Завтра он мне не позвонил. И вообще не позвонил. Просто прислал чек… Это что значит, что меня выперли с проекта? Чего я не так сделал? Впрочем, что угодно: никто не совершенен. И я стал искать другую работу, не зная, как сильно поднимутся мои акции всего через шесть месяцев.
Через полгода альбом Роджера «Nobodys’ Perfect» вышел, на всех носителях во всех форматах, на всех площадках. Аккурат к его юбилею. Об этом аж в новостях рассказали. Жаль, Роджер не смог оценить качество издания. Оказалось, что он уже во время записи был болен серьезно. Там счет шел на недели, как неделикатно сказал ему его врач. Отсюда атмосфера секретности, странные «не рок-н-ролльные» часы работы – тогда только силы есть. И отмены записи, потому что срочно поддерживающая терапия нужна. А барабанил он в кашне потому, что мерз всегда: худой и кровь плохая.
Я нашел альбом на стриминге, подключил айфон к хай-фай-системе и прослушал внимательно. Результат меня ошеломил: Джизас, я ж принимал участие в работе над шедевром! Огромный помпезный саунд, классные песни, и чувство такое… искренность прям сочится. Как будто родной человек тебе что-то очень важное сказать пытается. Цельный шедевр. То, что я принимал за ошибки и неточности, – именно они сработали на живость и искренность. Мне даже жаль стало, что такое чудо выходит в наше время, когда все слушают не альбомы, а отдельные песенки и плей-листы безвкусно наобум составленные, через пищащие модные наушнички… Не оценят. Нет…
Через неделю по выходе альбома я, сидя на кухне с полуденным кофе, смотрел новости в ютубе. Чуть ли не BBC объявило, что у альбома небывалый успех, в первую неделю сотни тысяч прослушек и хорошие продажи физических носителей. И вообще – кандидат на первое место в альбомном чарте США, докуда даже группа Роджера не добивала во время оно.
Какой-то гнусавый музыкальный критик «объяснял», что дело-де в искренности, винтажности, что сейчас такого никто не делает и так далее… Задним числом все объяснить можно, но вот тут я бы спорить не стал.
Было.
А сингл «Here in Heaven» уже на первом месте. «В этой песне смертельно больной музыкант рассуждает о том, что хотел бы встретиться со своими друзьями в раю, куда сам попадет вряд ли, ибо никто не совершенен».
17.03.2022Валерия Крутова
Родилась в 1988 году. Получила юридическое образование, работает специалистом по информационной безопасности.
Участник 18-го и 19-го Форумов молодых писателей, организованных Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ.
Creepy-kpect
Пока у человека есть кожа, он хочет, чтобы ее касались. Жажда тактильных ощущений формирует интересы, круг общения и взгляды на окружающую действительность. Я бы сказала, что она вся – действительность – состоит из прикосновений. И пусть так и будет, потому что, если люди перестанут касаться друг друга, они просто-напросто сдохнут от воспаления кожи.
Вечер был, темнело медленно. Вдалеке светился крест. Я думала, что он освещен прикосновениями лучей солнца, заходящего в этот момент за горизонт. Горизонта не было видно, сплошь сараи и старые дома. Они были пустыми. А крест светился. И вот солнце зашло полностью, стемнело так, что я потеряла ориентацию в пространстве – где небо, где земля, где деревья рядом. Фиксировала их глазами только по опознавательным знакам. Вот – звезда из-за туч мрачных показалась. И скрылась. Вот – ветка в глаз мне, проходящей мимо, попала. Вот земля – земля под ногами. И я рада была ее чувствовать.
Но было темно. А крест светился. Что за черт, думала я, пока не пригляделась – крест был подсвечен, как подсвечены вывески на магазинах, а темнота сожрала церковь, и крест просто висел в воздухе. Крест висел, будто у какой модной девчонки на ключице, со стразами и страхами крест. Стразы она наклеила сама, а страхи ей наклеила набожная бабушка. Так и ходит. И крест светится.
Обычный крест без церкви под ним, ее темнота сожрала. И как ни подсвечивай, не станет светлее, святее. Вообще ничего не станет.
– Что такое крипи? – спрашиваю.
– Ну, это что-то такое, – помолчал, – криповое.
– Прекрасное объяснение. – Лезу в гугл. – Тип что-то страшное, пугающее.
