– Прости меня, милочка, если я невзначай обидела тебя! Но могла ли я предполагать, что у моей ветреницы Полетт такой широкий кругозор, такие грандиозные планы?.. Несчастье ожесточает, дорогая…
– Я говорила, что ты всегда смотришь на меня свысока! Ну да будет об этом! Я знаю, что ты искренне любишь меня, и если ты способна считаться со мной, если будешь видеть во мне сообщницу и дельную пособницу, если, словом, будешь не только любить, но и уважать меня, то я буду очень рада.
– Я буду не только уважать, а просто боготворить тебя, если ты действительно поможешь мне в том, что я считаю целью своей жизни! Но скажи, Полетт, разве вчера ты на самом деле добилась осязаемых результатов?
– Как тебе сказать?.. И да, и нет! – Полетт вкратце рассказала о вчерашнем и прибавила: – Итак, ты видишь, что я сумела задеть короля за живое. Я постараюсь продолжить эту интригу, а потом случайно дам королю застать себя врасплох и обнаружить таким образом своё инкогнито. Король, доведённый мною, что называется, до белого каления, потеряет голову и… неизбежное свершится! А тогда уж я не выпущу его из своих рук!
– А сестра?
– Что же сестра! Мне её жалко, но…
– Ну да это, разумеется, – твоё дело. Но скажи, как же ты думаешь вести дело далее? Один раз тебе случайно представился благоприятный случай, но далее…
– А далее Анри поможет мне опять создать другие благоприятные случаи, как создал и этот!
– Ах да, я и забыла, что ты попала на этот бал благодаря маркизу! Вот никогда не думала, что эта беззаботная божья коровка может оказаться полезной на что-нибудь!
– Фу, Жанна, как ты зла и несправедлива! Анри так любит тебя…
– Ах, что мне в его любви! Точно я добивалась её! Не надо мне никакой любви. Я живу одной мыслью о своей мести, а остальное…
– Скажи, Жанна, как ты думаешь осуществить свою месть одна, без друзей, без средств? О, я знаю, что у тебя немалые для частного лица деньги, но разве государственный переворот можно совершить на частные средства?
– Уж не твой ли Анри даст мне их?
– Да, Анри и я, мы дадим тебе их! Ещё раз говорю тебе: брось своё высокомерие; ведь без друзей ты – ничто! На меня ты смотрела как на былинку, и понадобилось всё моё красноречие, чтобы убедить тебя, что и я могу быть тебе полезной. Но даже со мной без Анри ты бессильна! Кто подвигнет Францию встать на защиту попранных прав твоей царевны? Уж не Флери ли, тот самый Флери, который окончательно поссорил нас с Россией неуместным вмешательством в русско-турецкую войну? Да пойми ты, что Флери, который вечно ловит рыбку в мутной воде, всё время будет кидаться из стороны в сторону, изменяя Австрии для Пруссии, Пруссии – для России и России – для Австрии и Пруссии! Тебе нужны верные друзья, имеющие влияние на короля. Одним из этих друзей окажусь я, когда мне удастся довести до конца намеченную интригу. Кто же другой? Только Анри де Суврэ! Он притворяется ничтожным, чтобы под него не так подкапывались, но на самом деле достаточно бывает одной его фразы, на первый взгляд самой незаметной, пустяковой, чтобы склонить короля в ту или другую сторону. Мы с Анри составим такую силу, перед которой сломится всё и вся. Но ради чего Анри встанет на сторону твоих планов? Не говорила ли ты сама, что нам, французам, нет ровно никакого дела до того, кто царствует в данный момент в России!
– Ну, вы с ним – друзья детства, и если ты захочешь…
– Полно, милочка! Вчера я на все лады умоляла его дать мне возможность завязать интрижку с королём, но он только тогда согласился и открыл мне секрет намерений Людовика посетить маскарад, когда я сказала ему, что это нужно для тебя!
– Вот как?
– Да, «вот как»! Ой, Жанна! Не пренебрегай маркизом, если тебе действительно дорого твоё дело!
– Что же, по-твоему, мне надо предложить ему честный торг: моё тело за его услуги!
– Тебе не надо никакого торга, потому что стоит тебе ласково взглянуть на Анри, и он будет весь к твоим услугам! Да открой же глаза, Жанна! Ты только посмотри, какой это умный, честный, добрый, хороший человек! Разве он недостоин твоей любви? Ах, Жанна, Жанна, холодная, бессердечная!
