Смотрю снова, зверею и в то же время…
– Нет. Х*йня это все! – упрямо припечатываю кулаком по столу. – Можно подтасовать, выбрать нужные кадры. Да, бл*дь, просто-напросто заставить!
– Да-да, конечно, продолжай и дальше так думать, пока твоя Настенька с Елисеевым отлично проводят время где-то… кажется говорили, на Карибах, – иронизирует Зойка.
Я втягиваю с шумом воздух и снова поднимаюсь, не в силах ни смотреть на эти фотографии, ни сдерживать цунами, накрывающее меня с головой. Это не ревность, не боль, не злость, не шок, это что-то такое, что вряд ли имеет название. Я сам не понимаю, что чувствую, я просто ох*еваю. Такое ощущение, что очнулся в дурдоме и понял, что ты – блаженный шизик, и вся твоя жизнь – не более, чем шизанутая фантазия.
Чему верить? Своим собственным глазам, сестре, которая памятью матери божится или вот этому непонятному, ворочающемуся в груди?
– Если хоть малейшая ниточка этого дела ведет к тебе… – резюмирую, не видя смысла продолжать этот разговор. – Я ухвачусь за нее, и будь уверена, буду тянуть до тех пор, пока вся твоя жизнь не разойдется, нахер, по швам.
Зойка усмехается и закатывает глаза.
– Узнавай, Серёж, мне скрывать нечего, – снисходительно отзывается она. – Я тебя ни разу за тридцать пять лет не подводила, не вижу смысла делать этого сейчас, хотя твое отношение, конечно, за гранью свинства. Но да бог с ним, я здесь не для того, чтобы обсуждать твои иллюзии.
– Вот как? – хмыкаю, недвусмысленно глядя на аккуратно разложенные фотки. – И для чего же?
Зойка делает вид, что намек не поняла и переходит сразу к сути.
–Ну, поскольку в планы свои ты меня не посвящаешь, а дела на заводе в связи с твоим ранением встали, да и дожидаться каждый раз свидания, чтобы получить твою подпись, сам понимаешь, создает ряд неудобство, мы с советом директоров решили предложить тебе перейти на доверительное управление.
Она заливается соловьем о плюсах и отсутствии рисков доверительного управления, а я едва сдерживаюсь, чтобы не заржать.
Вот ведь сука драная! Хочет одним выстрелом двух зайцев: и почву пробить, и заодно временное управление получить. Хитро-хитро. Понятно, что, если передам ей завод, значит – планов у меня никаких нет, а если откажусь, то что-то замышляю. Однако, она не учла, что есть еще вариант «на подумать». Пусть в сложившихся обстоятельствах он не выгоден от слова «совсем» и, конечно, было бы лучше отдать свою долю под доверительное управление, но я всегда славился самодурством, поэтому вряд ли удивлю и вызову подозрения в блефе.
– Передашь мне через начальника тюрьмы договор. Я прочитаю, обдумаю, обсужу с адвокатом, и тогда уже приму решение, – распоряжаюсь, когда Зойка заканчивает свою проникновенную речь о том, что лучшее нее управляющего быть не может. Естественно, она тут же вскипает.
– Господи, я же тебе уже объяснила, что это нормальная практика, когда человек не может непосредственно заниматься управлением. Что тут думать? Мы и так за этот месяц понесли колоссальные убытки…
– Я все сказал! – отрезаю безапелляционно и поднимаюсь, чтобы уйти, но какой-то черт дергает, и подняв трубку, добавляю. – И фотки эти тоже передай.
Зойка втягивает с шумом воздух, но послушно кивает.
Через пару часов мне приносят передачку от Зойки. Лажу про доверительное управление даже не открываю. Побег был уже на мази, поэтому никакой надобности в управляющем я не видел. Да даже, если бы и видел, десять раз подумал. Это в Европе нормальная практика доверять кому-то свои активы, а в нашей стране на*бательств – рискованная затея, даже, если брать в управляющие сестру, которая по факту никогда за тридцать пять лет не подводила, какой бы сукой не была. Но то, что она что-то мутит нет никаких сомнений.
