Олег Волков
Москва дворянских гнезд. Красота и слава великого города, пережившего лихолетья
Сквозь век пронес он дух великоросса
Вы держите в руках редкостную книгу о той Москве, когда церквей в ней было сорок сороков, ее улицы видели Пушкина, а в Нескучном саду привычным явлением воспринимались кулачные бои, петушиные баталии и голубиная охота… Но более всего замечательна эта книга тем, что написана удивительным человеком, ровесником минувшего столетия, чья жизнь и личность были образцом духовной крепости и чистоты, гражданского мужества и национального достоинства.
Дворянин по происхождению, продолжатель знаменитого старинного русского рода, потомок легендарного мореплавателя адмирала М.П. Лазарева и князей Голицыных, выпускник знаменитого в Петербурге Тенишевского училища, где сидел за соседней партой с Владимиром Набоковым, Олег Васильевич Волков стал свидетелем «великих потрясений России». Крушение иллюзий об Оксфордском колледже, где уже грезил о традиционной мантии… Остановившие наотрез даже от временного отъезда из России слова отца: «Крысы, покидающие обреченный корабль, – образ для русского интеллигента неприемлемый…» Потом – внезапный арест, обвинение в контрреволюционной агитации – двадцать семь лет тюрем, ссылок и лагерей, из них – два срока на Соловках.
…Смотришь на одну из последних фотографий Олега Васильевича (он умер в январе 1996-го, не дожив нескольких дней до своего 96-летия), его апостольское лицо «последнего из могикан» старого русского интеллигента и еще раз убеждаешься, как все-таки права прожитая жизнь, оставляя отраженья след на наших лицах. Никакие круги ада, нечеловеческие условия бытия, муки и страдания не смогли истребить дух этого праведника и правдоискателя, противника террора и насилия, подвижника родной природы и культуры. Таким изобразил его и Илья Глазунов на портрете, который висел над рабочим столом в доме писателя.
Строго говоря, Олег Волков не считал литературу своей профессией. На заре туманной юности, много читавший и слегка сочинявший, примирился с обязанностями переводчика – сначала у корреспондента Ассошиэйтед Пресс, а ближе к концу 20-х, в греческом посольстве, читая посланнику по-французски московские газеты и составляя пресс-бюллетень. И лишь в кругу друзей мог щегольнуть завидной образованностью и неутраченной светскостью.
Писателем стал, вернувшись из заключения, скорее из-за невыносимости таить про себя трагическую правду о пережитом, отказавшись раз и навсегда от любых вариантов полунамеков и недоговоренностей. Но всему свое время. Была середина 1950-х…
Первые годы свободы писал рассказы и очерки в охотничьи журналы. За них-то в 1957-м по рекомендации Сергея Михалкова, чьи сказки и басни переводил на французский, был принят в Союз писателей. Но завоевал тогда «место под солнцем» вовсе не этим, а словом и делом в защиту природы, выступая против психологии временщиков «после нас хоть потоп», за сохранение и восстановление памятников национальной истории и культуры.
Теперь это мало кто помнит, а ведь именно Олег Волков одним из первых боролся за экологическую чистоту Байкала и сибирских лесов – чего стоили тогда только пятнадцать его вылетов в Иркутск, чтобы наконец-то сдвинуть с мертвой точки груды множащихся постановлений и резолюций.
«Все мое прошлое, – объяснял Олег Васильевич, – приготовило меня в ряды защитников природы: юность, связанная с деревней, охота – и прежде всего годы, научившие видеть в окружающем утешение и прибежище, нечто, не причастное человеческой скверне».
Хрущевская «оттепель» навеяла зыбкие иллюзии. Окрыленный публикацией «Одного дня Ивана Денисовича», Волков положил на стол Твардовскому и свою повесть «Под конем».
– Ну вот, – сказал, прочтя рукопись, Александр Трифонович, – закончу публикацию Солженицына, напечатаю и вас. Только не сразу, а то обвинят в направлении.