Жанна подошла к подруге, которая во время разговора занималась своим туалетом и теперь окончательно оправлялась перед зеркалом, обняла её, нежно поцеловала и сказала:
– Ах, если бы маркиз знал, какого красноречивого адвоката имеет он в тебе! Но не волнуйся, Полетт, я вовсе не так уж холодна и бессердечна. Не скрою от тебя, твой Анри даже нравится мне, и если действительно его любовь не только не отвлечёт меня от моего дела, а наоборот, поможет, то… Но это-дело далёкого будущего. А теперь раз ты, слава Богу, наконец готова, то пойдём завтракать. Папа и так недоволен, что сегодня мы запаздываем. Ты погляди только, как он волнуется!
Жанна, смеясь, подвела подругу к окну и указала на высокого, широкоплечего старика, который нервно расхаживал по садику, недовольно хмуря густые седые брови и изредка встряхивая седой львиной гривой.
– Бедный мсье Николя! – рассмеялась Полетт. – И всё это из-за меня! Ты, пожалуйста, извинись за меня перед ним, Жанна!
– Но ты можешь сделать это сама!
– Нет, милочка, я должна ехать. Мне необходимо поскорее увидеться с Анри, чтобы обсудить с ним план дальнейших действий. Если можно, прикажи дать мне сюда чашку шоколада; я выпью её, пока будут закладывать лошадей. Ведь Батист свободен?
– Да погоди ты, сумасшедшая! Не убежит твой Анри, позавтракай с нами!
– Нет, нет, Жанетт, ты уж меня не удерживай!
Полетт выпила чашку шоколада и умчалась в Париж.
Проводив подругу, Жанна спустилась в сад, где на белоснежной скатерти накрытого стола уже готов был холодный завтрак и кофейник испускал клубы ароматного пара.
– Что это за новости, Анюта? – ворчливо встретил её отец. – Из-за какой-то трещотки ты заставляешь меня ждать целый час! Ты знаешь, как я дорожу правильностью порядка дня?
– Ну-ну, не ворчи, милый мой старичок! – ласково ответила Жанна, подходя к отцу и поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его. – Прости меня, случился такой грех! Ну, пойдём к столу, к столу!
– Ах ты, сахар-медовик! – буркнул старик, сразу растаявший от ласки дочери, в которой души не чаял.
Они уселись за стол. Жанна принялась разливать кофе. Вдруг кофейник задрожал в её руках, и она испуганно шепнула:
– Папа! Посмотри-ка туда, к решётке у калитки! Боже, что это за человек!
Николай Петрович посмотрел в указанную сторону и увидел какого-то молодого человека в истрёпанном, оборванном костюме, жадно прильнувшего к решётке. Руки оборванца судорожно вцепились в перекладину, возбуждённые взоры были устремлены на накрытый стол, и всё его исхудавшее донельзя, зеленовато-мёртвенное лицо говорило о непреодолимом, смертельном голоде.
– Что вам нужно здесь? – окликнул его Очкасов.
– Мсье… Пощады… Три дня… голоден… есть… умираю… – на ломаном французском языке простонал оборванец.
– Вы голодны! Так идите сюда! Калитка тут, рядом, толкайте её от себя! – всполошился добряк.
– Боже мой! Ты только посмотри, папа, до чего он истощён! – с сочувствием сказала Жанна по-русски.
Оборванец, входивший в этот момент в калитку, при звуке её голоса вдруг остановился, радостно-изумлёнными глазами уставился на молодую девушку, даже закачался от охватившего его волнения, а потом сорвался с места и бросился к Жанне с криком, похожим на стон:
– Русские! Слава тебе, Господи! Боже мой! Русские! Я спасён! Голубчики вы мои! – и, рыдая, он упал к ногам девушки, обнимая её колени.
Оба Очкасовы всполошились.
– Миленький, да как ты попал сюда? – крикнул старик.
– Ах, папа! Ну что расспрашивать голодного, – заволновалась Жанна. – Кушайте, голубчик, кушайте! – и она совала оборванцу тарелку с хлебом и холодным мясом.