Однако сейчас все мои мысли занимали гребанные фотографии. Я смотрел, и у меня в голове не укладывался этот п*здец. Ладно бы там пацан молодой, я бы еще понял, но этот линялый выпердыш… Ну, это же – фу.
Чтоб молодой девчонке на такое повестись, надо либо очень любить бабки, либо быть извращенкой. Настька ни то, ни другое. Тогда какого хрена она лыбиться во все тридцать два, да еще и уехала с этим гандоном?
Увидев на фотках, как она садиться к нему в машину, я снова вскипаю. Меня разрывает от бешенства, стоит только представить, что она трахалась с ним. Вскочив, не взирая на слабость, меряю шагами палату и бессильно сжимаю кулаки.
Может, заставили? Но опять же, почему тогда раньше со стороны этого ушлепка не было никаких поползновений? Или были, но она не говорила, чтобы не обострять? Или он из тех ебл*нов, которые накидывают бабе цену в зависимости от того, насколько премиальный мужик ее до него трахал? Не удивлюсь, если так, у этого хмыря на роже написано, что он извращенец. А может и правда, как Зойка говорила, вообще у них там что-то с самого начала было, и он ее под меня подложил. Есть же эти всякие куколды, и прочие долбанаты, которых возбуждает, когда их бабу полирует другой мужик.
Представив Настьку в такой постановке, становиться смешно.
Нет, дичь какая-то. Я же не совсем идиот, чтобы меня можно было так развести, да и из Настьки актриса никакая. Однако, стоило только пересмотреть фотографии, как снова начиналась какая-то бесовщина, и меня несло в бредовые дали.
Я сходил с ума от ревности и собственнической херни. Метался по палате, как невменяемое животное, и едва башкой не бился об стену от неизвестности. Мои люди пересказали мне ровно все тоже самое, что и Зойка: Настька и Елисеев действительно были вместе на каком-то благотворительном вечере, как пара и покинули его тоже вместе, а теперь, судя по слухам, где-то отдыхают. Слухи меня, естественно, не устраивали, мне нужна была точная информация, но к сожалению, Елисеев принадлежал к той недосягаемая касте, что и я, которая отличается полнейшей закрытостью и умением не оставлять следов, если мы не хотим их оставлять. Нарыть, конечно, можно было и мои люди рыли, но на это требовалось гораздо больше времени.
Все, что мне пока оставалось – это додумывать. И воображение щедро подкидывало бл*дские картинки, одну краше другой. В них Настька, широко раскинув свои длинющие ножищи, протяжно стонала под этим гандоном, как и когда-то подо мной: негромко так, без истерик и желания заткнуть ей глотку. Настолько эротично, что у меня озноб всегда пробегал по коже от каждого ее придушенного кайфом стона. Я, будто наяву слышал эти стоны, и разум окутывало кровавой пеленой бешенства.
Убью! Убью суку, если правда с ним спуталась. Плевать, что расстались до суда, что право имеет. На все мне плевать. Моя она. Моя и точка! – повторял я маниакально, как псих какой-то, отбитый на всю башку.
На утро самому становилось смешно от собственного кретинизма. Какое убью? Я же сам сдохну.
Вымотанный ночной агонией, я успокаивался, разум прояснялся, и ситуация виделась иначе. Я вспоминал наши с ней счастливые моменты, и снова не верил во всю эту погань, к ночи, правда, опять просыпались мои демоны и все выстроенные за день логические цепочки летели по одному месту.
