Под конец я блеснул всей силой:
Скажи мне – нет! – и я исчезну,Погасну в мраке дней моих!Скажи мне – да! И – «бросься в бездну»! —– Умру, как раб, у ног твоих!Хотелось кому-нибудь прочитать, поразить этими стихами, но я боялся, что выдам тайну. Если у нас узнают, будет такой скандал!… Скажут – «нечего пустяками заниматься, лучше бы вот к экзаменам готовился!» Женьке читать не стоит: стихов он совсем не любит, скажет еще – сентиментальная чепуха! – и, пожалуй, начнет выпытывать, кто – она? А если узнает про соседку – начнет ухаживать. Сам же сказал сегодня, что выбрал дорогу наслаждений! На женщину смотрит, как на добычу. Примется развращать и вообще может оказать самое тлетворное влияние.
«Если прочесть их Паше?…» Но меня уколола гордость. Нет, может хохотать с кучером! Что-нибудь одно: пошлость – или восторг поэта! Лучше я буду одинок, никем не понят, но я не отдам на смех толпе холодной своих мечтаний! пусть я – погасну в мраке дней моих, но…
Вдруг прибежала Паша и затараторила:
– Ну что, что вам вышло? Обещали почитать… Она была еще лучше, чем давеча. Кудряшки ее рассыпались, губы вспухли и растрепались, горели жаром, словно хотели пить, голубой бантик съехал. Совсем забывшись, она подхватила платье и подтянула чулок, – я слышал, как щелкнула подвязка, – и как ни в чем не бывало торопила:
– Скорей только, а то на стол накрывать надо… Чего у вас написано?…
Я сразу не мог опомниться. Она до того мне нравилась, что я только смотрел и мямлил. Черная ее коленка с белой полоской тела и розовой подвязкой и теребившие фартук руки мешали думать. Я чувствовал, что влюблен безумно…
– Я думаю, что тебе вовсе неинтересно…
– Страшно, страшно антересно! – торопила она и прыгала. – Да ведь сами обещали?… Ну, какой вы…
– Тебе интересней там… – показал я в окошко, – смеяться с кучерами, с конторщиками!!.
Она не поняла как будто: так на меня взглянула! И вдруг – глаза ее засмеялись светло, словно она проснулась.
– А вы, что же…? – начала она и не сказала. – Миленькие, почитайте… С вами антересней… вы мне про «Золотую рыбку» читали! Ну, чего вам досталось?…
Она схватила мою руку, потянула… Я отдернул – чего-то испугался. Мне хотелось сказать ей что-то, держать и пожимать руку, сказать, что я так счастлив… Она не отставала. Она даже облокотилась рядом, шептала – торопилась:
– Ну, чего вы такой стали… А давеча какой веселый были!…
Она мне напомнила глазами, что между нами – что-то. Я взял ее руку под косточки у кисти и прошептал:
– Паша!…
Она помотала кистью.
– Ну, что?… – шепнула она с лаской.
Это было такое счастье! Она не шепнула даже, она – вздохнула.
– Паша… – повторил я.
Она молчала и тихо водила кистью, качая мою руку.
– Ну, читайте! – сказала она бойко и даже оттолкнула.
– Ну, слушай…
Я прочитал розовый билетик. Она сказала:
– Вот как хорошо вам вышло! Сразу две барышни анте-ресуются. Это кто же?…
– Глупости, я ничего не знаю…
– Знаете, знаете… уж не врите! А чего все у забора стоите, заглядываете? Все я знаю!… – засмеялась Паша.
Должно быть, я покраснел. Она засмеялась пуще, запрыгала.
– Вон, вон, по глазам вижу… врете! – Ничего ты не видишь… – смутился я. – И если интересуются, я не знаю. Мне этого не нужно! А вот, послушай… я сочинил стихи… сам!…
– А ну, почитайте… Только скорей, бежать надо!… – даже и не удивилась Паша.
– Вот. Это я сочинил для одной особы… сам!
