Деревня спала, плавая в рассеянном свете рыхлой ночи, однообразно темная, непривычно раскинутая западшими среди близких рощиц проулками. Одно небо искрилось звездной россыпью, из мутного пространства которого нет-нет да и доносились нетерпеливые переклики перелетных птиц, шушукающие шумы их крыльев. То шли с юга тучевые стаи северных уток.
– Чернушки потянули, – вскидывая голову, с тихой радостью в голосе извещал меня Кольша. – Даже землю обдало воздухом – как скворцов!..
С особой чуткостью улавливал я все эти звуки и запечатлял в памяти расплывчатые контуры ночной околицы…
Лес встретил нас тишиной, прохладой, сыростью, терпкими запахами прели, оживших деревьев, кустарников, трав… Повсюду маслянисто темнела вода в колках, белесо бледнели лужи в низинах, с которых то и дело поднимались утки. Недовольно и лениво покрякивая, они растворялись в этой сонной мути.
В таинственной той тишине и неясности пространства задрожала душа. То ли от робости, то ли от напряжения – в ожидании чего-то необычного, остро пугающего, или от того и другого. Оно и Кольша тревожился, хотя и пытался бодриться. Я это угадывал по тому, как он озирался и держал в руках ружье. Но боязнь эту мы несли дальше, не останавливаясь, не признаваясь в ней друг другу, и в тоже время тонко и обоюдно чувствуя это наше общее состояние. И объяснимо то было: военное время, глубокая ночь, дикий лес. Храбрись не храбрись, а человек всегда робел перед тайнами природы…
Обходя и колки, и лужи, и плотные, пугающие чернотой тальники, мы пришли в большой березовый лес, непроницаемый взгляду, пестро-серый в ночном полумраке. Широким клином раздала его вольготная поляна, набежав от кочковатых подзаболоченных ивняков. У одного из кустиков на опушке леса Кольша остановился.
– Тут и замаскируемся, – еле слышно продышал он мне в ухо, и, прислонив к березе ружьё, начал собирать сухие прутья.
Мне не нужно было пояснять, что и зачем: стал и я искать сушняк по краю леса, зорко вглядываясь в каждое темное пятно и внутренне напрягаясь…
Вскоре небольшой кустик превратился в хорошо замаскированную засидку.
– Хватит, пожалуй, – Кольша поглядел на небо, – будем прятаться, а то косачи вот-вот полетят…
Мы залезли в куст, приминая ненужные побеги, раздали его и затихли, и сразу заметно потемнело вокруг – ниже свету было меньше, лес его не пускал, свято храня свои ночные тайны. Но теперь, когда мы были скрыты от любого взгляда, стало спокойнее и легче: мы могли первыми заметить любую живность, появившуюся в поле нашего зрения…
Тишина вроде поплотнела и нигде не вспугивалась даже маломальским шорохом. Все застыло в глубоком оцепенении. И как не напрягал я и без того обостренный слух, не изучал взглядом очертания видимого пространства, ничего не улавливал и не замечал. Лишь одно Кольшино дыхание да редкий его шорох слышно было в чуткой пустоте скрадка…
Это сонное однообразие начинало утомлять. Сознание ослабевало, гасло…
И вдруг глухой шлепок о землю поймал мой слух, и дрожь прокатилась по вмиг встрепенувшемуся телу, и по тому, как Кольша повернулся ко мне лицом, я понял, что и он услышал этот звук.
Кто мог кинуть горелыш на поляну?! Вот он лежит неподалеку от скрадка головешкой?..
Пока я, не мигая, вглядывался в черное образование, возникшее невесть откуда, и гасил непонятный страх, полыхнувший по спине, комок этот задвигался, мелькнул чем-то белым и необычно громко для напряженного слуха и такой же тишины – зашипел. Я еще не успел как следует воспринять это странное шипение, успокоится, как глухие стуки беспорядочно заколотились в разных местах поляны. И сразу заурчал кто-то мягко, почти по голубиному, и пошло: шипение, хлопанье, урчание…
Поляна будто населилась какими-то сказочными существами, затеявшими свои игры на исходе ночи. Тут я и понял, что начался косачиный ток – тот самый долгожданный, много раз представляемый воображением, и вмиг пропала тревожная робость перед всем непонятным, и трепетный восторг осветил меня.
