Алексей Мельников
Записки репортера
Место рождения – Потсдам
Человек я миролюбивый. Невоинственный. Наверное потому что родился в Потсдаме. Где до меня родился только что исчезнувший мир – самый долгоживущий в Европе . Он протянул аж 75 лет, 6 месяцев и 24 дня. До него мир был заметно короче, а именно: Версальский. Не дотянул и до 20-ти относительно некровопролитных лет.
Следующий мир на земле, очевидно, должен будет продлиться лет этак 100, а может и все 150. Ведь человечество, как не крути, прогрессирует. Совершенствуется. И начинать очередную войну будет куда с меньшей охотой, нежели предыдущую. Один вопрос: когда удастся начать отчёт этого мира? Ну, и из чистого любопытства: где? Потсдам оказался восточней Версаля, а вот что будет восточней Потсдама – пока не ясно. Хотя место, судя по всему, уже подискивается…
По малости лет я ничего не запомнил в Потсдаме. Кроме башни с часами на вокзальной площади (не знаю, сохранилась она или нет), закусочной там же (с безумно вкусными, сочными, лопающимися на вилке сардельками) и бесконечных коридоров офицерского общежития ГСВГ, где я брал первые уроки катания на трехколесном велосипеде.
Вот уже более полувека на меня из фотографии в книжном шкафу внимательно смотрит круглолицый малыш в коротком осеннем пальтишке и в полосатой шапочке с бубоном. Это я сам – где-то в потсдамском парке. Рядом – никого. Все, видимо, за кадром. И всё – тоже. В том числе – и моё раннее послепотсдамское детство. Со всем послепотсдамским миром – за одно. И его недавней кончиной, естественно – тоже…
Мне никогда уже не вернуться в город Потсдам. Да и никому другому, наверняка – тоже. Города иногда умирают. Как те же Помпеи. Оставляя после себя немногое. Чаще всего – в виде пепла. Который, нет-нет, да и стукнет в наши сердца…
Теория относительности Брежнева
Ровно сорок лет страна живёт без самого слабого своего властителя. И ровно такой же срок отчаянно ностальгирует по его практически безмятежным временам.
Роль Брежнева в истории – одна из ключевых: оттенить сонливой вялостью те годы в государстве, когда оно отряхивалось от зачаровывающего прозябания и принималось яростно крушить и созидать, не очень-то, как правило, представляя конечную цель своей чрезмерной активности.
Результат госсверхусилий у нас был практически всегда один и тот же – опрокидывание навзничь с достигнутого пьедестала. Причем, как правило, усилиями тех же самых, кто на этот пьедестал Россию возносил. То есть – нашими собственными руками. На этот счёт, скорее всего, нам свыше спущен был неумолимый приговор.
Единственный, кому удалось его проигнорировать – был сонный Брежнев – один из редких повелителей страны, кто не удосужился её поставить с ног на голову. Пусть – и не с самых крепких ног, и не на самую пустую голову, и тем не менее: оставил после себя хоть что-то более-менее похожее на страну, а не на стрелковый тир с живыми мишенями…
Послемирие
Войной эту мерзость называть нельзя, миром – невозможно. Послемирие, разве что так… Это, когда мира мало того нет, но, видимо, уже далеко не будет.
Когда разум заперт на ключ и ключи от замка потеряны. Когда разучились отличать гнусное от иного. Отделять свет – от тьмы. Правду – от лжи. Честь – от предательства. Рождение – от убийства. Христа – от антихриста…
Послемирие хуже всего. Даже – войны, пожалуй. В последней всё ужасно, кроме одного – она конечна. За ней приходит мир. Послемирие лишено и этой толики надежды. За ней – пустыня. Сорок ли лет по ней будут водить ослепших, или четыреста – теперь, как сложится…
Послемирие упраздняет всё. В том числе – смыслы. Если среди них господь, то за одно – и его. Оставляя вокруг стены, росписи, оклады и киоты, но реквизируя главное – святой дух. Как неблагонадежный.