Смотрю на него. Он шагает чуть впереди, и я только плечо и темный затылок вижу. Темно еще так.
– Ты, кстати, пугающий, – говорю.
Он оборачивается аж. Останавливается.
– Почему?
– Я-то откуда знаю. – Обхожу его и продолжаю идти. – Ты ж пугающий.
– Ну, чем я тебя пугаю? – Догоняет.
– Ты суровый, и мне приходится подбирать слова, чтобы общаться с тобой. Мне тяжело. Будто я у доски отвечаю перед учителем.
«Перед учителем, который мне нравится», – продолжаю про себя.
– Жесть.
Только и всего.
Мой учитель по французскому был французом. Дико повезло, кстати. Обычно в нашем языковом центре с носителями занимаются только изучающие английский. А тут целый кудрявый Ланселот. Я вообще думала, что так нормальных французов уже не называют. Но этот оказался ненормальным. Крипи – криповый – пугающий. Глаза черные, в них смотришь, словно в лес идешь, все дальше-дальше, а он сгущается, и кроны деревьев над тобой вдруг смыкаются, и стволы перед тобою тоже. Все, дошла. Встала и поняла, что встряла.
Ланселот был молодым, немного старше меня, но я тогда была слишком несовершеннолетняя. Он не мог открыто ухаживать, а я все ждала-ждала. И то юбку надену покороче, то наклонюсь так, чтобы бюстгальтер было чуть видно. Без толку.
Он говорил на французском и на казахском, а на русском почти нет. Странное это было обучение. Он мне говорил lisez ceci – читай, мол. А у меня все эти аксанграв в аксантегю плыли, я путала их, пугалась и постоянно забывала, что ill – это «й». Он немного нервничал: soyez plus prudent – будь внимательнее, вроде того. А я теребила прядь волос и нервничала похлеще него.
Придумала себе крипи-приключение с французским волонтером и мечтала по вечерам, как он водит меня в кафешки у дома. У его дома, на всякий случай мечтала.
Потом он уехал и глаза свои черные забрал с собой, и кудри эти тугие, и все lire, écrire, répéter. И весь мой французский тогда забрал. Я не могла учиться у заслуженной преподавательницы из школы, несмотря на то что у нее тоже были кудри. Только мягкие, будто вот-вот одуванчиком разлетятся.
Мама расстроилась, а я пошла учить немецкий.
– Дотронься до меня, – говорю так, чтобы он не услышал.
– Что? – переспрашивает.
– Ничего. Давай чаю попьем или кофе.
– Или вина, может?
– О, давай.
У Ланселота была привычка трогать мою руку, когда она неверно выводит какие-то французские буквы. Ну, то есть, буквы латинские, но слова были французскими. Он ревностно относился к тому, чтобы все было красиво, так же красиво, как и его язык потрясающий. Stop. Voilà – стой. Вот так, смотри. И моею рукой водил по бумаге. Я снова плыла. Руку жгло. Наверное, я специально писала неверно и некрасиво, чтобы он чаще сжигал мою кожу. А он думал, что я просто тупица.
Voilà – вуаля – как вуаль. Вуаль для меня – это что-то похоронное. Что-то прикрывающее разруху. В том числе и внутри. Сейчас хочется эту разруху какой-нибудь французской вуаля прикрыть, но я не доучила язык. И пользоваться им уже не давала себе право.
– Музыка – это лучшая литература, я считаю. – Задумчиво смотрю в окно и выпускаю дым. Кутаюсь в плед. Холодно на улице. И креста не видно, слава богу.
– Музыка в целом лучше всего, что есть вокруг нас. – Смотрит, как дым сгруппировался от холода и покатился подальше от меня.
– Сдохнуть хочется. – Я докурила, кажется, бычок жжет губы, но я затягиваюсь последний раз.
– Не сейчас.
– Ну да. Можно и потом.
– Кстати, потом может уже и не хотеться.
– Дотронься до меня, – еле слышно говорю.
– Что? – переспрашивает.
– Ничего. Красиво тут.
– А. Да. Нормально.
Музыка – это тоже прикосновение. Только она трогает одновременно многими руками, то нежными, то грубыми, как в плохом кино. Залезает в самые сокровенные места. И в душу лезет тоже. Только туда обычно лезет с целью что-то сломать. Хорошая музыка ломает так, что сдохнуть действительно хочется, и когда я буду умирать, так и сделаю – поставлю какой-нибудь «Рамштайн». Хотя нет, от него мне хочется жить наоборот.