Но «оттепель» закончилась раньше, чем ожидал редактор «Нового мира». Однако, оставаясь оптимистом, возвращая рукопись, обнадежил:
– Видите, я надписал на папке «до востребования»: мы к вашей повести еще вернемся…
Главная книга его жизни – автобиографическая повесть «Погружение во тьму» – вышла лишь в 1989-м в издательстве «Молодая гвардия». Она и сейчас, через десятилетие «перестройки» и «демократии», потрясает духом человеческого достоинства, выстоявшим в нечеловеческих испытаниях, и неистребимой верой в грядущее величие России. И это вопреки убеждению писателя в конце прошлого столетия, что «все оболгано, искажено: религия, вера, терпимость, демократия, традиции, духовные идеалы…»
– Что же помогло вам тогда выжить, выстоять, какая сила? – помнится, спрашивали Волкова на интереснейшей встрече в Концертной студии «Останкино» в начале 1990-х.
– Православие и мое воспитание, – отвечал писатель. – Я упрямо держался за веру отцов.
Стройный, с благородной статью, в свои девяносто он мог дать фору любому молодому.
Последние годы жизни он работал над «Северной Пальмирой» – книгой, в которой возвращался памятью к красе и диву Петербурга, где родился на самом рубеже XIX столетия. Чуть раньше закончил настоящее издание – о старой, дорогой его сердцу, Москве, о разрушенных и забытых творениях ее выдающихся зодчих. Итогом земного пути писателя стала книга «Век надежд и крушений». О крушениях, кажется, нам известно уже предостаточно. Что же надежды – с чем связывал их писатель?
«В стране уже тлеют очаги пожаров великой смуты, аналогичной той, что едва не погубила Русь в начале XVII века. Мы допустили столько промахов и преступлений, столько нагрешили, что дотла разорили крестьянство, истребили столько выдающихся людей во всех слоях общества, что нельзя надеяться, чтобы Провидение сжалилось и послало нам новых Святого Сергия, Минина и Пожарского… И все же…»
В представлении Олега Волкова русский народ оставался богатырем Ильей Муромцем, который должен осознать свое исполинское начало и потому искать источник возрождения в себе самом. А сила его и надежда – в единении – соборности, в возврате к христианским добродетелям. К этой мудрости прожившего долгую и трагичную жизнь человека нельзя не прислушаться, если все-таки поверить в будущее и пожелать Отечеству лучшей доли.
Татьяна Маршкова
От автора
Как-то, звездным сентябрьским вечером, я стоял на одном из верхних балконов нового университета, повисшем высоко над невидной в темноте землей.
Россыпью драгоценных камней сверкали в ночи бесчисленные огни Москвы. Они – в какую сторону ни глянь – уходили за горизонт, похожие на скопления мигающих в потемках звезд. И там, вдали, становились неотличимы от усеявших небосклон звезд. Были это и уличные фонари, и слившиеся в сплошные полосы света окна москвичей, и яркие прожекторы, выхватывающие из ночи тут фронтон с колоннадой, там бронзу памятника на высоком постаменте, и больше всего – строительных кранов, замерших до утра. Они всюду, надо всем каменным разливом. Москва строится, растет: распространившись на десятки километров вширь, она теперь поднимается вверх. В поле зрения тысячи сигнальных огней, предупреждающих пилотов: высотные здания, мачты, вонзившиеся в небо шатры старой Москвы, заводские трубы…
Вглядевшись в таинственное свечение города, начинаешь различать в кажущемся хаосе бесчисленных огней отдельные стройные элементы: тут вытянувшиеся по нитке одинаковые точки, отстоящие на равных промежутках друг от друга, там световое полукольцо, в стороне – скрещение плавных дуг, а за ним – целая купель слившихся сияний. То московские улицы, площади, бульвары, скверы, переулки, виадуки, затихающие в этот час, с поредевшей толпой прохожих и мчащимися по освободившимся магистралям полупустыми троллейбусами.
Когда укладывается дневная сутолока и на тротуарах столицы становится просторно, у несущих свою бессменную службу красных и зеленых огней не скапливаются машины, город как-то по-иному, глубже открывается своим жителям. Они вглядываются в его очертания и начинают задумываться о значении бесконечного разнообразия улиц, бульваров и переулков многовековой столицы Руси, России… У каждого района, каждого уголка – свое лицо, свой характер, свои, в ином случае столетиями складывающиеся, черты. Своя история. Порой восходящая к легендам о строптивом боярине Кучке, не то обнимающая вовсе куцый отрезок времени – это когда попадаешь в достраиваемые новые кварталы, видишь магистрали, продолженные в последние годы. Москва ширится, растет, в облике ее, наряду с чертами старости, милыми, как родные лица дедов и бабок, следы, оставленные близкими поколениями, поднявшиеся всюду ростки современности… В них отражены жизнь и судьбы создавших столицу прадедов, отцов и современников.