Оборванец хватал хлеб и мясо, жадно совал в рот, глотал не жуя, бормотал слова благодарности, перемешанные с угрозами и жалобами по чьему-то адресу. Трудно было разобрать что-нибудь в этих лихорадочных, беспорядочных выкриках. Кто-то завёз его, обманул – вот единственное, что мог понять старик. Но Жанна женским чутьём сразу угадала, с кем она имеет дело.
– Кушайте, голубчик, и не разговаривайте, потом вы нам всё расскажете. Мне кажется, папа, что это – нашего поля ягода: такой же обиженный, как и мы.
Незнакомец и не заставлял себя уговаривать и с жадностью продолжал есть и пить, пока Жанна не остановила его, опасаясь, как бы чрезмерное насыщение не повредило ему после голодовки.
Но утоление острого голода сразу опьянило несчастного. Несколько бессонных ночей, проведённых в скитаниях, сейчас же сказались, и видно было, что он прилагает сверхчеловеческие усилия, чтобы не заснуть тут же, за столом. Пришлось отвести его в комнату, только что освобождённую Полетт, и отложить удовлетворение любопытства до следующего утра.
VI
ПРИЗНАНИЯ
Ничто не напоминало в незнакомце вчерашнего оборванца, когда на следующий день он вышел из своей комнаты, приведённый в порядок парикмахером и переодетый в платье старика Очкасова. Это был высокий, стройный молодой человек с бледным, истощённым, словно после долгой болезни, лицом и усталыми, но добрыми, наивными голубыми глазами. Он сразу внушал симпатию и доверие, а все его манеры говорили о принадлежности к хорошему обществу. Поблагодарив в простых, сердечных выражениях гостеприимных хозяев за привет и ласку, он в ответ на их просьбу стал рассказывать свою историю.
– Я не знаю, – начал он, – кто вы такие, дорогие мои благодетели.
– Вы это сейчас узнаете, – заметила Жанна.
– Не знаю также, что привело вас на чужбину и как вы относитесь к тому, что сейчас творится на нашей родине. Быть может, мой откровенный рассказ оттолкнёт вас от меня. Но я знаю одно, что вы спасли меня от неминуемой гибели. Поэтому, оставляя в стороне всякую осторожность и недомолвки, я просто и правдиво расскажу вам свою историю, чтобы не оставлять вас в неизвестности относительно моей персоны…
– Простите, – перебила его Жанна, – скажите, вы принадлежите к числу пламенных приверженцев теперешнего русского правительства?
– О нет! – воскликнул молодой человек, и его кроткие глаза вспыхнули ненавистью.
– В таком случае, – сказала Жанна с грустной улыбкой, – вы можете тем более не стесняться перед нами, потому что и мы не принадлежим к числу его друзей!
– Тогда мне остаётся только ещё пламеннее возблагодарить Господа за то, что Он привёл меня к соотечественникам и единомышленникам! – благоговейно сказал молодой человек.
Жанна знаком предложила ему начать рассказ.
Незнакомец приступил к повествованию.
– Меня зовут Пётр Андреевич Столбин, я происхожу из рода немецких баронов фон Тольбейнов. Мой дедушка, барон Фридрих Готлиб фон Тольбейн, служивший капитаном флота у датского короля Христиана Четвёртого, был одним из просвещённейших людей своего времени. Поклонник философии, дедушка не мог равнодушно смотреть, как дворяне, не ставившие ни во грош самого короля, угнетали простой люд. И когда в 1660 году народ предъявил свои права, дедушка встал открыто на его сторону.
От переворота 1660 года выиграли только бюргеры; дворяне ничего не потеряли, а простой люд остался в прежнем положении рабочего скота. Зато положение моего дедушки пошатнулось. Ни король, ни дворяне не могли простить ему защиты «подлой черни». Дедушке пришлось бежать. И вот в тёмную, бурную ночь, захватив молодую жену и годовалого рёбенка, он пустился по морю, добрался до Швеции, а оттуда – в Московию, где предложил свои услуги царю Алексею Михайловичу.
Это было как раз в разгар войн, которые вёл царь с Польшей. Опытные, ратного дела люди были желанными гостями. Дедушка совершил с царём ряд походов, а в 1667 году был послан им в Дединово на Оке, где царским указом предписывалось приступить к постройке кораблей. С кораблестроительством ничего не вышло, единственный построенный там корабль вскоре сгорел. Против дедушки начались подкопы и интриги, и он удалился в семидесятых годах на покой, поселившись в Немецкой слободе в Москве. Я забыл ещё сказать, что по настоянию царя дедушка принял православие и из барона фон Тольбейна превратился по созвучию в русского дворянина Столбина.