У Ланселота был плеер с дисками и футляр для него, чтобы к поясу крепить. Такой вау-девайс для того времени и того места. Длинные наушники, которые, доходя до плеч, превращались в его же волосы. Всегда хотела дернуть за что-нибудь там, попаду не попаду в наушники.
Если бы он не уехал тогда, я бы, может, доросла до наших с ним отношений и успокоилась.
– Боишься меня? – спрашивает.
– Боюсь. Ты крипи, как тот крест. Только не светишься.
– Мне нечем.
Да святится имя твое, да пребудет воля твоя. Мои воля и имя все пребывают и пребывают. Они не святы, в них нет света. Наверное, они могли быть, но я слишком люблю прикосновения, а это противоречит святости и свету. Света нет в любых отношениях, перешедших однажды черту.
Ланселот уезжал когда, приносил в центр большой торт. Мы ели его прямо руками, держа на салфетках. Мне было слишком мягко брать торт пальцами, крем и бисквит забивался под ногти, брр-р. И я тогда брала и кусала прям с ладошки. Вся измазалась, а Ланселот подошел и вытер мне губы салфеткой, которую мял в руках. Какое-то порочное движение, словно он грубо размазал мне помаду по лицу, но у него получилось нежно, и крем действительно весь ушел с меня на салфетку. Все поплыло, и я снова неаккуратно укусила торт. Ланселот уже не увидел, он отошел как раз.
– Тебя все больше, и все чаще ты тут, – говорю.
– Мне нравится сюда приходить. Хорошее кафе. И ты хорошая, – говорит.
– Да не, плохое. Никто сюда почти не ходит. Работы нет поэтому, – говорю.
– Кофе ты делаешь вкусный, – говорит.
А я бариста же, мне приятно.
– Сделать?
– Сделай.
– Это уже третий.
– Мне все равно потом идти тебя провожать. Потом идти домой. Надо быть бодрым, – говорит.
– Оставайся сегодня у меня, – еле слышно говорю.
– Нет. – Услышал. Черт.
Я ставлю крестик на руке, чтобы не забыть, например, купить курицу на вечер. Или захватить с собой сигарет вторую пачку, чтобы не искать потом судорожно по магазинам нужные, когда кончится первая. А она всегда кончается. Еще ставлю крестики напротив выполненных дел. В мобилке есть такое приложение – «тудулист». To do – сделать. Сделай уже! И крест поставь. Ужасно – ставить крест на всем, что ты делаешь… Хотя есть в этом какая-то ирония. Нам всем и над всеми однажды поставят крест. Только повиснет ли он, как тот крипи-крест над словно от неловкости спрятавшейся в темноте церковью, или будет уверенно и твердо держать защиту перед пошлыми манипуляциями людей – а черт его знает.
Работа над рассказом велась в резиденции Дома творчества ПеределкиноБорис Мирза
Родился в Москве в 1971 году. Режиссер, преподаватель, сценарист, писатель. Окончил ВГИК.
Лауреат нескольких кинофестивалей, в том числе Первого Международного евроазиатского кинофестиваля стран СНГ и Балтии, Восток-Запад «Новое кино. XXI век».
Сборник рассказов и повестей «Девушка из разноцветных яблок» («ЭКСМО») награжден дипломом «Открытие года» на отраслевом конкурсе «Ревизор».
Котик ты мой серенький
О, не дай мне в последний мой час обезуметь от страха!
Если ужасен твой вид, не снимай покрывала и строгий
Суд соверши надо мной, мне лица твоего не являя». —
«Ах! – она отвечала, – разве еще раз увидеть,
Друг, не хочешь меня? Я прекрасна, как прежде, как в оный
День, когда твоею невестою стала.
В. А. Жуковский. УндинаВы, наверное, не поверите, но иногда бабушка умела выглядеть нормальной. Нет, конечно, она не была доброй бабушкой из рождественской сказки. Все прекрасно знали, что у нее сложный характер, что она вспыльчивая и, ну прямо скажем, не очень любвеобильная.
Но, по рассуждению наших с Васенькой родителей, любви мы достаточно получали и дома. А вот некоторой дисциплины и жесткости нам, изнеженным, явно не хватало.