– Для какой особы? Для барышни?…
– А вот послушай…
Руки мои дрожали. Мне было стыдно и хорошо… и я ничего не помнил. Я прочитал «Незабудковые глазки». Когда я кончил – «Тебе, прекрасная из Муз!» – и протянул ей бумажку, промолвив: «возьми себе, на память!» – Паша посмотрела во все глаза – они стали у ней огромные, – осветила меня глазами и растерянно-глупо засмеялась:
– Вы… про меня это? Вот хорошо, складно как, и про губки, и про глазки… а «измус» что такое, а?
Я объяснил ей, что это богини-красавицы, как ангелы. Она прямо засияла.
– Это вы уж… так? Я ничего, хорошенькая девчонка, все говорят, а… богиня – это грешно! Это нарочно вы, для слова?…
– Ну, это только поэты так, выражают чувство! – старался я объяснить.
– А у меня, верно… губки красненькие, а глазки синенькие… вот хорошо! – восхищалась Паша.
– Только никому, смотри, не говори! Пусть это секрет. Ты спрячь на груди, за это место… – показал я себе под ложечкой. – Так всегда… И береги на память.
– Значит, будто любовные стишки? – шепнула она, смеясь, и вдруг посмотрела на меня ласково и грустно, словно хотела сказать: «шутите вы?…»
Она отколола нагрудник фартука, расстегнула пуговочку на кофточке и старательно спрятала бумажку.
– Никто и не достанет! – шепнула она, мигая. – Идет кто-то…? – Она насторожилась к коридору. – Нет… Если застанут, скажите… – посмотрела она по комнате, – будто чернилки пролили, а я и прибежала. Прольемте тогда чер-нилки?…
– Верно, – радостно сказал я, счастливый, что теперь у нас с Пашей что-то. – Я их на пол?…
– Да это тогда!… Только смотрите юбку мне не забрызгайте с фартучком!… – прихватила она юбку и опустила, – словно я уже пролил.
Я смущенно скользнул глазами по стройным ее ножкам.
– Ну, что…? – шепнула она. – Пойду уж…
– Погоди… я еще написал стихи… – заторопился– я, жалея, что она уходит. – Ты послушай… – А энти кому?
– А вот… послушай.
Я прочитал ей с чувством. У меня даже выступили слезы, когда я читал последнее:
Умру, как раб, у ног твоих!– Жалостно-то как! – вздохнула Паша. – И сами слаживаете?…
– Конечно, сам! Это я сочиняю…
– Для другой какой барышни? Знаю, знаю!…
– Вовсе нет, вовсе нет… – в замешательстве сказал я, – это так, в мечтах просто… Будто я… в кого-то влюблен, нарочно… и она решает мою судьбу! Даже в бездну готов за ней. Значит, любовь страстная, до гроба… Но все нарочно!
– А зачем нарочно, нехорошо! Вы и мне нарочно?
– Да нет, тебе я… отдал, на грудь!
– Да, на грудь… – заглянула она у фартучка. – А ведь нельзя двух любить! Ежели любовь до гроба, то всегда один предмет! А то баловство. Вон девчонки на улице, всех любят… Это не любовь.
– А ты… только одного любишь! – неожиданно спросил я, и мне стало и хорошо, и страшно.
– Ишь, вы чего знать хочете! – усмехнулась она и передернула фартучек. – А вот не скажу!…
Никого я не любила,Ни к кому я не ходила, —пропела она скороговоркой и ловко вильнула к двери, -
Только к милому хожу,А к какому – не скажу!И убежала, захлопнув дверь. В глазах у меня осталось, как она передернула плечами, и блеснули ее глаза. Новыми показались мне бойкость и что-то в ней, отчего захлебнулось сердце. «Паша!» – хотел я крикнуть. Новое в ней мелькнуло, с чем я проснулся.