Послемирие упраздняет всё, в том числе и самое себя. Ибо "после-" здесь звучит большой натяжкой. Будущего в таком формате, скорее всего, уже нет. И никаких "после-" пока что не предвидится – способность видеть и различать тоже упразднена…
Квантовый неандерталец
Нобелевские наука помогает сбивать с человечества излишнюю спесь
Очередная Нобелевская неделя принесла два любопытных сюрприза: две довольно перепутанные (в терминологии новомодной квантовой физики) награды – в физиологии и физике. Первая – за расшифровку геномов архаичных человекообразных и сопоставление из с геномами нынешних сапиенсов. Вторая – за принципиальную ограниченность этих самих сапиенсов (то есть – нас с вами) интуитивно постичь происходящее в природе, а именно: представить "телепатию", "телепортацию" (и бог знает что ещё в подобном роде) элементарных квантовых частиц, никоим образом друг с другом не контачащих, но "чувствующих" присутствие "партнёра" не то чтобы "за три-девять земель " , но и примерно за такое же количество вселенных…
Группа шведского физиолога Сванте Паэбо десятилетия пыталась подтвердить или опровергнуть традиционную теорию неродственности древних неандертальцев и нынешних людей. Героическими усилиями учёным удалось-таки извлечь из останков архаичных человекообразных образцы геномов и сравнить их с наследственным потенциалом нынешних обитателей земли. Результат оказался столь и блестящим и удручающим одновременно: между обезьяной и человеком место неандертальцам всё-таки нашлось – схожий геном только что узаконенного предка человека тому свидетельствовал. Хотя устоявшийся имидж прародителя особого оптимизма от рассекреченной родословной не внушал – уж слишком малоинтеллектуальным успел прослыть этот представитель архаичной фауны. Но что поделать – как говорил неунывающий герой одного известного фильма, "такова селяви"…
И верно: человеческая данность не всегда способна обнадежить ее носителя, что вслед физиологами подтвердили и физики. Нобелевскими триумфаторами на этот раз стали как раз те, кто веско и зримо очертили границы человеческой интуиции, его способности представить то, что собой являет реальный мир. Целый интернационал корифеев квантовой механики – Джон Клаузер, Ален Аспе и Антон Цайлингер – разрешили старинный научный спор о способности или неспособности так называемых "запутанных" частиц (т.е. исходящих из одного источника, но расходящихся потом по разным весям) взаимодействовать между собою, не взаимодействуя. Оказалось – взаимодействуют. Как? Лучше не спрашивайте… Ответ на это в своё время не получил даже Эйнштейн, так и уйдя в мир иной, свято веря в то, что такого быть не может.
Да, с позиции обычной человеческой логики – бред. Но, как только что показали шведские исследователи, носителем такой логики всё-таки является, пусть и дальний, но потомок неандертальца. А у него, как не трудно догадаться IQ был не на высоте. И вот теперь человек с этой родовой интеллектуальной травмой, видимо, вплотную соприкоснулся.
А именно, как характеризуют эту печальную ограниченность нынешняя наука – с контринтуитивностью. То есть – с принципиальной ограниченностью нашего мозга – потомка неандертальца – адекватно представлять окружающий нас мир. А, следовательно – и выстраивать адекватные этому миру действия…
Прошлое в онлайн
(Время пересмотра идей, друзей и предпочтений)
"Не пытайся в истории сдвинуть горы", – писал Экзюпери. В прошлое не попасть. Былое не отрихтуешь. В принципе – верно. По жизни же – каверзной нашей – пожалуй, что уже и не совсем.
Когда мир в одночасье переворачивается, и вода из океанов устремляется в пропасть, а пропасти занимают место высоких гор, многое желает последовать этому примеру, вторгшись в обитель казалось бы ранее почти невозможного: не только в пространственном измерении невозможного, но и временном.
Скажем, отмотать бы стрелки часов и листки календарей назад и перестать раскланиваться в прошлом с тем, с кем ты был довольно тесно дружен, а сегодня обнаружил в нём дурного шовиниста. Или – вернуться в прошлое и выключать радиоприёмник с песнями, голос исполнителя которых тебя сегодня оскорбляет. А то и вовсе – презрительно захлопнуть давнюю книжку некогда важного мыслителя, неосторожное усвоение изречений которого вдруг обернулось бомбёжками мирных городов.
Прошлое приходится возвращать, когда будущего почти не осталось. Когда его, это будущее, охватывает острый дефицит, и всех дел-то – разве что отчаянно ждать финального пришествия, или финального ушествия, заворожённо следя за красной кнопкой на большом столе: нажмёт или не нажмёт?