Для меня нет более увлекательного и волнующего занятия, как на прогулке по знакомому городу восстанавливать кусочки его истории – истории своего народа, – читаемой на фасадах домов, по названиям улиц и урочищ, их очертаниям. Порой скромный, ничем внешне не примечательный дом оказывается свидетелем громких событий либо служил кровом людям, чьи имена мы окружили любовью и уважением.
Я помню, как надолго застыл на месте, впервые оказавшись перед выходящим торцом на Пятницкую улицу ветхим, покосившимся, вросшим в землю флигельком, отягощенным укрепленной в простенке памятной доской с барельефом: мужицкая борода, высокий покатый лоб, кустистые брови. Здесь проживал молодой Толстой. Он переступал этот порог. Он поглядывал на улицу из этого занавешенного сейчас окна!.. Невзрачное, обыденное строение сразу обрело значительность, его словно опахнуло жаркое дыхание вершин русской славы. Я с благоговением взирал на свидетеля жизни Толстого, на стены, которые были ему «домом», где он писал, встречался с Фетом и Аполлоном Григорьевым, думал, смеялся, страдал…
Есть на площади Ногина[1], бывшей Варваринской, небольшая церковь с шатровой колоколенкой, не очень приметная – таких еще не так мало в Москве, и стоит она, отчасти заслоненная внушительной громадой купеческой постройки «Делового двора». Но кто невольно перед ней не остановится, не станет вглядываться в ее древние стены со следами очень старой – XVII века – переделки, если узнает, что перед ним та самая церковь Всех Святых на Кулишках, которую Дмитрий Донской поставил в память павших на поле Куликовом на том месте, где отстоял со своим войском молебен перед выступлением в поход и где тогда была ветхая деревянная часовня?
Тут, думается, на минуту отодвинутся тяжелое здание купеческого «Делового двора» и современные постройки, забудется заполненный вереницами машин асфальт, паутины проводов над головой и представится воображению деревянная часовня на сыром лугу, покрытом чернеющей толпой, спешившимися всадниками в кольчугах, с реющими над войском стягами и хоругвями, послышатся ржание коней, звон невзначай задетого оружия, жиденькие песнопения… Ясно увидишь измученные бородатые лица ратников, оторванных от скудных наделов и неизбывных тягот, обиженных и утесненных, но готовых мужественно биться за свою Русь… А потом великий князь московский хоронил здесь привезенные с берегов Непрядвы тела своих самых верных сподвижников, павших в лютой сече.
Но шумит и рокочет вокруг современная жизнь, видение шестисотлетней давности исчезает, лишь силуэт одноглавой церкви говорит о том, что все это было – был великий подвиг русских воинов. И пожалуй, западет в память смешное название: Кулишки. Что означало оно в старину – потный травянистый лужок, где раздолье куликам, или небольшую заводь – «кулигу»? Если склонен докапываться до сути, пожалуй, обратишься к Далю, там множество толкований близких и схожих слов. Но было ли здесь отвоеванное у леса поле или болотце, название Кулишки говорит о древних временах, непомерно суровых и тяжелых, когда наши далекие предки строили Москву.