Так меня мотало изо дня в день, из ночи в ночь. Но, как говорится нет худа без добра. Мой невроз хорошо взбодрил команду, и побег удалось организовать на две недели раньше. Не обошлось, конечно, без ошибок, но в таком деле чисто сработать просто невозможно. Впрочем, меня это мало заботило. Я горел лишь одним: мне нужно было знать, все ли с Настькой в порядке. Я должен был убедиться, что она в безопасности. Что эта безопасность будет означать, старался не думать. А зря. Очень зря. Ибо я оказался не готов. Ни к ненависти, ни к ярости, ни к показушным признаниям.
У меня крыша от одной встречи ехала, а тут и вовсе сорвало. И нет, не потому что несла всю эту чушь про Елисеева, я ее и не слышал толком, настолько захлестнули эмоции. Но эта ненависть, с которой она хлестала меня по лицу, этот ее взгляд озверевший, словно на кусок дерьма… Я не знал, как реагировать. Ее, будто в припадке каком-то било.
Наверное, надо было отрезвить пощечиной, но даже сгорая от бешенства, ударить ее у меня рука не поднималась. Зная, это звучит смешно, учитывая, что я с ней сделал. И я не пытаюсь оправдаться, это невозможно. Но правда в том, что я не пытался ее унизить или наказать. Я просто тупо испугался. Мне нужно было убедиться, что эта ее ненависть – это просто обида, что на самом деле она по-прежнему любит, хочет и всегда для меня готова.
Да, вот так примитивно, первобытно, дико. Слушаю себя самого и оторопь берет. А ведь сорок лет долбо*бу. Что теперь делать, не знаю. Смотрю на нее, и все внутри в тиски сжимает. Только сейчас замечаю, как она снова похудела, какой у нее изможденный вид, и что никаким отдыхом тут и не пахнет. Прокручиваю в голове этот ее крик в спальне, этот ужас и мольбу не трогать, и меня самого от ужаса колотить начинает.
Что, если изнасиловали? Что, если измывались, и мать не сумела защитить? Что, если этот гандон заставил? Но тогда почему так переживает о ребенке? Разве можно его после такого хотеть?
На мгновение проскакивает шальная мысль, что, возможно, это мой ребенок, но прикинув сроки, исключаю ее. Уже должен быть виден небольшой живот, а у Настьки он и вовсе ввалился.
Бл*дь, я с ума сойду от всех этих непоняток и нервяков! К счастью, подъезжаем к больнице.
Забыв обо всем, выскакиваю из машины, но Гридас охлаждает мой пыл. После минутного спора, ему-таки удается мне втолковать, что идти вместе с ними нет никакого смысла и лучше не отсвечивать раньше времени. Сцепив до скрежета зубы, возвращаюсь обратно в машину, и снова сжираю себя заживо, прокручивая в памяти прошлую ночь.
Меня передергивает от самого себя, от того, что я ей наговорил, но главное, от того, что не услышал и даже не почувствовал ее «нет».
Как? Как настолько можно потерять контроль над собой, над своими эмоциями? Я не знаю. Я просто, бл*дь, не знаю! Как не знаю, что будет дальше: как вообще посмотрю ей в глаза и как исправлю то, что натворил. Ведь как-то придется, иначе в чем смысл, если ее не будет рядом?
Не знаю, сколько часов я варюсь в этом чувстве вины и самобичеваниях, но я настолько погружаюсь в них, что даже пропускаю момент, когда возвращается Гридас.
– Выдыхай, Серёг, – хлопает он меня по здоровому плечу, возвращая в реальность. – Врач сказал, угрозы жизни нет. Состояние стабильное.
– А ребенок? – подскакиваю на месте и смотрю на него диким, воспаленным взглядом.
– Этого он мне не сказал. Я на панике затупил, признался, что никто ей, поэтому он со мной шибко ничего не обсуждал.
– Ну, а денег че не предложил? – тут же взбеленился я.
– Я предложил, но он принципиальный, – развел Гридасик руками, вызывая у меня еще большее раздражение.
– Плохо, значит, предлагал, – цежу сквозь зубы и выхожу из машины.