Три месяца лета должны были научить нас жить с бабушкой.
И я верю, что никто и не догадывался, кем на самом деле была моя бабушка и чему она нас научила. Я помню тот день, когда понял, что теперь, переехав на лето в Крым, я, наверное, вынужден буду жить по несколько другим правилам. Нет! Конечно, я не мог подумать вот прямо так. Мне ведь было всего десять лет.
«Что это она кричит так долго, – думал я. – И когда это закончится?»
Бабушка кричала на нас с Васенькой долго и без особого повода. Это началось прямо в первый день летнего отдыха. Васенька был неуклюжим крепышом, носившим детские очки в роговой оправе. Неловкость была настолько органической его чертой, что близкие привыкли и не обращали внимания. Все. Не только его родители, но и дальние родственники вроде меня тоже. Ну уронил Васенька вазочку, фантазируя о драках с вымышленными врагами, ну и что? Собрали осколки, покачали головой, поцокали языком, произнеся: «Эх, Васенька-Васенька, ты бы уж как-то умерил свой пыл-то. Вазы, чай, не казенные у нас».
Ну и отпускали. Мама его – моя тетя – в нем души не чаяла.
С бабушкой все оказалось иначе.
ПомидоркиВ крымском городке, где мы жили дома у бабушки, было много помидорок. Видимо, стоили они недорого, потому что лежали всегда в открытую, не подотчетно, как другие продукты. Маленькие, по форме напоминающие микроскопические подводные лодки, помидорки были крепкими и сладкими.
– Ешьте! – сказала бабушка таким тоном, точно приглашала на пир.
И я почувствовал в этом угрозу.
У бабушки, которая возвышалась над нами с Васенькой, это радушное «ешьте» звучало так, да не так. Оно звучало как: «Ешьте! И попробуйте сказать, что мои помидорки – не самые лучшие в мире помидорки, не самые крепенькие и сладкие помидорки, побывавшие в ваших жалких ртах!»
Я взял помидор и откусил. Начал жевать. Помидор оказался нужной крепости и достаточно сладкий. Бабушка смотрела на меня.
Я каким-то чутьем угадал, что привычного «спасибо, очень вкусно», которым пользовались у нас дома, не хватит. Нужно что-то более весомое.
Бабушка ждала. Ее глаза, неподвижные и внимательные, цвета болотной ряски, смотрели на меня. Следили за моей реакцией. Все лицо ее, вытянутое, как перевернутый острием вниз узкий равнобедренный треугольник, выражало доброжелательное гостеприимство. Но глаза были пусты, словно у робота в фантастических рассказах.
– Спасибо! Очень вкусно! – сказал я, еще жуя, и добавил: – Такие крепкие и сладкие!
Бабушка кивнула. На мгновение задумалась. Мне показалось, что мой ответ, хоть и был правильным, ей не понравился. Она все смотрела, как я жую, и будто через силу улыбалась.
Ее рот превратился в фиолетовую плотно сжатую щель.
– Да что же ты ешь-то так? – спросила она.
– Как? – Я перестал жевать.
– Без соли. – Бабушка протянула руку к корзинке с помидорами. Взяла один. – Это мы с Васенькой привыкшие, можем их есть сколько угодно, хоть немытыми, хоть без соли. А ты посоли.
Она подкинула в руке помидорчик, как крохотный мячик. Поймала. И ловким движением отправила в рот. Тщательно прожевала и проглотила.
– Вот как, – сообщила она.
И тут, на беду, отличился Васенька. Он очень обрадовался, что бабушка выделила его опыт в поедании помидорок. И что его искушенность отлично смотрится на фоне моей неопытности. Он, так же как и бабушка, ловко схватил помидор. Подкинул. Поймал. Отправил себе в рот.
Но в последний момент что-то пошло не так. Надкусив, он не успел вовремя прикрыть рот. Помидор брызнул семечками прямо на бабушкино платье. Она, быть может, не заметила этого, так как сверлила взглядом меня, но Васенька от неожиданности ойкнул и открыл рот. Надкушенный помидор, крепенький и сладкий, плюхнулся на стол. На скатерти появилось пятно с тремя семечками в углу, такое же и даже больше, чем на бабушкином сером платье.