Слишком многое в минувшем пришла пора переделать. И перво-наперво – самих себя. А в себе – мысли. Дабы выполоть из них сорные. "Сначала было слово". А стало быть – мысль. Экологию надо было бы начинать отсюда. С научения умению мыслить. С искусства пользоваться головой.
В этом отношении человек мало продвинулся. Может быть, даже отступил назад. Во всяком случае, выше Декарта, Паскаля и Толстого подняться не сумел. Да, чувствуется, и особого желания не было. "Я не знаю, чем будет вестись третья мировая война, – предрёк ход загрязнённых мыслей Альберт Эйнштейн, – но четвёртая точно – палками и камнями".
Великий учёный был большой оптимист – верил в четвёртую мировую войну, стало быть – в нетотальное уничтожение человечества в третьей. Что, в общем-то отдаёт неким романтизмом. Во всяком случае, в окружающих нас сегодня громких батальных реалиях – чувством явно неуместным и где-то даже безответственным. Пусть уж лучше остаётся в своём высокоинтеллектуальном прошлом, без всякой дополнительной опции онлайн.
Прошлое сегодня отрезается большими кусками – сразу и безжалостно. И отбрасывается вон, как невостребованное. Что не отрезается – отпадает само, точно брошенный ящерицей надоевший хвост. Что не отрезалось и не отпало – вновь начинает конкурировать с действительностью, периодически пытаясь выхватить у неё ключи от будущего. Не всегда, впрочем, отдавая себе отчёт в сильной несхожести старых добрых отмычек и новых коварных замков.
Что сказал бы Тарковский
?
(К актуализированному 90-летию Мастера)
К великим юбилярам сегодня в России подход один: "за", высказался бы, или "против"? Чего именно – уточнять не приходится. Другого не дано. Другое осталось в прошлой жизни. Там, где по радио в обед задушевно декламировали Толстого и Гоголя, жадно расхватывали билеты во МХАТ и БДТ, беззаботно курсировали в Гагры и Трускавец, стояли в очередях на выставки Лувра и премьеры Феллини, слушали, роняя слёзы, гимны страны на подъёме флага в честь наших доблестных фигуристов и лыжников.
Когда дозволялось многое из того, что категорически не рекомендовано сейчас. В том числе – мастерам кинообразов: говорить о бесчеловечности войн ("Иваново детство"), мучительности истинной веры ("Андрей Рублёв"), неизбывности памяти ("Зеркало"), хрупкости совести ("Солярис"), заманчивости догм ("Сталкер"), опустошительности душевных разломов ("Ностальгия") – всего того, что человек умеет с незавидной лёгкостью воспроизводить из века в век , рассчитывая, видимо , лишь на то, что всякая эпоха годна родить нового Андрея Тарковского, способного гениально "вымолить" человека из его нравственных руин.
Как говорил один из героев Экзюпери, "молитва благословенна молчанием господа". Мы в сотый раз будем пересматривать фильмы Мастера, отыскивая в них ответы на мучающие нас сегодня вопросы. И в сотый раз не будем находить лёгкой подсказки. Но не перестанем от этого возращаться к кинопроповедям великого пастора, главный урок которых и прост и тяжек одновремено, и всем известен, и многими заучен, но пока мало кем исполним: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий…"
Безумие умных
О тех, кто делал атомную бомбу и кто – нет
Они создали то, что не должно было появиться на свет. Придумали нечто, что может навсегда отвадить человека от привычки думать о чём либо. Они увлеклись открытиями и не смогли некоторые из них закрыть. И – притушить любопытство к таинству. В данном случае – смерти. Ополчились на него с логарифмическим линейками, микроскопами, ускорителями частиц и с тем нескрываемым самозабвением, что иной раз охватывает человека, ослепленного единственной из оставшихся в голове мыслей: быть или не быть?
Они показали, как надо заниматься наукой и как не надо этого делать никогда. То есть – нельзя наркотически увлекаться оной. Хотя и невозможно чаще всего эту зависимость победить. А победив – не обнаружить в своей научной родословной зародышей будущей проказы. В 1939-ом Эйнштейн пишет президенту Рузвельту письмо-предостережение о том, что вот-вот с кончика пера физиков может соскочить клякса чудовищных разрушений новым видом оружия – атомного. Рузвельт прислушивается и даёт старт Матхетенскому проекту, финишировавшему в 1945-ом бомбардировками Хиросимы и Нагасак.