– Серёг, не дури. Поймают, и все коту под хвост. Щас я улажу, – пытается он меня остановить.
– Отъеб*сь, Гридасик, не лезь под руку! Я и так еле держусь, – отмахиваюсь от него и иду дальше.
– На, хоть кепку надень, – догоняет он меня снова.
На ходу натягиваю бейсболку и, выслушав, куда идти, и к кому обращаться, захожу в больницу. Где-то в области диафрагмы начинает гореть, и малодушно хочется сбежать. Перед отделением гинекологии стою, как последнее ссыкло, минут десять. Не могу решиться, хоть убей, ибо чувствую, разговор с этим «принципиальным» размажет меня, как ботинок дерьмо по асфальту.
Однако Нострадамус из меня все-таки херовый. Спустя пару минут спора с Настькиным лепилой не меня размазывает, а я сам едва сдерживаюсь, чтобы не размазать врачишку. Паренёк и в самом деле принципиальный до усрачки. В другое время такое отношение к работе, конечно, впечатлило бы и вызвало уважение. Однако сейчас я был слишком взвинчен, чтобы по достоинству оценить чей бы то ни было профессионализм.
– Я вам последний раз повторяю: диагноз пациента, его история болезни – это сугубо конфиденциальная информация, которую я не имею права разглашать ни под каким предлогом! – чеканит очкарик в белом халате, заметно нервничая. Оно и понятно. Видок у меня даже в люксовом шмотье чисто зэковский. Можно, конечно, этим воспользоваться и припугнуть «принципиального», раз на деньги он не ведется, но я не настолько свинья, чтобы угрожать человеку, который всю ночь не спал, пытаясь спасти мою Настьку, поэтому втягиваю с шумом воздух, призывая на помощь все свое самообладание, и спокойно давлю на нужные кнопки.
– Слушай, доктор, я не хочу грубить и быть неблагодарным. Понимаю, профессиональная этика, врачебная тайна – вся фигня. Но, насколько мне известно, твой главный принцип – «Не навреди». Ты же сейчас только усугубляешь ситуацию. Она и дошла до такого п*здеца исключительно из-за молчания, поэтому не нагнетай еще больше. Сама она, – киваю в сторону палаты, – не скажет. А мне нужна полная картина, чтобы в дальнейшем ничего подобного не повторилось.
– Полагаю, у моей пациентки есть основания, чтобы не посвящать вас в свои проблемы, – продолжает врачишка стоять на своем, чем выводит из себя.
– У твоей пациентки, – цежу сквозь зубы, – возраст такой, когда идиотские принципы и гордость важнее здоровья, но ты -то уже вроде взрослый мальчик.
– Взрослый, – соглашается он. – И именно о том, чтобы не навредить я думаю в первую очередь. Откуда мне знать, кто вы и что сделаете с девушкой, если я расскажу подробности? Извините, но вы у меня абсолютно не вызываете доверия, а учитывая причину, по которой девушка сейчас здесь, то и вовсе не мешало бы вызвать милицию.
Я тяжело вздыхаю и поднимаюсь со своего места. Врачишка шарахается к двери.
– Да не ссы ты, – поморщившись, подхожу к окну и, облокотившись на подоконник, смотрю на розовеющее небо. Я мог бы парой звонков решить вопрос с этим дуралеем, и он бы в два счета слетел с места. Третьи сутки без сна на постоянном нервяке очень располагают к такому повороту событий, но я и без того слишком много говна наворотил в своей жизни. И, судя по всему, бумеранг – это не какая-то философская х*евина, а вполне себе реальная, поэтому не хочу добавлять в копилку своих косяков еще и этот. Пара минут моего времени – не восемь лет учебы в Медицинском университете.