Я мысленно повторял ей вслед:
«Паша, красавица, милая… женщина! Люблю, люблю!…»
Лег на постель и думал:
«Милый… конечно, я! „Только к милому хожу!“… Она приходит ко мне часто… входила утром, когда принесла подснежники, потом со щеткой, сейчас… качала мою руку и так хорошо вздохнула – „ну, что?“ И такие у ней глаза, с такою лаской!» «А ведь нельзя двух любить!» Или – можно? Пашу же я люблю? И с каждым часом люблю все больше. И Зинаиду бы полюбил, стройную, в розовом платье с полосками или в серой, – нет, лучше в черной! – шелковой амазонке, с благородно-гордым лицом красавицы. И, должно быть, могу полюбить ее, неуловимую, которая сейчас пела…
С улицы, через залу, доносился цокот подков и громыхающий дребезг конок, кативших на «Воробьевку». Там теперь зеленеют рощи, шумят овраги. Я вспомнил Женьку…
«Пусть, у меня теперь тоже свое. Паша тоже красавица, и мы влюблены друг в друга. Но она не сказала мне, она только качала руку и так смотрела! Любит или не любит? Она же должна понять, что я ее воспеваю, глаза и губки? И ей приятно. Нарочно и прибежала, чтобы побыть со мной…»
Я старался вызвать ее воображением, вспоминал, как щелкнула подвязкой, как откалывала нагрудник, совала бумажку в лифчик… «Никто и не достанет!» Вспоминал, как она возилась.
«Будем любить друг друга, украдкой целоваться… Того не надо. Я не могу жениться, бесчестно ее обманывать…»
Представлялись жгучие картины. Но я боролся. Я обращался к Богу: «Помоги и не осуди меня, Господи! Я загрязняю свою душу… я хочу любить чисто! Только немного ласки… И зачем она так красива? Почему же грешно любить?… А если мы сильно влюбимся?…»
Я видел, как мы венчаемся.
…Пашу привозят в золотой карете, с лакеями. Приехали кондитеры и официанты, все сбежались и шепчутся: «красавица какая, не узнаешь!» Но все родные обескуражены. Злая тетка, которая вышла замуж за богача, сидит в углу и поводит носом, будто не видит нас. Даже перо на шляпе у ней колючее. Я слышу, как она шепчет в сторону: «Читать даже не умеет и говорит „екзаменты“! И он женился!» Паша слышит, и слезы дрожат на ее глазах. Я пожимаю ее руку и шепчу: «Мужайся, скоро все кончится!» После бала я говорю гостям: «Да, я вижу все ваши чувства, прощайте, мы уезжаем, но мы еще вернемся… И вы увидите!» Все поражены. Мы удаляемся в глухие места России, живем, как анахореты, но в нашем лесном доме все комнаты уставлены до потолка книгами. Через пять лет, глухого осенью, мы появляемся неожиданно на балу. Я приказал кондитеру «для свадеб и балов» устроить роскошный вечер и пригласить всех родных и знакомых. Залы блещут огнями и цветами. Все съехались. Никто не понимает, что такое? И вот, заиграли музыканты туш, и я вывожу под руку из гостиной – Пашу! Все поражаются красоте и уму ее. Она разговаривает по-французски, по-английски и даже полатыни. Все шепчут: «какое чудо!» Она подходит к роялю и поет арию из «Русалки», из «Демона», из «Фауста». Я читаю свою поэму – «Надменным». Все потрясены. Злая тетка прикусывает губы. Я говорю торжественно: «Моя жена – великая артистка! Она приглашена в Большой театр, у ней волшебное меццо-сопрано, как у Паи и у Коровиной… потом поедем по Европе. Сам Царь приедет ее слушать!» Все ахают. Злая тетка плачет, обнимает нас. Несут шампанское…
Мне стало жарко от волненья. Я пошел прохладиться в зал.