Узнав о них самый стойкий миротворец и пацифист Эйнштейн только и смог выдохнуть мучительное "О Господи…" Тут же на обложке журнала "Тайм" увидел собственную фотографию на фоне поднимающегося гриба ядерного взрыва и своей формулы E=mc2, якобы приведшей, по разумению обывателей, к атомному смерчу. За год до него, не менее обеспокоенный реальностью атомной войны Нильс Бор пытается умиротворить Рузвельта и Черчилля, уже взявших след непобедимого оружия и ни в какую не собирающихся тормозить в разработке атомных бомб. Патриарх квантовой физики – колыбели учения о ядерных реакциях, великий гуманист Бор, явно чувствуя свою сопричастность к разработке, хотя и невольной, одного из самых смертоносных ответвлений своего учения, впадает в жестокую немилость со стороны руководства США и Великобритании, теперь уже , как стойкий противник безоглядно нагнетания ядерной гонки.
Ей, этой гонке, пытаются противостоять и лучшие умы в СССР. Академик Капица находит в себе мужество уклониться от работы над атомной бомбой. И, как всегда, делает это весьма экстравагантно. По одной из версий, изложенной физиком Халатниковым, доводы самоотвода у Капицы были сверхпатриотичные: якобы великий учёный заспорил с Берия о том, что русские должны сами смастерить атомную бомбу, а не слизывать американские наработки с донесений наших заокеанских шпионов. Правда, по другой версии, изложенной в мемуарах самим Никитой Хрущёвым, Капицу не привлек атомный проект в силу его секретности, что не позволяло его участникам свободно сиять на научном небосклоне и наслаждаться славой вроде провинциальных театральных звёзд.
Скорее всего, обе эти версии антиатомной позиции устраивали самого Капицу, ибо смотрелись достаточно дерзко и экстравагантно, вполне в духе нестандартного образа мыслей академика, и в тоже время не сеяли лишних подозрений в какой-то принципиальной оппозиции ученого тоталитарному режиму. С ним дальновидный Капица предпочитал ладить, умудряясь при этом держаться своей особой позиции. А том числе – и по столь, казалось бы, грозному вопросу: об атомной бомбе. Если она в России и родилась, то последний, кто к этому приложил руку, как горько сетовал потом Хрущёв, был именно академик Капица. Что, собственно, Петру Леонидовичу и требовалось.
Столь высокий уровень неучастия был довольно редок среди топовых советских физиков, хотя некоторым из них всё-таки удалось сохранить некую девственность в атомном вопросе. Скажем, академику Мигдалу, умудрившемуся всю жизнь прослужить квантовой физике в святая-святых атомных исследований – Московском инженерно-физическом институте, не коснувшись вплотную задачи создания урановой или водородной бомб. Или – одному из основоположников физики ядра – Дмитрию Иваненко, видимо в силу своего неуживчивого характера, или слишком тесных контактов с европейской наукой, обойденного сомненительной честью изобретать ядерную смерть. Или – Александру Лейпунскому – ближайшему соратнику Капицы по Кембреджскому периоду, ушедшему сразу в сторону быстрых реакторов – более энерго- нежели военноемкой стези. Или – будущему Нобелевскому лауреату, академику Канторовичу, сумевшему вовремя переключить свой гигантский математический потенциал с атомной тематики на экономическую. Даже Ландау – явный научный фаворит тех времён раздражённо сетовал Сахарову в кулуарах, что "вокруг этой проблемы слишком много шума".
Бедный Сахаров оказался в числе тех, кто снискал последствия этого шума на 100 и более процентов: сначала, как изощрённый придумщик самой разрушительной из имеющихся в арсенале советских вооружений – водородной бомбы, затем – как наиболее отчаянный борец с рождённым в собственных мозгах научным Франкенштейном. Дать задний ход в этой игре было практически невозможно. С тремя звёздами Героя за ядерные бомбы на груди, личными приемами в высших кабинетах советских самодержцев, с расчетами наиболее эффективных способов затопления прибрежных территорий США с помощью вызванных атомными взрывами цунами – с таким увесистым багажом малопривлекательных заслуг обзавестись ореолом миротворца было нелегко. Хоть Сахаров и положил на это добрую половину своей яркой жизни, вряд ли ему это удалось.