– Значит так, дружище, – предпринимаю последнюю попытку решить все мирным путем, – я уважаю твою профессию и принципы, но у меня сейчас нет времени, да и состояние не то, чтобы что-то доказывать. Ты сам прекрасно понимаешь, что я могу сильно испортить тебе жизнь, если захочу. Однако у меня тоже есть понятия. Я тебе благодарен за помощь и за то, что сейчас на свой страх, и риск пытаешься защитить права моей… – запнувшись, застываю, не зная, как обозначить Настькин статус.
Девушки? Смешно. Какая, бл*дь, девушка в сорок лет?! Женщины? Еще смешнее. Сопля она, а не женщина. Любовницы? Пошлятина.
– Жены, – ляпаю, чтоб уж совсем дебилом не выглядеть. У врачишки недоуменно взлетает бровь, я и сам в недоумении. Какого вообще стою тут, парюсь?
– Так она ваша жена? – уточняет недоверчиво очкастый додик. Первая мысль – послать -таки его к еб*ням собачьим, но вовремя себя торможу, понимая, что это еще канители на час, а я настолько заеб*лся, что сил никаких.
– Она – моё всё, – признаюсь устало и даже не морщусь от того, насколько сопливо звучу. Зато врачишка краснеет, словно это он тут себя наизнанку вывернул, но мне уже как-то похер. – Давай, Игорь Валерьевич, не тяни кота за причинное место. Так или иначе я получу информацию и, если кому и будет хуже, то только тебе.
Игорек, насупившись, поджимает губы и садится обратно за стол.
– Что конкретно вы хотите знать?
Ты еб*нутый? – хочется мне спросить.
– Ну, конечно, что с ребенком, – раздраженно поясняю вслух. Все-таки этот малохольный меня бесит.
– С каким еще ребенком? – смотрит он на меня, как на сумасшедшего. Я тоже, как придурок, таращусь на него во все глаза и понимаю, что ни хрена не понимаю.
– То есть ребенка не было? – чувствуя себя, будто в какой-то трагикомедии, уточняю осторожно.
– Сейчас нет, – также аккуратно тянет врачишка и отводит взгляд, а мне будто под дых прилетает. В голове начинает вспыхивать сотня вопросов, но, затаив дыхание, выдавливаю лишь один:
– А когда… был?
– Полагаю, – помедлив, вздыхает тяжело Игорек, – ваша жена была абортирована несколько недель назад. Причем, таким коновалом, что я бы не то, что диплом врача не дал, руки бы отрубил! Естественно, есть ряд осложнений…
Он грузит меня кучей терминов, а я ни хрена не слышу. В ушах стоит звон, словно по башке прилетело, внутри же все стягивает в крепкий, тяжелый узел от осознания, что это значит – «была абортирована несколько недель назад». Меня начинает трясти.
– Ее что, изнасиловали? – сам не замечаю, как произношу вслух и, пошатнувшись, оседаю на подоконник.
– Судя по микроразрывам, – прорывается сквозь звенящий вакуум голос врача, – жесткий секс или насилие имело место быть. А поскольку времени после гинекологического выскабливания прошло недостаточно, то возобновлять на данном этапе половую жизнь, тем более, таким образом, ни в коем случае было нельзя. Мне сейчас сложно оценивать картину, так как плюсом ко всему у девушки началась менструация, а с учетом того, что после аборта или выкидыш это был – не знаю, но на лицо гормональный сбой, так вот в связи с этим кровотечение очень обильное. Также на фоне стресса наблюдается термоневроз…
Что за термоневроз, причем тут менструация и про что он вообще говорит, я все никак не вкурю. Меня заклинило на «была абортирована», и я хватал воздух ртом, как выброшенная на берег рыбина, пытаясь хоть как-то упорядочить в голове этот п*здец.
– Да стой ты, не тарахти! Говори нормально, русским языком! – обрываю торопливую речь врачишки.