Мой отец, Андрей Фёдорович Столбин, был одним из ревностных сподвижников Петра Великого. Унаследовав от дедушки страсть к морю, отец изучал в Голландии кораблестроение, вместе с великим преобразователем работал над созданием русского флота и был одним из его капитанов. Впрочем, надо сказать, что не в пример прочим отец продвигался по службе очень медленно: царь Пётр как-то не замечал его усердия и способностей. Это не мешало отцу боготворить своего государя, и когда от его брака с девицей Минной фон Торнау, тоже обрусевшей немкой, родился я (это было в год Полтавской битвы, то есть в 1709 году), то отец поспешил назвать меня, своего первенца, Петром.
Я с благоговением и нежностью вспоминаю жизнь в раннем детстве под отцовской крышей. Маленький домик на Васильевском острове содержался матерью в образцовой чистоте и порядке; весь день был распределён между серьёзными и разумными развлечениями, а по вечерам, если отец не был в плавании, он рассказывал нам о далёком прошлом, о дедушке, о его плавании в утлой лодочке по бурному морю – этого отец, конечно, помнить не мог и передавал со слов дедушки, – о своём житье-бытье в Голландии.
Одно только печалило отца и мать – это моё слабое здоровье. Нечего было и думать о продолжении мною карьеры отца и деда. Тогда отец предназначил меня к гражданской службе и отправил по достижении восемнадцати лет в Гейдельберг, где был старейший немецкий университет.
Это было в 1727 году, когда на русский престол вступил малолетний Пётр Второй. Из осторожных писем отца, а ещё более – от прибывавших в Гейдельберг русских я мог узнать, что на родине творятся ужасы. Всякий старался урвать себе кусочек получше, а о продолжении дела Великого Петра никому и в голову не приходило заботиться.
В 1730 году я узнал о смерти Петра Второго и облегчённо вздохнул. Прямой наследницей его была царевна Елизавета, дочь великого преобразователя, пламенная поклонница славных дел отца. «При ней Россия воспрянет!» – думал я наравне со многими. Каков же был мой ужас, когда я узнал, что права царевны Елизаветы обойдены и на русский престол вступила Анна Иоанновна, или, вернее, – её возлюбленный Эрнест Иоганн Бирон.
Для моего отца настали плохие времена. Всё русское преследовалось, на первый план выступили немцы. Родственники по жене советовали отцу подать прошение о восстановлении его искажённого имени, так как в качестве барона фон Тольбейна он был бы несравненно больше в чести. Но мой отец и слышать об этом не хотел, гордо отвечая, что он и его отец кровью приобрели честь быть истинными русскими и что он не обратится с такой позорной просьбой к бывшему конюху, попирающему вскормившую его страну. Конечно, осторожные родственники поспешили отшатнуться от такого опасного человека. Как я узнал потом, нашлись даже такие, которые довели до сведения Бирона слова заносчивого русского капитана.
Моему отцу было в то время уже семьдесят лет, но он был прям и бодр, как могучий дуб. И вдруг он получил неожиданный приказ: сдать командование кораблём какому-то немецкому молокососу, не имеющему ни опыта, ни знаний, и удалиться на покой. Отец бросился в адмиралтейство-коллегию. Там ему сообщили, что ровно ничего сделать не могут, так как приказание исходит от Бирона. Отец бесстрашно направился к Бирону. Тот с первых же слов оборвал отца, сказав, что он не понимает, как такой доблестный вояка обращается с просьбами к «немецкому конюху». Отец возразил, что он обращается не с просьбой, а с требованием. Кончилось всё это дело очень печально для моего отца: оскорблённый наглостью временщика, он поднял руку для удара. Тогда Бирон крикнул слуг, приказал им держать старика, а сам три раза ударил его по лицу, приговаривая: «Вот тебе от конюха». Затем он приказал вышвырнуть отца вон.
Мой отец нашёл возможность пробраться во дворец и был принят императрицей. Но и тут он не получил ни малейшего удовлетворения. Даже не выслушав его хорошенько, Анна Иоанновна крикнула: «Мало тебе ещё, старому дураку!» – и прогнала с глаз долой. Отец вернулся домой, поцеловал жену и выстрелил себе в голову.