VIII
В белом прохладном зале мне всегда делалось покойно. Вечерами заглядывало сюда солнце, а днем было голубовато-бело. Огромный золотой образ «Всех Праздников» вызывал в памяти молитвы. Сюда приносили Иверскую и Великомученика-Целителя Пантелеймона, здесь славили Христа на Рождество и Пасху. В высоком круглом аквариуме сонно ходили золотые рыбки, плавали кругом грота, словно сторожили часовые. Я подолгу следил за ними: ходят, ходят… И на душе становилось сонно. Поглядишь на «Все Праздники», на Распятие посередке – давний был образ, староверский, – и запоешь-зашепчешь: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…» А рыбки ходят, а стекла из дома, что напротив, наводят «зайчики» на обои, на потолок. Светлая зала к вечеру – свет вечерний.
И только вошел в залу, на душе стало строго и покойно. Прохладно белелись стены, пустынно смотрели стулья. Ходили рыбки.
«Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…»
Я прошел чинно по «дорожке» и вспомнил детство, как красные и зеленые полоски уводили меня куда-то… Далеко-далеко тянулся коврик. Теперь – все видно.
Через фуксии в красных ветках и зеленые планки кактусов, с приставленными к пупырьям сочными алыми цветками, я с интересом глядел на улицу. Летние уже конки неслись к заставе, мотая полосатыми шторками. Синие, новые, извозчики неторопливо поспешали, шикуя вымытыми пролетками. С узелками валил народ – навестить в городских больницах, на «Воробьевку», в Нескучный сад. Шли, оборачиваясь, мороженщики, видные издалека по ушатам, опоясанные пестрыми полотенцами; приземистые грушники с лотками и квасными бочонками, с медными на задах тарелочками весов за поясом; мальчишки с пузатыми стеклянными кувшинами «малинового лимонада», лотки с апельсинами и «крымскими», решета с серым подсолнухом, тележки с пряниками-орешками, связки шаров воздушных. В лавочке напротив, у Пастухова дома, брали печеные яйца, жареную колбаску, ситнички – поесть на воле.
Все было весенне-ново. Но больше всего меня привлекали женщины. Бывало, не замечал их вовсе; теперь – отыскивал. И шляпки, и пестрые платочки. Какая – молодая? какая – стройная? какие у них ноги, юбки?… кофточки…? Вот – «жерсей»! Черненькая, блондинка… В фартуке пробежала – горничная. Я видел на шляпках перья, рябину, вишни, сирень и груши. Ехали парочки – влюбленные, мне казалось; у них – тайна. Напротив, из Пастухова дома, глазела из окошка «молодая». Она мне нравилась.
И вдруг я увидел Гашку, арфистку Гашку, в красно-зеленой шали. Она катилась на лихаче, вразвалку, с высокой арфой. Розовая нога, в туфельке, моталась. Должно быть, на «Воробьевку» тоже. За ней прокатили две гармоньи, блестя ладами. И вдруг я увидел… Женьку!…
Он шел по той стороне, шинель внакидку. Он лихо шагал, «полковником», подняв плечи. Втянув подбородок в грудь, вытягивая ноги и крепко ставя, он надвигался прямо и с таким видом, будто шел кому-нибудь «дать в зубы». Мне даже смешно стало: такой у него был вид вояки. Верно, – подумал я, – ловко его прозвали – «аршин проглотил, шагало»! Куда это он? в Нескучный? Должно быть, на свиданье!…
Я следил за его удалявшейся фигурой. Он дошел до железной решетки Мещанской богадельни, приостановился и поглядел в нашу сторону, словно поджидал кого-то.
«Конечно, – подумал я, – назначено здесь свиданье, поджидает!»