У кого не воскресит в памяти целую страницу отечественной истории название Красная Пресня? Кто, прочитав его на табличке с названием улицы, не представит себе тотчас героические баррикады, ожесточенные атаки семеновцев, первый открытый бой, данный царскому строю московским пролетариатом? Уже нет в живых никого, кто бы мог отчетливо помнить события тех дней, отдаленных от нас тремя четвертями века, но сохранились дома, видевшие отстреливавшихся от царских гвардейцев рабочих Прохоровской мануфактуры, разбитую в упор из пушек фабрику Шмита, подожженные снарядами дома и переулки. На фотографии того времени – обугленные стены с обрушенной кровлей и зияющие проемы тех же одноэтажных Пресненских бань, мимо которых еще недавно тяжело сворачивал троллейбус и спешили к павильону метро прохожие. Может быть, и в те кровавые дни, когда еще не подожгли все кругом снаряды, защитники баррикад забегали сюда со свертком белья под мышкой, чтобы наспех помыться перед боем? И легли в безвестных братских могилах, никогда не вернулись к семьям, в свои хибарки…
И так – на каждом шагу: воспоминания, далекие и близкие события отечественной истории, оживающие силуэты людей с незабытыми именами, немые свидетели талантов и трудов наших предшественников на священной московской земле. Зацепившееся за крохотный след воображение водит нас по страницам прошлого, и оно яснее предстает перед нами, мы лучше видим его величие и бессилие, красоту и убожество, вещественнее осязаем свою неразрывную связь с ушедшими поколениями и думаем об оставлении после себя нестудной памяти…
Мясницкая – улица Кирова[2]
Восприятие улицы – дело очень субъективное. Оно зависит от вкусов человека, его склонностей, от сведений, какими он располагает о ней, наконец, от того, что из этих сведений ему больше по душе. Бывает, не лежит душа к тому, что широко известно, привлекает общее внимание, а тянется человек к малоприметному, интересному или дорогому ему по какому-нибудь воспоминанию, сопоставлениям, по вычитанному и запомнившемуся из полюбившейся книги…
Не люба мне улица Мясницкая, какой оставили ее господа капиталисты, безраздельно ею завладевшие со второй половины XIX века. Улицу сдавили выстроившиеся сплошной стеной по обе стороны громадины доходных домов, банков, всевозможных торговых контор и акционерных обществ московских промышленников и коммерсантов. Вычурность фасадов, декадентские декоры, эклектика стилей говорят о спаде вкуса и нагловатых притязаниях нескудной мошны превзойти соседа. Оседание деловой жизни Москвы на Мясницкой улице привело к тому, что она первой в городе была вымощена брусчаткой, по ней пошли первая конка и первый трамвай и ее осветили электрические фонари, когда прочие улицы довольствовались газом и керосином. Но этот приоритет богатства не трогает нас сейчас. От солидности и тяжести фасадов, с гигантскими окнами и массивными входами, веет холодом забвения человеческой потребности в уюте, в смене созерцания жестких линий архитектуры смягченными – деревьями и кустами, клочком неба над головой. Тут – наступательная деловитость хозяев, желающих произвести впечатление на клиентов и перегруженными лепниной вестибюлями, и размерами приемных комнат и залов заседаний акционеров.
Однако история Мясницкой не упирается в эти последние дореволюционные десятилетия, а насчитывает полтысячи лет, память о которых запечатлелась в некоторых ее названиях и отдельных сохранившихся зданиях. Мясницкая впервые упоминается в связи с постройкой в 1472 году Иваном III церкви Успения «на бору», впоследствии называвшейся Гребневской, по хранившейся в ней иконе Гребневской Божией Матери. Церковь стояла как раз в том самом месте, где ныне улица образует угол с проездом Серова. Церковь считалась придворной, и царь о ней заботился – в стену была вмурована каменная плита с подробной надписью, перечислявшей вклады Ивана III и его семьи.
Мне запомнился древний, неперестроенный силуэт этой церкви, со скромной главкой и почти без украшений. Было что-то трогательное в ее обличии сельской кладбищенской церковки, вдруг оказавшейся на людной центральной площади. Так защемит иной раз сердце при виде дряхлого прохожего в многолюдстве бодрой и шумной толпы. И все-таки эта вросшая по окна в землю ветхая церковь радовала глаз, неравнодушный к поэтической прелести подлинной древности, и выглядела драгоценной жемчужиной по сравнению с большинством храмовых сооружений второй половины XIX века и начала XX – капитальных, просторных, с византийскими куполами, но таких бездушных!
Церковь Успения «на бору», или Гребневской Божией Матери, на Лубянской площади
И еще известно от тех далеких времен, что тот же Иван III поселил вокруг этой церкви после похода на Новгород в 1482 году вывезенных оттуда бояр с семьями. Мясницкая начиналась тогда от Ильинских ворот и шла оттуда по впоследствии Лучникову и Большому Комсомольскому переулкам. С площадью, тогда Лубянской, а позже Дзержинского, ее связывал узкий переулок.