– Началось! – как выдохнул Кольша и приник к веткам куста. Темные косачи-кочки двигались по поляне, мелькая белыми перьями, чуфыкали и урчали, а к ним еще и еще прибавлялись токовики. И все они наперебой подпрыгивали друг перед другом, хлопали крыльями, издавая свистяще-шипящие звуки, вперемежку с булькающим воркованием. Шум поднялся такой, что можно было разговаривать. Но Кольша все жался к сучьям, все не трогал ружье, хотя косачей можно было неплохо разглядеть, особенно близких. Чуфыкая, они высоко вскидывались, изгибали шеи и гордо осматривались. Прыжки их сопровождались короткими взлетами, хлопаньем распущенных крыльев и резкими криками, похожими на куриные сигналы тревоги…
Один косач до того разошелся, что подскакал к самому нашему скрадку. Тут я его и рассмотрел до каждого перышка: алые брови налиты, шея раздута, перья натопорщины, как у рассвирепевшего индюка, отчего сам тетерев казался необычно большим, хвост распущен веером, вертикально, края его загнуты к самой земле. Он побежал быстро-быстро, будто заскользил по гладкой поверхности, и Кольша, просунув руку между веток, хотел схватить храбреца за отвисшее крыло, но промахнулся. Косач высоко и косо подпрыгнул, глянул через спину на непонятную живность и, отбежав немного, зачуфыкал еще азартнее, К нему подлетел еще один петух, и, подпрыгивая и хлопая крыльями, они стали теснить друг друга, сшибаясь грудью. И везде по поляне, насколько я мог видеть в стремительно наплывающем свете утренней зари, трепыхались в брачном азарте тетерева. И, несмотря на бессистемность их тока, все же был в нем какой-то едва уловимый общий ритм.
– Вот дают! – Кольша улыбнулся широко. – Как пьяные…
Где-то за нами, в лесу и дальше по опушке, заквохтали тетерки, и сразу шум тока усилился, поднялся в своих звуках на новую тональность. Вся поляна взлохматилась прыгающими, хлопающими, подлетающими птицами. Черными космами взрывались они тут и там над старой травой и бились в единоборстве, и чуфыкали, и бурчали…
Лишь отдельные птицы по краю тока сидели неподвижно, наблюдая.
Забубнил в небе бекас-барашек, запела в лесу зарянка. Восторг, долгое время державший меня в своей узде, стал гаснуть, отходить. Новые, глубоко запрятанные чувства набирали силу: ведь мы пришли не только любоваться этим чудом, но и за добычей. И Кольша будто угадал мои мысли – стал медленно проталкивать ствол ружья между прутьями. Я затаил дыхание, пытаясь угадать – каких драчунов он выцелит. Грохот выстрела погасил все звуки. Какое-то мгновенье после этого держалась тишина. Черной тучей взметнулся косачинный слет, закрыл над поляной небо. Миг, два и стало тихо и тревожно. Лишь слышно было, как яростно колотил крыльями по земле один из подстреленных тетеревов.
Кольша перезарядил ружье, довольный верным выстрелом: оба черныша остались в траве.
– Теперь, поди, не прилетят больше…
Я молчал, не зная тонкостей косачинного тока, все еще находясь под действием птичьего таинства. Как стремительно все произошло – словно ничего и не было!..
Свет накатывался отовсюду, угоняя серость предутренних сумерек в плотную чащу. Новые звуки поплыли по лесу, напоминая, что в разгаре весна. Но они как-то уже не радовали особо, воспринимались без остроты…
Большим черным веретеном протянул вдоль опушки одинокий косач и опустился на дальнем краю поляны.
– Пришел один, – тихо прошептал Кольша. – Может, опять начнут.
Тетерев чуфыкнул, раз, другой и забормотал, залился в торопливой песне, и над поляной вновь замелькали подлетающие к току черныши. Так внезапно прерванное чудо разгоралось сильнее и сильнее, хотя той мощи, того азарта уже не было. Да и число игроков заметно поубавилось…
Вновь два драчуна, перескакивая друг через друга, приблизились к нашей схоронке, сшиблись в петушиной ярости, и Кольша снова стал подталкивать ружье вперед. Я сжался, ожидая выстрела. Резко стукнул затвор, но выстрела не последовало – осечка. Косачи все метелили друг друга крыльями, подкатываясь ближе и ближе…
После тугого хлопка так же взорвалась поляна черными хлопьями. Один из петухов забил крыльями по земле, пытаясь взлететь, а другой подлетел к самой опушке леса и упал в густую траву.