Я стал следить за проходившими барышнями и дамами, но проходили в платочках больше. Наконец, показалась очень пышная дама в шляпе с зеленой птицей – самая настоящая бельфам. Но была до того толста, что казалось невероятным, что в такую влюбился Женька. Она поравнялась с нашим домом, и я увидал, что это молодая булочница Лавриха. И тут же появился Женька. Он шагал медленно и поглядывал в нашу сторону. На Лавриху и не взглянул. Напротив, перед Пастуховым домом, он приостановился, почесал нос, вынул часики, посмотрел… «Ясно, у них свиданье», – подумал я. Шла стройная молодая дама в зеленом ватерпруфе, с белой птицей на высокой зеленой шляпке, с ней девочка. «Неужели это она? – тревожно подумал я. – Прямо, красавица! Но она ведь замужняя, если девочка…» Женька и не взглянул на даму, а она была удивительно красива, с высокомерным видом, с манерами аристократки. Такою могла быть Зинаида! Я не удержался и замахал в окошко, но Женька смотрел куда-то. Куда он смотрит? Он дошел до решетки богадельни, шагов сорок, и опять медленно вернулся. Теперь уже было совершенно ясно, что у них здесь свиданье. Он часто лазил за курточку, мялся и передергивал плечами. Я смотрел на него и думал: «Был железный, презирал женщин, хотел прославиться, и вот, как лакей или как нянька у пансиона, дожидается, когда выйдут! Безобразие! Всегда был гордый, и она его так унизила! Может быть, даже она смеется? Акушерки ведь – как гетеры! Максимка повесился, а арфистка опять играет! Вот, связался…»
Пробежала вертлявая портниха с нашего двора, которая «жила» с околоточным, как говорил мне Гришка, очень нарядная, в шляпке с маком. Протащился жилистый дурачок из Мещанской богадельни по прозванию – «Гроб-несут!» – зевая и озираясь, не несут ли и в самом деле? – он ужасно боялся гроба. Потом вразвалку последовал диакон от Казанской, страшенный голосина, с огромным пузом, размахивая кондитерским пирогом, – должно быть, на именины. А Женька чего-то все топтался. Перед ним остановился мороженщик и прокричал – «а-тличное морожено!» – приложив руку к уху. И тут Женька не обратил внимания, хоть и очень любил мороженое. Старушка-нищенка встала перед его носом и принялась кланяться. Женька и не пошевелился даже. Но она кланялась так долго, что он достал кошелек, долго перебирал в нем пальцами, словно у него денег невесть сколько, – а больше двугривенного никогда и не было, – и дал что-то. Нищенка головой даже закачала: не пуговицу ли дал-то?
И вдруг Женька шагнул на мостовую. Я загнул голову, чтобы лучше видеть.
– Кушать скорей идите… без обеда хотят оставить! – услыхал я Пашу.
– Да сейчас!… – сказал я нетерпеливо, следя за Женькой.
– Да сердются же! – приставала Паша. – Это чего вы… барышень, что ли, все глядите?… – добавила она потише, и я почувствовал, что у меня с ней что-то.
– Может, и барышень! – подзадорил я. – Она пройдет, а потом я выйду?…
– Ска-зывайте… – усмехнулась Паша, – это вы на Пастухову «молодую» загляделись! Ничего кралечка, далеко только целоваться!…
– Ну, на «молодую»… она мне нравится! – сказал я и почувствовал возбуждение.
– А, болтушка!… – тряхнула головой Паша, – оставят вот без обеда!
«А-а, ревнует!» – сладко подумал я и побежал за нею. Она шла полутемным коридором, оглядываясь и смеясь зубками. Мне захотелось догнать ее и повозиться, как было утром. Я слышал, как пахнет за ней духами, как монпансье, из моей «уточки».
– Паша!… – позвал я нежно. Она обернулась, усмехнулась.
– Ну, что?… – шепнула она и погрозилась. – Ах, какие баловники!…
Мы входили в столовую.
– Обдумывал геометрию! – сказал я важно, на выговор.
– По окнам трешься… какая тебе там геометрия! – сказала приживалка-тетка. – Баклуши бьешь, а екзаменты на носу…
Опять – екзаменты!
Я ел рассеянно. Не давал мне покоя Женька. Показалось смешно, как кланялась ему нищенка, как шагал с пирогом диакон.
– Что ты все ухмыляешься, как дурак? – сказала тетка, стараясь допечь меня.
– Во-первых, я не дурак!…
– Я говорю – ухмыляешься, как дурачок… – пугливо огляделась тетка, не забранятся ли. – А так-то ты, может, всех нас умнее… про гиметрию учишься!