Свое название улица получила от начавших селиться по ней мясников, образовавших самостоятельную слободу в XVI веке. О них хранила память выстроенная в XVII веке внушительная церковь Николы в Мясниках. Она стояла, несколько отступя от улицы, как раз там, где вознеслись позже этажи ЦСУ СССР (бывший дом Центросоюза). Но о нем речь впереди.
И все же не конец XIX века, как я уже говорил, и не XV век влекли меня к улице Кирова (Мясницкой). Не их отпечатка искал я, оглядывая фасады и заходя во дворы с флигелями, остатками служб и конюшен, переделанных и надстроенных, поглощенных и придавленных новыми зданиями за длинную череду лет, что перекроили и раздробили прежние просторные городские усадьбы. На этой улице я более всего представляю себе петровские времена, допетербургский период царствования первого российского императора. Именно тогда Мясницкая приобрела первостепенное значение, сделалась самой модной улицей Москвы. По ней наперегонки селились, выкраивая себе поудобнее усадьбы, выживая мясников и прочий мелкий люд, приближенные Петра, знатнейшие персоны государства. Улица была до них мало застроена: примерно от нынешних Кировских ворот до Садового кольца тянулись дворцовые и патриаршие огороды, сады слобожан. Но тут пролегла дорога, по которой Петр часто ездил в полюбившееся ему Лефортово. По Мясницкой дефилировали полки, здесь устраивались гуляния, маскарадные шествия и «огненные потехи», до которых был охоч государь. И хотелось царедворцам быть поближе к своему солнцу, почаще попадать на глаза Петру, да и угодить ему сооружением каменных палат по образцу виденных в Голландии.
Сделалось традицией: возвращаясь из походов, войска проходили по Мясницкой улице. Так было после побед над шведами в 1709 и 1721 годах. Москва торжественно встречала победителей: на месте Лермонтовской площади сооружалась триумфальная арка. То было скромное сооружение и отдаленно не напоминавшее роскошные монументальные – «трухмальные», как их называли московские извозчики, ворота, какие воздвигались на площадях и улицах города при преемниках Петра.
При нем арки были незатейливые, пожалуй, нечто вроде того, что иной раз наспех ставят руководители ссыпного пункта, готовясь к встрече обозов с зерном. Вкапывались два столба, соединенные наверху перекладиной, к ней прикреплялся аляповатый царский вензель с транспарантом из бычьего пузыря, вешались плошки, все украшалось лапником и – готово! Под дробь барабанов и свист дудок шагают семеновцы и преображенцы со своим венценосным бомбардиром.
Простота тогдашних нравов выглядит ныне неправдоподобной. Возле ворот устраивались качели, всякие потехи, и на Святках и в Масленицу царь развлекался тут со своими друзьями при всем честном народе. Известные кощунственные процессии шутейного собора проходили по Мясницкой. Сохранились рисунки этих шествий, предводительствуемых Никитой Зотовым, прежним дядькой царя, возведенным в сан папы всепьяного собора: развеселые ряженые в церковных облачениях, с кадилами и хоругвями, верхом на свиньях и бочонках, дудочники и скоморохи. Когда вспомнишь, что происходило это в Первопрестольной спустя всего полтора-два десятка лет после «тишайшего» царя Алексея Михайловича, проведшего полжизни в богомольях по монастырям, то открываются крутые перепутья истории!
Бывшие палаты бояр Волковых в Большом Харитоньевском переулке
Нелегко, разумеется, находясь на Лермонтовской площади, представить себе, как выглядело это место на рубеже XVII и XVIII веков. И все-таки попытаемся забыть про асфальт, не видеть высотных зданий, раковины метро с ограждениями вдоль тротуара и вообразим себе обширное, мало застроенное пространство, полупустырь, что стал со временем Красной площадью, названной так по проходившей через нее дороге на Красное село, в царский Красносельский дворец. Тут тянулся земляной вал, местность была слабо заселена, к ней примыкала дворцовая Огородная слобода, а с внешней стороны – Басманная, также с большими огородами и дворами. Среди разбросанных тут и там деревянных домиков выделялась каменная церковь Трех Святителей, построенная в XVII веке, да, отступя несколько вглубь, в нижнем конце Хоромного тупика гордо высились щипцы и резные коньки старинных палат бояр Волковых.