– А что тут непонятного? – огрызается он, теряя терпение. – Говорю же: несколько недель назад ей провели гинекологическое выскабливание. Аборт ли это был или выкидыш, я не знаю! Знаю только, что провели ужаснейшим образом, выскоблили под ноль. Неизвестно теперь сможет ли ваша жена иметь детей. Так мало того, там еще не зажило все, а вы… или кто там… полезли к девушке. Хорошо, что разрыва не было, а то бы сейчас не со мной разговаривали, а с патологоанатомом.
– Я понял, – выдавливаю через силу и на автомате спрашиваю. – Что теперь?
– Теперь, как минимум, неделю она проведет здесь у нас, в больнице, а после можно будет восстанавливаться дома. Естественно, в течении месяца никаких нагрузок, тяжестей, секса. Остальные рекомендации я подробно распишу в листе назначений.
Я снова машинально киваю и, кое- как собравшись с мыслями, произношу:
– Отведи меня к ней.
Очкарик открывает рот, чтобы что-то возразить, но, видимо, поняв, что лучше не стоит, ведет меня в палату. Гридас оплатил отдельную, поэтому кроме Настьки и порхающей вокруг нее медсестры там никого нет.
Впрочем, мне сейчас все равно. Ничего не замечаю вокруг, не чувствую, меня, будто парализовало. Смотрю на Сластёнкино безжизненное, восковое лицо и дышать не могу. Горит все внутри. Такая тяжесть, словно плитой придавило.
Я пытаюсь что-то осознать, понять, но мысли, как бешеная карусель, крутятся в голове, и я не могу ни за одну ухватиться. Это, как нокаут, когда ты вроде бы в сознании, барахтаешься че-то, барахтаешься, а встать не можешь.
Опускаюсь на колени возле кровати, прямо на пол. Поискать стул даже в голову не приходит. Касаюсь осторожно губами холодной, тоненькой ручки, и вот тут накрывает. До меня, наконец, начинает доходить, что я наделал и что произошло.
Ее все-таки изнасиловали. С ней, черт знает, что еще делали, чтобы заставить выступить на суде, а я… Вспоминая, как нагнул ее над кроватью и нес всю эту ересь в порыве бешенства, хочется зажмуриться, и не знать.
Не знать, в какого конченного у*бка я превратился в глазах любимой женщины. Правильно она все сказала: слабак, никчемный кусок дерьма, который ни хрена не смог. Ни защитить, ни помочь, ни даже просто попросить прощение. Теперь понятна и ее злость, и ненависть, и почему себя так вела. Ей, кроме меня, не на кого было надеяться, а я – тупая скотина.
– Прости, маленькая, прости меня, мудака! – снова зажмурившись, лихорадочно шепчу, горячо целуя ее руку. Меня трясет, как пса помойного, промокшего под дождем и тошно от самого себя. Смотрю на ее обрезанные под корень ногти, даже не подпиленные, и в который раз спрашиваю себя: «как?». Как можно быть таким дебилом?
Какой отдых? Какой Елисеев, долб*еб – ты сказочный? Она же измученная вся. Как можно было этого не увидеть? Как? Ты же знал, чувствовал, что все п*здеж и вранье!
Словно ужаленный, подскакиваю и отхожу к окну. Сжимаю до побелевших костяшек подоконник и, стиснув зубы до скрежета, раскачиваюсь туда – сюда, не в силах сдерживать эту, разрывающую меня на части боль.
Перед глазами она – моя маленькая девочка, – одна среди толпы голодных шакалов, и я, который ни хрена не может сделать. Только рваться диким зверем в цепях собственного бессилия. Мне хочется сдохнуть на этом же месте, ибо я прекрасно знаю, как баб пускают по кругу, что там с ними делают.
Содрогнувшись, впечатываю кулак в подоконник, чтобы сдержать этот отчаянный вопль, разрывающий горло и грудь. Воздуха не хватает.