Ещё более далёкими от этой цели (хотя вряд ли они ее перед собой ставили) были "одноклубники" Сахарова по атомной гонке, такие же, как и он безусловные форварды в ранге трижды Героев, изобретательные и чертовски даровитые на всякого рода разрушительные ядерные приложения – Курчатов, Зельдович, Харитон. Последний был, как и Капица, как и Ландау и тот же Лейпунский выходцем из той же самой "кембриджской шинели" Резерфорда, но выбрал иную, нежели его товарищи, научную стезю, вроде той, что нащупал другой ученик Резерфорда – Оппенгеймер, навеки связав свое имя с рождением атомного оружия. Впрочем, к концу жизни Оппенгеймер уже готов был отречься от своего ужасного детища, что же касается Харитона, то его знаменитые фото уже совсем состарившегося, но вполне хладнокровно позирующего на фоне авторского экземпляра своей атомной бомбы так и застряли в истории…
Той самой истории, что с некоторых пор утратила прививку бессмертием. И чает, что каждый новый проживаемый день не обязательно будет дожит всеми до вечера. И это новое чувство, с которым раньше человечество не сталкивалось никогда, приходится сегодня впускать себе в душу и делить с ним помыслы и поступки, всякий раз отдавая дань высокому разуму тех, кто пытался спасти нас когда-то от настигшего сегодня мир ядерного паралича, и безумию тех, кто этот паралич гордо и самозабвенно приближал…
О падежах
Бродский как-то обронил, что лучшее из созданного русскими – это наш русский язык. Всё остальное, видимо, удалось гораздо хуже. Теперь и этой зацепкой толком не воспользуешься.
Говорить и думать по-русски становится всё трудней. И осознавать русскую речь – тоже: и в телевизоре, и вне. Всё чаще понимают сказанное и услышанное с точностью до наоборот. Всё больше правил русского языка стирается. Мутирует лексика, утрачивается орфография, калечится грамматический арсенал.
Отменяются смыслы и определяющие их слова. Засыхают склонения и упраздняются падежи. Особенно – родительный. Скажем, в ставшем крайне употребительной сегодня грамматической триаде – "родина", "любовь", "измена" – исчез родительный падеж. "Измена родине" в дательном падеже есть, а тоже самое в обратную сторону – в родительном – отсутствует. Также с "любовью" и "родиной": в дательном только и слышишь, в родительном – никогда.
Родина, судя по всему, утрачивает у нас свой родительский инстинкт. Что явственно проступает в скукоживаюшейся грамматике. В ней она не способна генерировать любовь к себе и собственную ответственность перед своими гражданами. Слово "родина" чаще всего сопрягается у нас с жёстким и хлестким "мать". Но почти никогда с куда более человечным – "матушкой", или просто "мамой".
"В начале было слово" – сказано в одном известном месте. Но там недосказано, что же будет в конце. Похоже, что – немота…
Без Горбачёва
При нём страна вздохнула. Без него, скорее всего, задохнётся . Горбачева обвиняют в том, что он "развалил Союз". Горбачев спас совесть. Человеческое достоинство. То, без чего не будет будущего доже у самой-самой ощетинившейся ракетами державы. Ракетами мы сегодня бряцаем, а вот на счёт будущего сомневаемся.
Горбачев задал в политике камертон человечности. Порядочности. Антиненависти. Антихамства. Антицинизма. Приверженности общечеловеческим ценностям. Борьбе за мир…
Сегодня всё это отброшено напрочь. Не всеми, конечно, но главными делателями российской политики – с пугающей очевидностью. Всё это, наверняка, будет Россией преодолено. Не сразу. Но обязательно.
Принципы политики Горбачева вновь будут доминировать. Годы черносотенной военщины перелистнем, как страшный и постыдный сон. И Россия будет умной, светлой, честной и мирной страной, какой ее, очевидно, и мечтал видеть Михаил Сергеевич.
Пацифист
Что с того, что человек не любит войну? И презирает тех, кто её проповедует. Причём – в любой аргументации проповедует: неизбежности войн, их освободительности, очистительности, даже – святости. Война – это всегда смерть. Правда – редко тех, кто её насаждает. А также – возносит молитвы за неё к небесам.
Война – это всегда гибель конкретного, нежного, ласкового, всеми любимого малыша в простой, заботливой, дружной, мирной семье, в квартиру которой однажды ночью прилетает первый артиллерийский снаряд, посланный запуганным генералами наводчиком в соседний город только потому, что пушка уже заряжена и разрядить её обратно куда хлопотней, нежели отделаться коротким «Пли!».
