую, с постели, растерянную, в одной рубашонке, ничего не понимающую и жалкую в этом ее непонимании…
Этого для него было достаточно.
– Господин поручик! – закричали ему. – Вернись, благородье… Куда ты?
Захлопали суматошные выстрелы, но Лорд уже разрушал грудью стремительный поток. Словно чугунные ядра, перекатывались под его копытами камни.
Андрей едва успел выхватить шашку, как на него круто налетел, полный силы и решимости, турецкий башибузук. Сталь со звоном царапнула сердце поручика страхом, но сильные лошади уже разнесли их в стороны…
– Ой дурак! Ой дурак! – долетал с того берега голосина Ватнина…
В Пажеском корпусе его обучал фехтованию француз Шетарди – веселый и легкий, как Фигаро, он и драться учил легко и красиво. Но теперь перед Карабановым стоял не благородный противник, и не тонкое, почти ювелирное искусство владело его саблей, а животный инстинкт наживы и крови…
Казаки и пришли бы на подмогу к поручику, но воющий смерч горной воды страшил их коней, и до Карабанова долетали только их советы:
– Потрафь справа!
– По щитку-то сунь, сунь!..
– Не пущай за повода хватать!..
– Руби, а не коли: у яво панцирь!..
– Локоть отставь, срубнет…
Улучив момент, Андрей ударил снизу, отбив саблю врага в сторону, и сам не заметил, когда щит был раскроен им надвое. Еще два-три перехлеста лезвий. «Так, – решил поручик, – теперь я возьму его на финтугардэ».
– Вжиг! – пошла вперед шашка: успел увернуться, вшивая гадина…
– Ай гяур, ай гяур!
– Замолчи, собака! – прикрикнул Андрей.
Вжиг… вжиг… дзинь… дзень…
Лошади грызут одна другую – звереют тоже.
«Раз! – на тебе, получай», – и сабля курда со звоном взлетела кверху; он едва успел перехватить ее за ремень.
– Ловок, бес! – донеслась из-за реки похвала Ватнина, но к кому она относилась – к нему или к курду, Андрей сообразить не успевал.
Вжиг… вжиг…
Все-таки, что ни говори, а спасибо вам, мсье Шетарди: этот дикарь уже не наскакивает, а только защищается…
Раздалось: «Крак!» – и Андрей опустил свою шашку. «Неужели так просто убить человека?» – подумал Карабанов и удивился, что нет в нем никакой жалости. Он долго ловил недававшегося арабчака и отдал лошадь Ожогину.
– Бери! – щедро сказал поручик.
12И двум очам полузакрытымТяжел был свет двойного дня.С. П. ШевыревСостоялся неприятный разговор. Потресов поймал его за рукав на улице, оглянулся воровато и жалко, спросил:
– Андрей Елисеевич, вы меня извините, пожалуйста, но… Нет ли у вас взаймы? Рублей сорок?
– Вы знаете, майор, – сказал Карабанов, – я давно ждал, что вы попросите у меня денег. И меня даже предупредили, чтобы я не давал их вам.
– Да? Кто?
– Капитан Штоквиц.
– Боже мой, ну что я ему сделал плохого? – приуныл майор. – Выручите, голубчик, если можете!
– И я, – досказал Андрей, – конечно, с удовольствием бы вас выручил. Я не обращаю внимания на сплетни. Но, увы и ах, сам без копейки!