Я беззаботно жил в Гейдельберге, ничего не зная о совершившемся. Письмо матери, кратко сообщавшее о смерти отца и об отсутствии средств на дальнейшую жизнь за границей, вызвало меня в Петербург. Тут я узнал подробно о случившемся и о том, как месть Бирона была способна преследовать даже покойников. Моего покойника-отца облыжно обвинили в растрате судовых сумм, его домик отобрали, продав в пользу казны, а тело лишили погребения.
Должен сознаться, я не создан для сильных страстей. Ещё в раннем детстве отец неоднократно смеялся надо мной, уверяя, что я по ошибке родился мужчиной и что, мол, слезливая сентиментальность сделала бы честь любой немецкой Гретхен или Амалии. Может быть, это и так. Другой на моём месте бросился бы к Бирону, убил бы его, удушил бы своими руками, а я только плакал, плакал и плакал… Но и то сказать, мог ли бы я добраться до всесильного временщика? Один ли я страдал от этого бесчеловечного ига?
Мать ненадолго пережила отца. Она скончалась, призывая меня к мести за попранную отцовскую честь. Кроме того, она дрожащими руками вручила мне свёрток из двадцати червонцев, говоря, что это она скопила из отцовских подарков и хозяйственных экономий.
Похоронив мать, я стал искать занятий… После долгих усилий мне удалось наконец получить маленькое местечко при сенате. Нужно ли было для этого изучать право в Гейдельберге?
Обойду молчанием всю цепь унижений и мелких обид, которую мне пришлось перенести на службе, и перейду прямо к обстоятельствам, вызвавшим моё личное несчастье.
Я снимал комнату у вдовы сенатского чиновника Пашенной. У неё была дочь Ольга, девица юная, красивая и добродетельная. Мы полюбили друг друга. Долго я по робости откладывал объяснение, но природа взяла своё: я открыл Оленьке свои чувства, и она стыдливо призналась мне, что давно любит меня. Мать благословила нас, и мы зажили сладкой надеждой на будущее счастье. В данный момент мы ещё не могли повенчаться – у Оленьки не было приданого, а я получал столько, что еле мог перебиваться с хлеба на квас. Надо было обождать лучших времён – ведь я твёрдо надеялся, что мои знания и трудолюбие выдвинут меня из разряда простых писцов, и мы жили упованием на Бога.
И вот счастье улыбнулось мне. В начале прошлого 1738 года пронёсся слух, что второй министр Немировского конгресса Артемий Петрович Волынский возвратился в столицу и назначен кабинет-министром. Этот слух подтвердился в феврале: Волынский действительно получил это назначение и, как мы и ожидали этого, первым делом взялся за сенат, где царил невозможный беспорядок. Заскрипели перья, забегали курьеры, заметались чиновники – каждый день гроза следовала за грозой.
Обхожу мелкие подробности. Однажды к министру с бумагами для подписи послали меня. Сделали это по злобе: ведь Волынский приходил в бешенство от безграмотности наших сенаторов, и его гнев обрушивался обычно на посланного. Так случилось и в данном случае. Волынский затопал ногами, забарабанил кулаками по столу, крича, что сенаторам бы свиней пасти, а не государственные дела ведать. Когда на его вопрос, кто писал поданную ему бумагу, я ответил, что писал я, министр окончательно вышел из себя. Тогда я почтительнейше доложил, что уже неоднократно пытался указать своему прямому начальнику на погрешности с точки зрения права и слога, но каждый раз терпел брань за то, что сую нос куда не следует. Слово за слово, министр стал расспрашивать меня, выразил удивление моими познаниями, ещё более удивился, узнав, что я проходил университетский курс за границей, и в конце концов спросил, как меня зовут.
– Что я слышу! – воскликнул он. – Ты – Столбин? Сын Андрея Фёдоровича Столбина, моего несчастного друга? – тут он опасливо оглянулся: было неосторожно громко называть своим другом, да ещё и несчастным, человека, пострадавшего от немилости всесильного Бирона. – Но ведь ты – дворянин, – продолжал он, – почему же ты служишь каким-то сверхштатным писцом?
Я объяснил, что ещё в отрочестве был высочайшей милостью избавлен от общей для всех дворян необходимости служить, так как отличался чересчур хилым здоровьем. После смерти отца мне пришлось поступить по вольному найму, и вот уже больше пяти лет как я остаюсь в одном и том же положении, без всякой надежды на движение вперёд.