Все войны в мире начинаются только с этого – с уничтожения невинного. Все даже самые, якобы, справедливые и наиосвободительнейшие битвы – с отвергнутого стона Достоевского – о том самом замученном младенце. Или много раньше – с неусвоенной заповеди Христа: «Не убий!»
У войн не может быть оправданий. То бишь – у насильственной смерти. Никаких. Не может быть, и, тем не менее, они всякий раз находятся. Правда, находятся – у избегающих в этих чудовищных игрищах гибели и нечеловеческих мук. Павшим же слова, как правило, не дают. Их перекрикивают живые.
Берта фон Зуттнер – первая женщина лауреат Нобелевской премии мира точно озвучила доводы апологетов вооруженного истребления одних человеков другими: 1)Войны установлены самим Богом – Господом воинств, – что мы видим из священного писания. 2)Они всегда были, значит, всегда и будут. 3)Человечество достигло бы чрезмерного размножения без этого периодического децимирования. 4)Продол¬жительный мир расслабляет людей, делает их малодушными и, как стоячая вода порождаешь гниение, так он порождает порчу нравов. 5)Войны – лучшее средство для развития в людях самопожертвования, геройства, вообще для закаливания характера. 6)Люди вечно будут ссориться; полное согласие во всем немыслимо; различные интересы непременно будут стал-киваться между собою: значит, вечный мир – нелепость.
«Нелепость» мирного житья-бытья, гласит непобедимое безумие – самая древняя религия народов. Их цементирующая суть. Ни христианство, ни буддизм, ни коммунизм, ничто не может отвлечь человека от его «истинного» предназначения – истребления собрата. Некие жалкие вспышки гуманизма, религиозного просветления, идейного очищения, как правило, заканчиваются одним и тем же – очередным вводом войск. И первым залпом затюканного командирами наводчика по жилой пятиэтажке соседнего городка.
Пушки делают для того, чтобы они стреляли и убивали. Других предназначений у вооружений них. Детей рожают для того, чтобы они росли и воевали. Иные надобности вторичны. Священный долг каждого – война. То бишь – отечества защита. Причём – без чётких прописей: что есть отечество? Конкретно где оно сейчас? Почему не там, где было месяц накануне? Почему его нужно защищать, когда оно само уже давно алчно пасётся на чужих делянках?
Вопросы вредные. Их задавать нельзя. Хотя ответ на них известен всем заранее. Отечество – это не столько о жизни, сколько – о смерти. Жизнь конкретного человека в контексте «отечества» – лишь расходный материал. Пуля в пулеметной ленте, заряженной в сторону противника. Готовая вылететь в любую минуту и вдарить в грудь близкого врага. И сгинуть вместе с ним.
А пулям думать лишне… Их надо отливать как-нибудь без дум. «История, в том виде, как она преподается юношеству, – продолжает Берта фон Зуттнер, – внушает особенный энтузиазм к войне. Занимаясь этим предметом, ребенок рано привыкает думать, будто бы государи только и делают, что дают сражаются, что война необходима для развития государства, что она – неизбежный закон природы и непре¬менно должна разгораться от времени до времени, потому что от нее нельзя уберечься, как от морских бурь и землетрясений. Конечно, с ней связаны различные ужасы и бедствия, но все это искупается вполне: для массы – важностью результатов, для отдельных личностей – блеском славы и сознанием исполненного долга. Где можно найти самую прекрасную смерть, как не на поле чести, и что может быть благороднее бессмертия героя? Все это выступает как нельзя более рельефно в каждом учебнике, в любой школьной книге для чтения, где, наряду собственно с историей, представленной в виде длинной вере¬ницы войн, приведены рассказы и стихотворения, воспевавшие военную славу. Такова уж патриотическая система воспитания! Из каждого школьника должен выйти будущий защитник оте¬чества, и потому необходимо возбуждать в ребенке восторженное чувство, говоря ему о первом долге гражданина; нужно закалить его дух против естественного отвращения, вызываемого ужасами войны. Вот с этой-то целью воспитатели и учебные книги толкуют о страшнейших кровопролитиях и бесчеловечной резне самым развязным тоном, как о чем-то вполне обыкновенном, неизбежном, выдвигая на первый план только идеальную сторону войны, этого древнейшего обычая народов. Таким путем нам удается воспитать храброе и воинственное поколение».