Наконец, ветеран спрятал за пазуху свои бумаги и собрался было покинуть трибуну, но Масалов вежливым жестом остановил его и попросил зал задать полковнику вопросы. При этом профессор, хорошо понимавший настроение зала, надеялся, что никаких вопросов, конечно же, не последует и «воспоминания» на этом благополучно закончатся.
Но Иван Петрович ошибся.
Он не знал об одном коварном обстоятельстве: на конференцию, из-за бесконтрольности у входа, проник и спокойно сидел сейчас в тринадцатом ряду Василий Николаевич Бельцов, тоже ветеран войны, бывший партизан, которого, однако, официальные власти уже давно не приглашали ни на какие военно-патриотические мероприятия и даже заранее принимали меры, чтобы он не появлялся на таких мероприятиях по собственной инициативе. Причина тому для всех, знавших Бельцова, была понятной. После войны бывший партизан не стал публично делиться воспоминаниями о том, как он, маскируясь на опушках брянских лесов, подрывал немецкие военные эшелоны или брал в плен фашистских генералов (хотя, по свидетельству тех, кто во время войны партизанил вместе с Бельцовым, в военной жизни их товарища по оружию случалось что-то похожее и на это). Василий Николаевич нашел себя в другом виде общественной деятельности: посещая юбилейные торжества, он внимательно слушал воспоминания ветеранов войны и потом обязательно задавал вопросы, стараясь запутать выступавших, вывести их, что называется, на чистую воду, ибо, по убеждению бывшего партизана, «все они», живописуя свои окопные подвиги, «бесстыдно врут и приписывают себе лишнее».
Увидев поднятую руку Бельцова, Масалов сильно пожалел, что не попросил поставить у входа в зал наряд милиции.
– Пожалуйста, Василий Николаевич, – профессор сделал вялый жест рукой в сторону опального партизана и при этом постарался улыбнуться, но поскольку в эту минуту он про себя произносил слова, которые никогда не произносил вслух, улыбка у него получилась искусственной и даже сердитой.
Бельцов поднялся с кресла и, чтобы быть хорошо услышанным, вышел в проход между рядами.
Бывшего партизана, как оказалось, интересовали вопросы: сколько самолетов бомбили тот эшелон; в какое время суток появились бомбордировщики; где в это время находился командир батальона; почему он посчитал нужным послать специальное донесение о сгоревшем вагоне с документами…
Зал, откровенно развлекаясь, с нездоровым интересом выслушивал глупые, как казалось залу, вопросы бывшего партизана и беспомощные ответы на них бывшего командира батальона.
– …Вы, полковник, в войну повидали не один десяток горевших железнодорожных вагонов?
– Повидал, коллега, повидал.
– Тогда объясните мне, пожалуйста, чем вагон, о котором вы написали в донесении, отличался от других?
– Ничем. Был такой же, как все, телячьи.
– Спасибо, – Бельцов многозначительно хмыкнул. – Больше вопросов не имею.
Масалов, с трудом сдержавшись, чтобы не прокомментировать этот некстати случившийся диалог, подождал, когда бывший партизан под одобрительный смешок зала сел в свое кресло, потом посмотрел на часы и объявил перерыв.
3Выйдя в фойе, Никитин увидел, наконец, своего друга-газетчика. В черных джинсах и старом горчичного цвета свитере Кнут стоял у окна и, облокотившись на подоконник, хмурясь и то и дело поправляя пальцем на носу толстые роговые очки, никого не замечая, читал какую-то книгу.
Кнут был среднего роста, спортивного сложения; еще ни разу не женился; носил, как мы уже отметили, очки, увеличивавшие его и без того большие карие глаза; очки сидели на средних размеров «кавказском» носу, несколько, правда, тяготевшим к славянской курносости.