Кольша выскочил из скрадка. Я – за ним. Без особого труда мы нашли всех четырех косачей и, щурясь на всходящее солнце, радостные, довольные удачей, полные светлой энергии, заспешили домой, с жаром обсуждая недавнее чудо…
7Эх, картошка, картошка! Жареная, пареная, толченая, печеная, с молоком, маслом, или без всего! А хрустящие ломтики! Нелегко тебя вырастить и сохранить хлопотно. Но на ней мы выжили в то губительное время. Она заменила нам и хлеб, и мясо, и многие другие продукты, теперь обычно привычные, в достатке, без которых современная жизнь вроде бы и немыслима.
С утра парило. Солнце и ветер высасывали лишнюю влагу из напитавшейся весенними паводками земли, гнали марево куда-то за горизонт, в недоступные воображению края, в дальние страны…
Кольша копал лопатой ямки в подсушенной земле, а я с Шурой накидывал в них семенную картошку. Шаг – картошка, еще шаг – еще картошка и так до самых прясел, а затем – назад. И сколько таких шагов я сделал за то время, пока мы обсаживали не малое огородное поле – несчетно. Вроде и не трудная эта работа, но к каждой лунке надо было подойти, каждой поклониться – иначе упадет картофелина на край или ростками вниз и не жди добрых клубней осенью. Шаг – наклон, шаг – наклон… И до того я нанаклонялся за полдня, что спина заныла и ноги одеревенели.
* * *А весна налилась полной силой. Раскидистый клен в нашем палисаднике выкинул острые язычки проклюнувшихся листьев. Покатые бугры, оставшиеся на пустыре от бывших усадеб, подернулись зеленой накипью. Легкая дымка зелени затянула и леса. Зыбкие ветры доносили оттуда едва уловимые запахи цветущих ивняков, молодого березняка и осинника, ранних трав и цветов, а по утрам – дробные переливы тетеревиного токования.
И степные разводья потеряли свою желтизну, накрылись тонкой фиолетовой сеткой, над которой плыли родниковые трели жаворонков, несмолкаемые даже ночью. А над приозерьем качался такой гул птичьего восторга, в созвучии с мягкой пляской лягушачьего кваканья, такой угар торжества жизни, что в ушах вибрировало и сердце радовалось. И этот особый настрой в купели биения жизненного пульса поднимал светлую веру в неотвратное торжество будущего, в бессмертность мира сотворенного Богом. И трудно было осознавать, что где-то идет война, бьется в ином пульсе гибельная непоправимость.
А вечером мы читали письмо от отца.
Часть вторая. Второй круг
Глава 1. Летние хлопоты
1У войны был свой отсчёт времени, свой годовой круг: от конца до конца июня, и каждый год войны вершился теми или иными непредсказуемыми событиями, и так до неведомого предела.
Потянулся второй год войны, второй круг, а жизнь шла своим чередом, несмотря не на что. Тревожная, трудная, с горем, страданиями, смертельными вестями… Но люди бились и за эту жизнь, в душевной маяте, в не менее маятном быту, в изматывающем до изнеможения общем труде. Бились и стояли. И с высоты стороннего осмысления вся эта жизнь могла казаться обычной, простой, плоской, но это далеко не так…
* * *В дровнике дед с Кольшей пилили дрова, а я складывал подле поленницы нарубленный ими хворост. Было жарко и тихо. Солнце едва-едва перекатилось во вторую половину дня. На лугу, за огородом, паслись чьи-то телята. Видно было, как они помахивали хвостами, отгоняя слепней. Занятой работой, я все же заметил некое там оживление – возле телят появилась большая серая собака. Она по-домашнему заигрывала с ними: припадала к земле, отпрыгивала, когда телята пытались ее бодать, вновь наскакивала. Интересно было, и я сказал деду:
– Какая-то собака с телятами забавляется.
– Что еще за собака? – Дед задержал пилу, распрямился и стал глядеть за околицу. – У нас на деревне таких вроде нет…
Тут собака сделала резкий прыжок и вцепилась в шею ближнего к ней теленка, крутанула его почти по кругу, и теленок упал.
– Волк это! – выкрикнул Кольша и схватил полено.
Будто колодезной воды плеснули мне на спину: так закоробило по хребту кожу.
А дед быстро и ловко вырвал топор из чурки, на которой рубили хворост, и они, без слов, кинулись за ограду. Сорвался с места и я, не осознанно, подчиняясь охвату неведомых чувств.
Кольша что-то кричал, размахивая поленом, опередил деда, огибая огородное прясло. Но ближе к лугу приостановился.
Дед, широко разбрасывая в беге ноги, выскочил вперед, вскинув топор.