– Ну ещё бы! – заметил Волынский. – Где же нашим свинопасам отличить дельного, образованного человека? Вот что, брат, – сказал он, подумав, – сейчас я для тебя ничего не могу сделать, потому что мне самому надо потвёрже на ноги встать. Пока что сиди в своём сенате, ни словом, ни звуком не заикайся о нашем разговоре, а придёт время, я уж не забуду тебя. Возможно, что я возьму тебя к себе в канцелярию. Во всяком случае, будь спокоен за свою участь. Но пока что надо терпеть!
В последнее время я вообще замечал, что Оленька непрерывно грустна, но объяснял себе её настроение заботами о нашем будущем. Теперь её слёзы окончательно встревожили меня и мать. Мы стали расспрашивать её, и в конце концов Оленька созналась, что в последние две недели она постоянно подвергается преследованиям со стороны какого-то немца, одетого очень нарядно и, видимо, очень важного; незнакомец еле-еле говорил по-русски, но с ним постоянно бывал слуга, который и делал от имени господина самые гнусные предложения. До сих пор она не хотела ничего говорить об этом, надеясь, что Господь пронесёт беду. Но сегодня наглость преследователя дошла до крайних пределов. Она пошла навестить больную подругу; вдруг в глухом переулочке откуда ни возьмись карета, а в карете – тот же молодой немец. Сначала слуга немца старался улестить её словом. «Мы знаем, – сказал он, – что у тебя есть жених, сенатская голь, но если ты не станешь добрее, то мы упечём его туда, куда и Макар телят не гоняет! Мой высокий господин всё может сделать!» Когда же Оленька стала отбиваться, слуги вместе с барином схватили её и хотели сунуть в карету. На счастье Оленьки, в переулке показалась небольшая толпа каких-то мещан. Услыхав вопли девушки и немецкую речь насильников, они с криками: «Бей немцев!» – бросились выручать её. Карета умчалась, Оленька на этот раз была спасена, но выразила мне опасение, что если немец будет и впредь так настойчиво преследовать её, то может случиться, что её и впрямь похитят.
Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять моё счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!
Оленька никуда не выходила; я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завёл двух очень злых собак.
Однажды ночью из своей комнаты я услыхал какой-то подозрительный шум. Сунув одну пистолю за пазуху и взяв в руку другую, я выскользнул на двор. Там я явственно услыхал тихую немецкую речь; какие-то злодеи сговаривались и распределяли роли для нападения на наш домик: хотели осторожно вывернуть подворотню, какой-то Иоганн должен был проскользнуть там и открыть ворота. Далее мне нечего было слушать. Я крикнул по-немецки, что спущу обеих собак и пристрелю первого, кто сунет голову во двор. Для убедительности я сейчас же исполнил первую угрозу, и собаки со зверским лаем кинулись к воротам. С улицы послышалось злобное немецкое проклятие, и вскоре стук колёс известил меня, что злодеи отъехали прочь.
Прошло ещё несколько дней. Однажды вечером ко мне явился какой-то чистенький, маленький старичок, который пожелал переговорить со мной по делу, «касающемуся всей моей жизни». Так как разговор должен был происходить под строжайшим секретом, то старичок просил меня отправиться с ним в немецкий кабачок, находившийся улицы за две от нашего дома. Я согласился, но на глазах таинственного незнакомца сунул за пазуху пистолю. Старик усмехнулся и затем сказал, что в этом не представится никакой надобности.
Как и я ожидал, это оказался посланный от немца-насильника. Попросив меня не сердиться, не вспыхивать и не перебивать его, а дослушать до конца, старичок начал доказывать мне, что я взялся за неравную борьбу. Он сказал, что его господин очень могуществен, так что ему ничего не будет стоить стереть меня с лица земли. Ему стоит сказать слово, и меня прогонят со службы, а то даже отправят в Сибирь. Между тем, если я покорюсь, то получу крупную награду и мне будет облегчено движение по службе. Я молод, скоро забуду первую любовь – мало ли девушек на свете? Да и кроме того, если я люблю свою невесту, то должен ради её счастья отказаться от неё, потому что я ничего не могу дать ей; если же отступлюсь и дам свободу действия высокому господину, то её ждёт пышная, богатая, привольная жизнь.
Вы ознакомились с фрагментом книги.