Дружба двух молодых людей, которым в нашей повести суждено сыграть далеко не последние роли, возникла еще в те годы, когда оба они, сидя на одной студенческой скамейке, переживали, по словам Кнута, «время наивной веры в возможность осчастливить человечество». Об этом времени память сохранила не только то главное, что было приобретено в университете и осталось в каждом из них на всю жизнь, а и множество мелких эпизодов, совершенно второстепенных лоскутков жизни, что составляет одну из загадок человеческой натуры: иногда память услужливо подсовывает нам из прошлого ничего не значащую труху, а некоторые важные события навсегда стирает, как магнитофон, в котором по ошибке нажали не ту кнопку. Запомнилось, например, как в общежитии они однажды подшутили над приятелем с биологического факультета (тот приятель, доктор наук, сделавший важное открытие в области нестарения клеток, недавно – власть к тому времени уже чуть приподняла железный занавес – уехал зарабатывать деньги в Швейцарию): когда будущей знаменитости недалеко жившие от К. родители-колхозники привезли десяток свежих яиц, над посылкой в отсутствии хозяина была проделана ювелирная работа – каждое яйцо было проткнуто тонкой иголкой, лишено своего естественного содержания и наполнено мелко помолотой кукурузной мукой, специально для этой операции купленной на базаре. И на другой день на общей кухне общежития будущий специалист по нестарению клеток, разбив над раскаленной сковородкой с уже растопившимся салом яйца, вместо ожидаемого блюда увидел на сковородке нечто непонятное, очень похожее на молдавскую мамалыгу. Вместе с авторами шутки он, стоя у плиты, долго хохотал, заинтересованно выспрашивал технологические детали «операции», и, говорят, тот опыт, выполненный в примитивнейших условиях студенческого общежития, потом успешно использовал в своей докторской лаборатории, благодаря чему и сделал мировое открытие.
Запомнилось, как в теплые летние вечера танцевали они на открытой площадке в Пушкинском парке (бесплатно играл веселый многонациональный джаз: две еврейские скрипки, цыганский контрабас, украинская труба с сурдинкой, русский трамбон и молдавские цимбалы и барабаны) и как из этого парка, под неслышный стук вполне созревших для любви сердец, уводили очаровательных партнерш по фокстротам и рок-н-ролу ночевать за город, в большой сливовый сад, росший на одном из берегов большого озера; в саду была высокая и мягкая трава, за час до рассвета начинали петь птицы… Кнут однажды застрял в той траве на несколько суток, и Никитин, обеспокоясь долгим отсутствием друга, вынужден был даже организовать его поиски, что и спасло тогда Никиту от голодной смерти.
И, конечно, запомнился Учитель – тот Масалов… Вышитая полотняная белая рубашка, твидовый пиджак, загорелая крепкая шея, густая, аккуратно уложенная, чуть вьющаяся черная шевелюра, черные глаза, затаившие снисходительную, но не обидную улыбку… Небрежно кинул, не раскрыв, на стол тонкую папку. «Я буду вести у вас спецкурс…». Папка («с цитатами», как попробовал было на той первой встрече с Учителем шепотом съязвить сидевший рядом с Никитиным Кнут) до конца той блистательной лекции оставалась нераскрытой… В университете Масалов был, пожалуй, единственной яркой личностью, заслуженно блиставшей на фоне серой и бездарной профессуры, оставшейся после изгнания с факультетов вейсманистов-морганистов, кибернетиков, травопольщиков, космополитов, формалистов, языковедов-марристов…
Ах, Иван Петрович, как увлекательно было бы дружить с вами всю жизнь!
Не замеченный Кнутом, занятым, как мы уже отметили, какой-то книгой, Никитин подошел совсем близко к другу и, наконец-то, узнанный, был встречен осветившей лицо Никиты улыбкой.
– А, рад тебе, Алеша.
И тотчас же, погасив улыбку и сердито отбросив на подоконник книгу, которую он только что держал в руках (Алексей, покосившись, успел заметить, что это был сборник «История К.-ского края‑5», продававшийся тут же, в фойе), Кнут, с некоторыми отступлениями от нормативной лексики, произнес энергичную филиппику по поводу всех научных конференций, сборников документов, ветеранов войны и труда, истории, архивов, профессора Масалова и собственной персоны, «не понятно, за каким х… припершегося на это пустое сборище».
– Вы, оказывается, грубый мужчина, товарищ Кнут.
Никита снял очки, прищурил большие глаза:
– Иван Петрович Масалов, крупный ученый, знаток древнейшей истории Китая, диких степей, жужаней, телеутов, татар и монголов, стал сочинять дешевые детективы на современные темы! Ты раньше слышал о сгоревшем вагоне с документами?