Зверь подпустил нас совсем близко, шагов на десять, словно знал, что мы без оружья, и, отпрыгнув в сторону, присел, ощерившись. Дед взмахнул на него топором, наступая, и волк, щелкнув зубами, нехотя побежал в сторону ближнего болота. Но напрасно мы спешили: теленок уже дрыгал ногами, из разорванного его горла хлестала яркая кровь.
– Совсем зверь обнаглел, – наклонившись над зарезанным теленком, горестно проговорил дед, – среди белого дня скотину рвет, а поди-ка ты его сейчас достань…
Непонятный страх и колючая жалость ожгли меня, впервые так близко столкнувшегося с глубинными тайнами природы, с ее вольной дикостью, язык не шевелился, дыхание замерло, мысли – будто остановились.
– Тимохиных это теленок, – глуховато отозвался Кольша, – побегу скажу – пусть забирают. Хоть какое-то мясо будет…
2Солнце только-только выплыло над лесом, а мы уже миновали первые лесочки, теснившиеся друг к другу за огородами крайних дворов. Дед нес вилы и сумку с едой, а матушка деревянные грабли и бидончик с квасом. Я шел налегке.
Горела сенокосная страда, и Кольша упирался на колхозной работе, а Шура пропалывала овощи. Мы втроем шли сгребать свое сено, накошенное пару дней назад дедом и Кольшей.
Лес еще не полностью очнулся от ночного оцепенения, и листья деревьев понуро висели в полной неподвижности.
Тихо, тепло, мягко.
Обойдя длинный лесной отъем, дед свернул с травянистого проселка, и перед нами открылась широкая поляна с длинными стежками желтеющих рядков сена.
У раскидистого куста ивы дед остановился, повесил на сучок сумку с едой и снял пиджак. И матушка сунула бидончик в затененную траву.
– Начнем, поклонясь, – весело проговорил дед и принялся вилами сдвигать пласты сена в кучку.
Взялась за грабли и матушка.
– Вот так закатывай рядки. – Она показала мне незамысловатые приемы сгребания сена. – Да большие валки не делай.
Тревожно зачирикала в кустах какая-то птичка, и где-то далеко, на приозерных лугах, перекликались журавли.
Оглядевшись, я поднял небольшие грабли с лоснящимися зубьями и принялся за работу. Не сразу удалось наловчиться собирать сено в ёмкие кучки: грабли вертелись в руках, не подчиняясь моему усердию. Но от рядка к рядку я все успешнее справлялся с ними, и уже через некоторое время закатывал валки не хуже матери.
Удивленное солнце старалось подняться выше и выше, чтобы уследить за моей работой, и распалялось в благодати, щедро нагревая воздух.
Становилось жарко. Высушенные цветы и мелкая трава сыпались в ботинки, и от их трухи неприятно зудели ноги. А ладони натерлись до красноты, и тело потяжелело. К тому же глаза устали от однообразной смены желтого и зеленого цветов и хотелось бросить отяжелевшие грабли, уйти в тень тальникового куста, но дед таскал огромные навильники в большую копну, и рубаха на спине у него потемнела от пота. Да и матушка прикрыла лицо косынкой и не с такой быстротой, как вначале, ворошила рядки.
– Устал, сынок? – участливо заглянула она мне в глаза, когда мы поравнялись. – Покажи-ка ладони. Волдырей не натер?
Я и головой повертел – не устал мол, и руки показал. И то ли заметив нашу усталость, то ли услышав разговор, или в действительности время подошло, но дед вдруг воткнул вилы в намет сена и махнул рукой:
– Шабаш – обедать пора.
Расположились в тенечке, что еще держал плотный ивняк, на примятой траве. Вареная картошка с зеленым луком да вареные яйца, а к ним по ломтю хлеба, вот и вся еда. Но какой вкусной она показалась! Будто никогда и не ел ни такой картошки, ни таких яиц, ни такого хлеба. А прохладный и терпкий квас!
– Подремлем часок и будем копны вершить. – Дед лег на спину и прикрыл лицо кепкой.
И меня обволокла истома. Свернувшись на бок, я прикрыл глаза и провалился в некое желто-зеленое пространство.
Любопытное солнце зашло с другой стороны леса, нагнало света на лицо, и я проснулся.
Дед уже таскал увесистые навильники сена в омет, а матушка помогала ему, набирая ёмкие охапки.
«Проспал!» – подумалось со стыдом. Я резво вскочил и побежал по кошенине, царапая о жесткие травяные срезы щиколотки.