Наступила жуткая, ледяная тишина – должно быть, на одну или две секунды. С тех пор я столкнулся с такой тишиной еще один лишь раз, перед ужасной бурей и страшной грозой в лесу. Да, за секунду или две до того, как ветер начал вырывать с корнем старые деревья, ливень – хлестать и молнии – серебряными пластинами прорезать небо, была такая же ледяная тишина.
Бабушка перевела взгляд на Васеньку. Он собрался с духом и, дабы оправдаться, пропищал:
– Я случайно брызнул! – В ледяной тишине этот писк звучал как писк мышки, которую сейчас задавят.
– Куда ты брызнул? – медленно, почти по складам, произнесла бабушка.
– На платье… – Опять жалкий писк.
Бабушка посмотрела на свое платье. Нашла взглядом пятно. Так же медленно перевела взгляд на скатерть. А потом опять на Васеньку.
И начала орать. Ни до, ни после того лета я не слышал, чтобы человек так орал. Это был монотонный поток злобы, от которого закладывало уши. В нем были слова, но не было никакого смысла. Слова не сплетались в предложения. Она выхаркивала их, как мокроту из легких, стремясь попасть ими в Васеньку.
– Тыыы! – орала она. – Тыыы! Нет понятия! Всееее! Я тебяяя! Ответ! Тыыы! Мояяя скартерть! Поганец! Платье!
Она кричала и кричала. Васенька размазывал слезы, стекающие из-под очков. А мне вдруг очень захотелось писать. Еще чуть-чуть, думал я, – и у меня из-под шортов потечет прямо на бабушкин ковер. Это будет похуже, чем помидорные брызги, и именно потому нужно удержаться, хоть еще немного. Она орала. Васенька плакал. Я стоял, скрестив и сжав до боли ноги. Смотрел на миску на столе. Там лежали помидорки. Которые умеют есть только бабушка и Васенька. А мне, хоть я сейчас и обмочу бабушкин ковер, никогда не научиться есть их без соли. Так ловко, как это делают Васенька и бабушка.
Бабушка умираетБабушку звали Аглая. Она умирала часто и всегда неожиданно. Мы с Васенькой никак не могли привыкнуть к тому, что она опять умрет. Когда это произойдет в следующий раз? По какой причине? Как избежать этого? Но не было никаких закономерностей.
Умирала бабушка активно. Перед смертью она считала своим долгом привести в порядок дела.
В маленькой однокомнатной квартирке, хаотично заставленной ветхой мебелью, где мы жили втроем, самым важным местом на время становился массивный двуспальный бабушкин диван. Лежа на нем, она раздавала последние распоряжения, которые состояли в дележе ее имущества. Несмотря на тяжелое предсмертное состояние, имущество свое и его назначение она знала отлично.
Стол письменный – Васеньке. По замыслу бабушки, внук должен был стать писателем.
– Этот стол создал твой прадедушка, – с трудом выговаривала бабушка, указывая на захламленный всякой канцелярской мелочью и другой дребеденью письменный столик с изящными точеными ножками, одна из которых, правда, подломилась, и теперь ее подпирало несколько старых школьных учебников. – Этот стол, – продолжала она, – создал ваш прадед. Он был святой.
Когда я в первый раз присутствовал при бабушкиной смерти, то от испуга и трепета решил, что это не наш прадедушка был святым, а святой стол с надломленной ножкой сейчас сдвинется с места, как старый пес подойдет к Васеньке и потрется своим обшарпанным краем.
Вещи были очень важны для бабушки Аглаи, они все были связаны с каким-нибудь священным прошлым и все должны были попасть в ответственные руки. То есть к Васеньке. Святой стол, святые гравюры, святые книги…
Через десяток минут бабушка заканчивала распоряжения, и весь сонм святых вещей, казалось, следовал печальной вереницей к моему брату. Я с облегчением вздыхал, ведь было очень страшно: вдруг бабушка решит отдать свой святой диван мне. Как я повезу его домой? Как потом не оскверню его святость?
Но было и обидно. Давая распоряжения на случай кончины, бабушка всегда забывала наградить меня хоть чем-нибудь. И я всегда, о горе мне, всегда не выдерживал и задавал вопрос обиженного раба:
– А мне? А мне, бабушка, ничего?
Бабушка мученически улыбалась. Своей улыбкой она как бы говорила: «Жестокосердный стяжатель! Что ты требуешь от женщины на смертном одре?»