Церкви не стало – ее снесли в 1928 году. На ее месте в 1935 году построили павильон станции метро по проекту архитектора И.А. Фомина. А палаты XVII века целы до сих пор. Из рода Волковых они перешли другим владельцам, перед революцией принадлежали князю Юсупову, а позже в них разместилась ВАСХНИЛ. Дом превосходно отреставрирован снаружи и отделан внутри. Стоит упомянуть, что в двадцатых годах, при реставрации, тут был обнаружен тайник – замурованная комната, где помимо драгоценных предметов и картин величайших мастеров нашли связку подлинных писем Пушкина, прежде не опубликованных. Позднейшая застройка отгородила дом ВАСХНИЛ от Хоромного тупика, и мы его видим теперь с заднего фасада, выходящего на Большой Харитоньевский переулок.
Назвав Хоромный тупик, следует сказать о доме Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы В. А. Жуковского и матери братьев Ивана и Петра Киреевских, – Елагиной она была по второму мужу. Дом ее, сохранившийся до сих пор, растерял прежний декор, крыльцо, лепной карниз, два ряда голых окон и голая стена придают ему тот анонимный вид, какой сообщают жилым постройкам переделки и разные хозяева: не скажешь, кому он принадлежал; для кого строился. Если бы не благородные пропорции оконных проемов и несколько еле уловимых других признаков, ни за что бы не признал в этом гладкостенном сером доме прежний богатый дворянский особняк.
Но именно перед ним более ста лет назад стояла по воскресеньям вереница карет, швейцар с булавой встречал гостей, из окон лился на улицу свет канделябров и кенкетов… У хозяйки, женщины обаятельной и образованной, собирался на протяжении нескольких десятилетий литературный салон, где в разное время бывали Пушкин и Гоголь, Герцен и Огарев, Чаадаев, Хомяков, Константин Аксаков, еще и еще гости, имена которых не забыты. Тут происходили жаркие сшибки и споры. Вот стоит, прислонившись к доске камина, Чаадаев, ироничный и холодный, с лицом патера, и доказывает – чтобы подразнить гостей или унять свое недовольство порядками в России – превосходство католичества над православием, пустоту и бессмыслие русской истории, требуя безусловного и полного приобщения к европейской цивилизации. В гостиной – на диво заросший волосами Хомяков, которого даже Иван Киреевский считает чересчур церковником и обвиняет в желании всех обрядить в зипуны и лапти… Гости насторожились, прислушиваются – быть жаркой пре!
Молодые Герцен и Огарев неразлучно кочевали из одного салона в другой. Вот несколько строк из «Былого и дум» о том времени: «Москва сороковых годов… принимала деятельное участие за мурмолки и против них; барыни и барышни читали статьи очень скучные, слушали прения очень длинные, спорили сами за К. Аксакова или за Грановского, жалея только, что Аксаков слишком славянин, а Грановский недостаточно патриот. Споры возобновлялись на всех литературных и нелитературных вечерах, на которых мы встречались – а это было раза два или три в неделю. В понедельник собирались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у А.П. Елагиной».
Прежде чем покинуть Лермонтовскую площадь, я оглядываюсь на серую башню с часами над Министерством путей сообщения: конструктивистский стиль будто бы и не совсем выдержан, нет в нем четкости и логической простоты, свойственных его лучшим образцам. На мой вкус здание даже довольно уродливо, напоминает более элеватор, нежели городскую постройку. Но не будем торопиться хулить архитекторов – они всего лишь перестраивали старый дом, имеющий длительную и интересную историю, да и мало приспособленный для переряживания в новый стиль.
Тут некогда находились провиантские склады, где хранили хлеб и фураж для полков. Старый двор сгорел в середине XVIII века, и Елизавета велела его восстановить. Тогда-то и был возведен простоявший два с лишним века четырехугольник из двухэтажных каменных корпусов, замыкавший обширный внутренний двор. Его стали называть Запасным дворцом и отвели под царские склады и кладовые. Во второй половине XIX века здание отдали Дворянскому женскому институту, надстроившему в девятисотых годах третий этаж. Последние перестройки, с возведением дополнительных этажей, башни и присоединением соседнего дома, были произведены в тридцатых годах. И поныне, несмотря на все переделки, можно увидеть, со стороны внутренних дворов министерства, оконные проемы с типично елизаветинским декором и барочные украшения, а громаду новых этажей по-прежнему несут воздвигнутые в XVIII веке своды.