Й засмеялась скрипом. Ее не поддержали.
– Видел о. диакона! – сказал я, чтобы замять неприятный разговор. – Большой пирог пронес, может быть, в три рубля!
– Ну, такого не бывает. За полтора…
– Нет, сразу видно, что за три! Высокий пирог…
– Не пирог, а кулич, должно быть… – сказала мать. – За рубль с четвертью. Он и нам за рубль с четвертью приносит. Это он к паркетчику Журавлеву шел, преподобного Феодо-ра-сикеота нынче…
– Да разве Федора нонче?! – всполошилась другая тетка, у которой был дом в Сущеве, за это ее сажали на лучшем месте. – Батюшки, пирог посылать надо Прогуловым, зять ведь у них Федор Никитыч! Совсем забыла… гордые они такие!…
– Да, у них большие капиталы… – вздохнула приживалка-тетка. – А только Варенька-то, говорят, мужу куры строит…
– Гм… гм!… – остановила тревожно мать. – Посылать пирог надо…
Я притворился, что не понял.
– «Куры строит»? Это, что же… курятник? – наивно заметил я.
И все захохотали. Я смотрел на Пашу. Она даже поперхнулась в фартук. Сегодня она была совсем другая. Она все на меня смотрела, подмигивала даже, словно хотела сказать глазами, что у нас с ней что-то. Стоя у двери, она весело бегала глазами и раз даже погрозилась и показала на нагрудник, где лежали мои стишки. Я забылся и застучал ногами.
– Ты что это, в конюшне?… – окрикнула меня мать.
– Ах, я… вспомнились мне стихи! – вырвалось у меня нечаянно, – я вчера сочинил стихи!
– Врешь! – сказала сестра, чтобы подзадорить.
Я посмотрел на Пашу. Она заморгала, отвернулась.
– А скажи, я сейчас узнаю, кто написал! – сказала сестра, которая «все романы в библиотеке прочитала».
– А вот, вчера сочинил…
Выставляются все рамы,Открываются все храмы,То – Христос Воскрес!К нам сошел с небес!– Матушки! – удивилась тетка, у которой был дом в Сущеве, – да как хорошо-то, как молитва!
– Да он у нас неглупый, только лентяй… вот скоро, пожалуй, на екзаментах провалится… – кольнула меня наша тетка.
Сестры смеялись, но и это меня не рассердило. Я был счастлив, что Паша смотрела на меня из двери, и как смотрела!
– Заснула? Давай телятину! – крикнула на нее тетка. Я посмотрел на тетку: «как ты смеешь?!»
– Не знаешь, кого слушать! – ловко сказала Паша.
Мне было так приятно, когда Паша касалась меня платьем, когда я слышал, как ее юбка шуршит за моим стулом. Сегодня она была особенно проворна.
– Сколько раз тебе повторять… не трепать парадные фартуки, когда нет гостей! – выговорила ей мать. – Выдумала Франтить! Все женихи в голове?…
– Да ведь праздник сегодня, барыня!… – обидчиво отозвалась Паша. – Сама стираю…
– Сама стираю! И мыла сколько, и фартук трется… выдумала франтить! В голове все мальчишки…
– И вовсе нет!
– Ты мне не отвечай! Знаю, что мальчишки все в голове…
Я с радостью подумал – «я у ней в голове!» Мне стало ее Жалко: всегда бранят! Я смотрел на ее лицо, ставшее вдруг похожим на Богородицу, – и голову она преклонила набок, – и думал: если бы я был хозяин, она всегда бы носила фартучки с кружевцами и даже лучше, – голубые, розовые, с цветочками, а на плече бутоньерку роз. Я не мог удержаться и заступился:
– А вот… в аристократических домах, лакеи всегда в белых перчатках! Это красиво и благородно.
– А ты не лезь не в свое дело, молчи и ешь! – оборвала мать. – Аристократ нашелся! У аристократа лакей в перчатках, а на стол подать нечего…
– На брюхе-то шелк, а в брюхе-то – волк! – вмешалась тетка.