– Слышал. В войну мы действительно потеряли много важных бумаг. Масалов сегодня рассказал правду.
– И как же это он без документов умудрился создать свой пятый сборник?
– Не притворяйся, Никита, придурком – у тебя это очень естественно получается.
– И все-таки…
– Масалов собрал все, что осталось в нашем хранилище – немцы архив вывезли не целиком; организовал несколько летних экспедиций – студенты записали рассказы пожилых людей о жизни перед войной; документы о крае были и в московских архивах, Масалов снял с них копии… А книга, Никита, ты прав, – конечно, туфта: многие документы в ней фальсифицированы, нет новых документов, рассекреченных в последние годы…
– И снова засекреченных.
– К сожалению…
– Зачем такая книга нужна была Масалову?
– Она нужна была не ему.
– Социальный заказ? – в глазах Никиты неожиданно мелькнули озорные искорки, и он, не дав Алексею ответить на свой вопрос (ответ он, впрочем, знал и сам), заговорил совсем о другом:
– Вчера, Алеша, я встретил Виталия Васильевича Тулина. Знаешь такого?
– Губернатор острова?..
– Нет. Виталий Васильевич когда-то служил в городской сберкассе и ходил к нам в редакцию на заседания литературного объединения – писал стихи на производственно-экономические темы. Помню, как он, тонкая натура, однажды плакал, когда поэтесса Анюта Свистина – в литературных энциклопедиях это имя можешь не искать – читала свои потаскушечьи верлибры… Так вот, Тулин, представь себе, в этом году стал капиталистом – купил три фанерных ларька на центральном базаре. А увиделись мы на презентации в ресторане «Журавли», за что пили, не помню. Во время фуршета, когда я вел неофициальные переговоры с секретаршей начальника какого-то полуподпольного кооператива – между прочим, весьма аппетитной дамой, – подошел ко мне Виталий Васильевич и, не стесняясь секретарши, сказал: «Я, Никита, уже нанял киллера, чтобы тебя убить». «За что?» – спрашиваю. – «А зачем ты описал в газете, как я в ресторане «Маленькие лебеди», выпив лишнего, взобрался на стол и на потеху публике громко портил воздух?»
Алексей брезгливо поморщился:
– Заносит тебя, Никита, в такие конюшни.
– Только ради тиража газеты, оперативной светской хроники и ничтожного гонорара.
– Каков свет, таков и гонорар.
Кнут наклонился к уху друга и, продолжая дурачиться, таинственно зашептал:
– Тулин, Алеша, сказал, что по поводу киллера он, конечно, пока пошутил, но если еще раз прочитает про себя хоть что-нибудь, написанное мной, то уж тогда обязательно застрелит.
– И правильно сделает.
В эту минуту внимание наших героев привлек человек в темносером костюме, остановившийся у соседнего окна, – высокого роста, худощавый и совсем седой. Незнакомец осторожным взглядом (выдававшим, что он впервые попал в актовый зал архива и никого здесь не знал) осматривал проходивших мимо него и, встретившись глазами с Никитиным, улыбнулся. Алексей в ответ слегка поклонился.
– Вы знакомы? – обернулся к другу Кнут.
С человеком, стоявшим у окна, Никитин познакомился два часа назад, на улице, у входа в архив – человек этот, извинившись, попросил тогда у Алексея пригласительный билет на конференцию. Билеты заранее были посланы всем, кого организаторы мероприятия посчитали нужным видеть в этот вечер в актовом зале, но контроля, как мы уже отмечали, у входа не было, и Алексей, выслушав пустяковую просьбу пожилого и не внушавшего недоверия человека, без лишних слов пригласил его следовать за собой.
Этой встрече Никитин не придал тогда никакого значения.
Кнут, выслушав Алексея, был разочарован.
Но мы с тобой, читатель, запомним этого высокого седого человека, стоявшего у окна в перерыве конференции. Он скоро снова появится на наших страницах.
После звонка, приглашавшего пройти в зал, Никитин предложил другу сесть с ним рядом в пятом ряду («как раз есть свободное кресло»), но Кнут, чуть подумав, зевнул и махнул рукой:
– Пойду-ка я лучше домой, Алеша, надоели мне ваши вагоны, гори они вместе со всеми вами…
4Никитин вернулся в свое кресло.