Но вслух произносила другое:
– У тебя есть другие бабушка и дедушка. А у Васеньки нет никого.
Вдруг оказывалось, что святой человек бабушка отдает свои святые вещи тому, кому они действительно нужнее. И Васенька всхлипывал, потому что никакие вещи, даже самые что ни на есть важные, не могли избыть его скорого одиночества.
– Хотя постой! – говорила она. Потому что ввиду скорой своей кончины ей не хотелось обделить и меня, своего второго внука. – Подай мне вон ту оранжевую книгу.
В первый раз я долго копался, разыскивая среди множества пыльных томов эту брошюру. Потом, когда бабушка умирала в следующие разы, я уже легко находил и приносил ее к смертному одру.
– Вот, – говорила бабушка, – держи! Это тебе.
Я был очень рад. Это оказалась замечательно интересная книга. «Правила поведения ребенка в обществе». С иллюстрациями. Мне особенно приглянулись иллюстрации. И я частенько брал и читал эту книгу, учась множеству разных ритуалов. Особенно мне понравилась традиция вставать, когда входит женщина. Так как других женщин в нашем с Васенькой мире не было, я вскакивал всякий раз, когда бабушка входила в комнату, до тех пор, пока она не запретила это делать. Она спросила меня:
– У тебя что, шило в заду? Чего скачешь?
Злость бабушки всегда была неожиданна. У нее не было зримых причин. Для нее не нужно было весомых поводов. Не было закономерностей.
– Так было сказано в моей книжке, ба. Если в комнате, где вы находитесь, появляется женщина, необходимо подняться, – процитировал я. – Это нормы вежливости, которые несомненно покажут мое воспитание.
– Что это за твоя книжка? – спросила бабушка.
– Та, которую ты мне отдала на случай смерти, – напомнил я.
И тут бабушка опять начала орать.
– Что! Ты?! Я! – Она выкашливала отдельные, не связанные друг с другом слова, которые, впрочем, я уже научился сам связывать и понимать. – Смерть! Я! Ждешь? Из-за книги! Я еще не умерла! Она могла кричать долго. И после множества подобных сцен ее «смерти» стали для меня привычными, потоки брани – обыденными, а злоба – естественной.
БлаголепиеПо первости мы с братом не оставляли надежды задобрить бабушку Аглаю. Нам казалось, что мы уже выучили некоторые закономерности в ее поведении. По каким-то приметам мы определяли, каково внутреннее состояние бабушки Аглаи. Но – бедные суеверные дети – мы не знали, что в случае с бабушкой не действуют ни приметы, ни наблюдения, ни логика.
Да-да, не было никаких закономерностей. Хотя, отталкиваясь именно от мнимого, мы с Васенькой решили выбрать правильный день, правильное время и правильный момент, чтобы выразить бабушке нашу преданность.
Мы задумали приготовить ей завтрак. Договорились, что я, как самый маленький, сделаю простое. Заварю чай. А Васенька пожарит яичницу.
– Я знаю как, – сказал он. – Отец научил меня. Слово «отец» Васенька произнес с таким значением, что у меня не осталось сомнений: завтра утром у бабушки будет лучшая яичница. Главное мне не подвести с чаем.
Я очень старался. Вскипятил воду. Обдал вымытый заранее заварочный чайник кипятком. Положил в него ровно три ложки индийского чая. Для верности еще раз вскипятил воду и, залив чайничек до половины, поставил завариваться.
Васенька сделал прекрасную глазунью. Возможно, от волнения и некоторой даже экзальтации, я решил тогда, что лучше яичницы и приготовить невозможно. Два прекрасных желтых глаза глядели на меня с блестящего белого лица…
В комнате зашевелилась, заскрипела пружинами дивана бабушка.
– Идет, идет! – прошептал Васенька.
Я взглянул последний раз на стол, просто для уверенности, что мы все сделали правильно. И вдруг понял, что случилась катастрофа.
– Мы забыли про бутерброд… – сказал я.
– Да… – ответил Васенька.
И мы, не сговариваясь, метнулись в разные стороны. Он к хлебнице, а я к холодильнику.
Бабушка одевалась. Обычно это длилось недолго. Она забирала волосы в пучок, меняла, спрятавшись за створкой шкафа, ночную рубашку на халат и шествовала умываться, а потом на кухню.