– У нас, в Сущеве, листократы-графья живут, на шесть человек фунт людской говядины берут, да и то мясник не верит! – сказала другая тетка. – И лакей рваный ходит. А как к столу подавать – кричат: надень перчатки!
Все так и закатились.
– Зато у них благородные манеры! – заспорил я. – У них визитные карточки на серебряной тарелочке!… И все красиво и благородно.
– Ты-то это откуда знаешь, перец! Всем дырам покрышка! – удивилась сущевка-тетка. – Правда, барышни у них субтильные, красивенькие… одна за полковника выходит… И карточки на блюдечке подает человек…
Я вспомнил Зинаиду, и сердце забилось-затомилось.
– Они далеко от вас? – спросил я тетку.
– Соседи наши, да дом заложен. Зато каждую субботу танцы, рояль напрокат берут. Люди ко всенощной, а они тра-ля-ля! То забирали у нашего Зайчикова закуски, а намедни назвали гостей, а им отказ: ни колбасы, ни мадеры не отпустил. Ну, ла-пинской воды уж сама старуха выпросила, две бутылки!
Мне стало больно за бедность их. «Барышни у них красивые!» Но если красивые, к их ногам принесут все сокровища! Все миллионеры будут рады, да только их отвергнут, скажут – «не в деньгах счастье!» Недавно я смотрел у Корша «Не в деньгах счастье!» И я сказал, видя, что Паша слушает:
– Русская пословица говорит, что «не в деньгах счастье»! Были случаи, что и бедная девушка выходила замуж… даже за князя! Когда она достойна. А доктор Устриков женился на горничной… из Голицынской больницы!… «Счастье – в самом себе», у нас сочинение было…
Опять все захохотали. Я даже рассердился:
– И они выйдут замуж за миллионеров! А у Лощенова-мясника какие быки громадные и три дома, а сами, мамаша, говорили, что уроды очень и в девках засядут! А смеяться нечего над бедными, но благородными!…
Опять покатились все, а тетка подавилась телятиной. Все стали бить ее по горбу. Паша так старалась, что тетка стала ее ругать: – Обрадовалась, дура! Кулаки, как у хорошего мужика.
Наконец успокоились и стали хлебать миндальный кисель со сливками. Паша смотрела на меня от двери, держала у сердца руку. Там лежали мои стишки. Она благодарила меня чудесными синими глазами. Сегодня я будто впервые увидел их: они говорили мне! Смотрела из них другая Паша, тайная, с которой у меня что-то, которую никто не знает, которая так хорошо шептала – «ну… что?» – не обыкновенная Паша, а… же-нщина! Они были сегодня синей и больше, и напомнили мне – круглотою своей и блеском? – «девочку с синими глазами» в картинной галерее, рядом с нашей гимназией. В эту девочку был влюблен пятиклассник Букин и собирался даже ее стащить, и все называли эту картинку «Букина девчонка». Но живая Паша была красивей. Сенька Волокитин, заходивший, бывало, к нам, – его прогнали за книгу «Парижские камелии», которую он притащил раз сестрам, – сказал мне как-то: «А знаешь, ваша Паша похожа на одалиску из Индии! У ней глаза полны восточной неги!» И принес мне картинку из «Нивы», с «одалиской». Одалиска мне нравилась, но была толста и почти голая, а Паша худенькая, и… я ни разу ее не видал без платья. Сегодня только, когда она щелкнула подвязкой, я подумал, какая она будет…
Я вспомнил «одалиску» – это все равно, что «гетера»! – и посмотрел на Пашу. У Паши глаза смеются и сверкают, а у той сонные, усталые. И у Паши глаза что-то хотят сказать. И жалуются, будто… Да, словно хотят сказать:
«Только вы одни, Тоничка, любите меня и всегда заступаетесь!»
Мне хотелось показать ей, что я всегда готов заступиться, и ждал, когда забранят ее. Когда мать сказала, поймав у ней пятнышко на груди:
Вы ознакомились с фрагментом книги.