– Не торопись, – понял моё состояние дед. – Вот сейчас доложу стожок и полезешь наверх утаптывать сено.
Я обрадовался: все лучше, чем однообразное закатывание валков.
– Ты вон лучше принеси из околка хворосту наверх, а то ветром может завернуть не улежавшееся сено.
Едва я вошел в лес, как вокруг загудели оводы, поднялись к лицу неуёмные комары – только успевай отмахиваться. Но я уже был не тем городским жителем, боявшимся их малейшего укуса – попривык. Ухватив длинную валежину, я потянул её на поляну.
Дед перекинул валежину через копну и велел мне лезть наверх, держась за неё.
Матушка подсаживала меня под зад, и я не без труда влез на омёт. Далеко развернулась скошенная поляна передо мной, обрамленная куртинами кустов, извилистая опушка леса, узкие перешейки между колками.
Навильник сена едва не опрокинул меня.
– Втаптывай под ноги, – крикнул дед, – и трамбуй сильнее, чтоб дожди не промочили…
Солнцу надоело наблюдать за моей работой, и оно медленно, но неуклонно стало сползать к лесу. Застрекотали кузнечики, оживились птицы. Иволга засвистела, сороки застрекотали. Прохладой потянуло.
Мы завершили второй стожок, когда уставший дед отер потное лицо.
– Славно поработали, не зазорно и домой подаваться, а то хозяйство без догляда осталось.
Вечер оседал на лесостепь с мягкой поволокой, гнал волны предзакатного света по изнеженным травам, по кронам деревьев, пробиваясь в самую потаенную гущину листьев, по крышам домов и дворовых построек, по накатной дороге, и затаивался где-то в недоступных взору далях, в иных просторах.
И, несмотря на усталость, благостно было мне и спокойно. Даже некоторое чувство довольства самим собой за то, что помогал матери и деду в серьезной, нужной работе, теплым облачком таилось где-то в груди. Сопричастным к хозяйствованию, к крестьянскому делу, подлинно важному в заволоке, выпавшего на нашу долю, жизненного течения, ощущал я и подражал деду в походке, в молчании, в размеренном покачивании тела. Дед – хозяин, я – помощник, а куда иголка – туда и нитка. И отрадно было осознавать нашу неразрывность не только в кровном родстве, но и в бытовом осмыслении, в тех вешках, что зримо или незримо обозначались в будущем. У меня хотя и не было жизненного опыта, но детская интуиция повыше взрослой. Она и вела меня к определенному поведению.
Светло, умиротворенно и упоительно.
3Мы с Шурой поливали огурцы, когда через прясла, в огород, перемахнули мои друзья – Паша и Славик.
– Иди посмотри, кого мы нашли! – взволнованно сообщил Паша.
По тому, как они дышали, как глядели с изумлением, я понял, что в действительности они увидели нечто необычное.
– Я еще огурцы не полил.
– После польешь! Пошли!
– Иди уж, – разрешила Шура. – Тут немного осталось – я одна управлюсь.
Пока бежали – не до разговоров было, а когда оказались у заднего плетня Пашиного огорода, он кивнул:
– Вон там, где кол длинный. Прямо под ним.
Раздвигая траву, я даже откачнулся, заметив крупную, почти с голубя, серо-пеструю птицу с розовым, широко раскрытым ртом, желтыми немигающими глазами. Она резко: раз-другой метнула вверх голову с раскрытом клювом, и неприятный озноб плеснулся на спину.
– Он, видно, какой-то паразит, голышат клюёт, – подал свою догадку Паша. – Пасть-то вон не птичья.
На жердях появились какие-то красногрудые и черноголовые птички, запорхали с тревожными криками: чик-чик, чик-чик… Одна из них держала в клюве червяков.
– Ничего не пойму, – следил за птичками Славик. – Неужели они его так раскормили?!
Я разглядел под оперением птицы валики травяного гнезда, а возле них усохшие трупики птенцов-голышат.
– Не-е, Паша, птенчиков он вытолкнул из гнезда. Вон они засохшие лежат. Это чужой кто-то.
– Вот нахлебник! – изумился друг. – И угрожает еще. Сейчас звездану палкой – и каюк.
Я поглядел на тревожно летающих вокруг нас птичек и предостерег друга от неприятного поступка.
– Не надо! Тут что-то не так. Пойдем у Шуры спросим. Она небось, знает.