Лучше бы это меня вы*бали в камере. По кругу, все вместе, во что угодно. Я бы это пережил, я бы смог, не сломался бы. Скотины, вроде меня, многое могут вынести, но только не когда ломают в них то единственное, светлое, человеческое, уязвимое. И я не могу. Не могу. Не могу!
Знаю, что тысячу раз заслужил, чтобы судьба поставила меня на колени, но почему моя женщина должна стоять рядом со мной?
Глупый, конечно, вопрос. До смешного наивный, но осознавать, что ты потратил всю свою жизнь, чтобы быть на вершине социальной лестницы, чтобы никто никогда не смог к тебе подобраться, а в итоге поплатился за это самым дорогим, что у тебя есть – это божественный уровень насмешки и тотальное разочарование. Двадцать лет борьбы, грызни, интриг и подковерной возни – все зря. Целая жизнь впустую, ибо какой смысл? С кем делить, с кем радоваться, если самое дорогое теперь лежит сломанной куклой и смотрит на меня все понимающим, пустым взглядом.
Несколько долгих минут мы, молча, смотрим друг на друга. Надо бы что-то сказать, спросить, а я не могу.
Стыдно.
Впервые в жизни я по-настоящему стыжусь себя. За все, что сделал, а главное, за то, что не сделал и не смог сберечь ту смущающуюся от каждого слова, мечтательную девочку, подарившую мне всю себя.
Теперь от нее осталась лишь бледная тень, переполненная горечью. Эта горечь вкупе с абсолютнейшим безразличием в зеленых, потухших глазах распинает меня, будто на кресте. Сглатываю острый, застрявший где-то в глотке, ком, Настя же, поморщившись, отводит взгляд, словно ей противно смотреть на меня. Впрочем, мне самому противно, особенно, когда выдавливаю это убогое:
– Как ты, маленькая?
После всего, что я с ней сделал, задавать этот вопрос – извращение в чистом виде, но и не задать тоже ни в какие ворота.
– Пить… хочу, – хрипит моя девочка, отвлекая меня от очередного приступа самобичевания.
– Нельзя, Настюш. Через пару часов только можно будет, – вспоминаю наказ медсестры. – Позвать врача?
Настя тяжело вздыхает и, ничего не ответив, устало прикрывает глаза. Через пару минут я снова остаюсь наедине с мысленным волком, готовым сожрать меня с особой жестокостью. На репите, словно заезженная пластинка прокручивается вся ситуация. Красочные картинки мелькают одна за другой, вызывая удушье и дрожь, и в то же время я чувствую что-то неправильное, нелогичное во всем этом. Оно жужжит назойливой мухой, будто хочет что-то сказать, но я никак не могу уловить, понять, что именно.
Мечусь по палате, словно псих. В какой-то момент даже начинаю считать шаги: пять в ширину, восемь – по диагонали, шесть – в длину. Пять, восемь, шесть. Шесть, восемь, пять. Восемь, пять, шесть. Шесть, пять, восемь…
Измотав себя до состояния какой-то горячки, падаю на стул рядом с койкой и, стиснув в ладонях кипящую голову, пытаюсь хоть немного сконцентрироваться, упорядочить мысли, но куда там? Чувство, будто заживо горю. Так продолжается, пока не натыкаюсь взглядом на Настькины руки, сложенные домиком на животе.
Застываю на несколько долгих секунд и, кажется, перестаю дышать. Я еще ничего не успеваю осознать, а внутри уже все цепенеет, в голове же вспыхивает тот самый не вписывающийся в картину, еще в машине настороживший меня, вопрос: почему она так переживала за ребенка, если изнасиловали? Инстинктивно я тут же пытаюсь придумать кучу объяснений, но «Аннушка уже разлила масло». Картинка начинает на глазах рассыпаться под градом вспыхивающих вопросов и несостыковок, пока, наконец, на поверхность не всплывает то, отчего я так старательно весь последний час пытался убежать.
А что, если все-таки мой? – глядя в измученное, бескровное лицо, предполагаю обреченно.