– Кукушонок там, – с насмешкой пояснила нам Шура. – Кукушка гнезда не вьет, так ей природой положено, а яйца свои в чужие гнезда подкладывает. Птички её детей и выкармливают. Паразитство, но, видно, так надо. Иначе бы зачем этой птице быть. Не трогайте вы его…
Дня два нам было не до кукушонка. Сенокосная страда заметала и старых и малых, а когда выбрали время и пошли смотреть необычное гнездо, кукушонка уже не было. Улетел ли он или какой зверек по нашим следам отыскал его – не ведомо. Только в лесу еще нет-нет да и можно было услышать грустное: ку-ку, ку-ку… А может, кукушка знала о том своем подкидыше и тосковала по нему. Кто знает?
4Вышел я на крыльцо спросонья и, поёживаясь от вмиг опахнувшей тело холодной сырости, обомлел от изумления: и надворные постройки, и соседние дома плавали в густой белизне, утонув в ней почти наполовину – ни травки-муравки у палисадника, ни дороги вдоль улицы, ни ближнего леса, лишь раскат зари на полнеба и всё. Глянул я себе под озябшие ноги, а ступней нет – размыло их плотным туманом. Забавно как-то – вроде все на месте и в то же время ущербно. И тихо-тихо, ни ветерка, ни какого-либо шевеления. Будто замерло всё или вовсе впало в оцепенение. Ни тебе птичек, ни домашних кур с гусями, ни другой живности. Даже надоедливые мухи где-то затаились. Такого зрелища я еще не видел и ёжился, очарованный столь редким явлением, стараясь руками нащупать это неощутимое покрывало. Но пальцы мои лишь трогали друг друга, будто растворяясь в чем-то. Я попытался разогнать туман, закрывший мои ноги, вспомнив, как дед отмахивает от лица табачный дым, но ничего не получилось – руки мои лишь несуразно замелькали, то появляясь, то исчезая.
– Груздевой туман-то, – увлеченный необычным для меня состоянием, я даже не услышал, как сзади подошел дед. – Дня через два-три после него будем грузди брать. – В его голосе слышалась скрытая радость.
– Какие грузди? – не понял я дедова восторга.
– Грибы, малый Ленька, грибы. И отменные! Вот засолим нашу большую кадку, что в кладовке стоит, и зимой – на тебе к отварной картошке: ешь – не хочу, за уши не оттянешь.
Чудной дед, говорит какие-то странности – я представил себе Шуру над чашкой и тянувшего её за уши деда и не удержался от потаённого смеха. Дед услышал мой слабый смешок и, не поняв его причину, добавил:
– Их и собирать одно удовольствие. Сам испытаешь. А теперь, пожалуй, пошли в избу, а то и насморк схватить немудрено от такой сырости.
* * *Мягкий августовский день едва перевалил середину, когда мы выехали за деревню. На телеге, едва ли не во всю её длину, стоял плетеный из ивняка объёмистый короб. Мы с дедом умостились на передке, а Кольша с Шурой залезли в короб и сидели на его обводной раме.
Не тряская, дорога повела нас между тихих, дремотных лесов, мимо затканных густым разнотравьем полян и дозревающих хлебов. И, глядя на это чудо, на залитые солнечной позолотой дали, на бледный окоём неба, не хотелось ни говорить, ни думать, чтобы не спугнуть ту сладость, что вливалась в душу вместе с лесной негой и ароматом увядающих трав.
На опушке редкого лесного отъема дед остановил лошадь у раскидистой березы и, бодро спрыгнув в траву, почему-то негромко проговорил:
– Вот здесь и будем брать грузди.
– А почему здесь, деда? – Я тоже стал прицеливаться, куда бы сигануть, чтоб не угодить на дудочник.
– Березы тут, вековые, стоят редко и на высоком месте. Дождик между ними напрямую увлажняет почву, а ни через листья, на которых влага наполовину испаряется, и солнечные лучи греют её через невысокую, что та отава, травку – самая благодать для груздей. Так что – за дело!
Нащупал я в кармане штанов свой заветный ножичек, подаренный зимой ночевавшим у нас военным, и, опережая всех, кинулся в лес. Тут же что-то хрустнуло под ногами, подошвы ботинок скользнули в стороны, и я упал на четвереньки. Резкий запах пахнул в лицо – прямо перед глазами я увидел раздавленную шляпку какого-то гриба.
– Не дави грузди, раззява! – крикнул Кольша.
Рядом, в траве, я заметил еще несколько белеющих шляпок и не удержался от восторга:
– А вот еще грузди! Еще!