Ораторы с заранее написанных бумажек считывали мелкую банальщину. Зал, пропуская их речи мимо ушей, томилась привычной тоской. Даже демократам не удавалось раздуть искру, оброненную в зал их лидером в первом отделении (для этого, как учил Мрыкин, они должны были «думать над тем, над чем еще никто не думал», но этого-то они пока еще и не могли делать). Масалов тщетно пытался реанимировать мероприятие: в самые скучные минуты прений деликатно перебивал выступавших, дополнял и пытался углубить содержание их унылых рассуждений, остроумно шутил… Алексею все это очень быстро надоело, и он с завистью стал думать о своем друге Никите, который, благоразумно покинув конференцию, «наверно, в эти минуты сидит на презентации в каком-либо злачном месте и пьет дармовой коньяк».
«Никите, с его пером и умом, сейчас не о жалком бы гонораре думать… Укрыться бы ему в тихом месте, без людей и водки, и писать рассказы, а он шляется по кабакам, пьянствует с кем попало и, как сказал, кажется, Паустовский, «уничтожает себя близостью со вздором» – на потеху глупых обывателей сочиняет «светскую хронику»… Жизнь, единственная и недолгая, бесследно утекает…»
Последняя сентенция относилась уже не только к Никите, а и к самому Алексею и была продолжена в духе закаленного, как сталь, Корчагина:
«Сейчас жить так, как живем мы с Никитой, стыдно».
Сейчас…
Мертвая зыбь, так долго мучившая страну и надоевшая даже ее вождям, неожиданно покачнулась, зарябила, вздернулась, застучала в берега пока пусть невысокими, но уже предвещающими изменение погоды волнами… основополагающие истины зашатались и потрескались, как высохшее в засуху болото…
– А сейчас выступит, – голос Масалова и названная им фамилия вернули Никитина к событиям в зале.
На трибуну, с заметным усилием разгибая старческие колени, поднимался Семен Ильич Переведенцев, академик-историк республиканской академии наук – ортодоксальный представитель оригинальной, возникшей в горниле победившего большевизма науки «истории», в основе которой лежало не исследование реальной жизни, а «соображения революционной целесообразности».
Переведенцев, как и ожидали в зале, одобрял «безупречный», «научно обоснованный», «идейно выдержанный», «содержащий глубокие, до конца выверенные марксистско-ленинским учением комментарии» пятый сборник «Истории К.-ского края» и темпераментно и даже порой остроумно критиковал московских и «рабски к ним примкнувших» местных «так называемых» демократов. При этом он то и дело упоминал об известных ему из авторитетных источников связях «разрушительных сил в партии и в целом в стране» с ЦРУ, а также мировым сионизмом.
– …Империалисты против нас открыли сорок радиостанций, вещают на двадцати языках народов СССР. О кадрах для работы в эфире их идеологи говорят: нас интересуют самые талантливые из наиболее одаренных…
Еще в студенческие годы Никитин, томясь на скучных лекциях, придумал нехитрую игру: во время таких лекций он с охотничьим азартом стал ловить преподавателей на лжи или подтасовке фактов. Сам он называл игру скрытой дискуссией, а Кнут – фигой в кармане. И сейчас, слушая академика, Алексей (у которого один вид Переведенцева вызывал не только скуку, а и приступы аллергического кашля), вспомнил о той игре и решил «сыграть» с ученым «партию».
– …Владимир Ильич Ленин, и это акцентируется в обсуждаемом нами сегодня сборнике, постоянно подчеркивал миролюбие нашего государства.
Никитин дешевую «пешку» академика легко крыл тоже недорогой фигурой:
– Владимир Ильич Ленин учил: «как только мы будем сильны настолько, чтобы сразить весь капитализм, мы немедленно схватим его за шиворот».
– …В некоторых аудиториях в последнее время умышленно искажается смысл освободительного похода Красной армии в сентябре тридцать девятого года в восточные земли Польши. Я напомню отрывок из «Правды» от 14 сентября 1939 года – статья, к чести профессора Масалова, целиком перепечатана в пятом сборнике: «Почему польская армия не оказывает немцам никакого сопротивления? Это происходит потому, что Польша не является однонациональной страной. Только шестьдесят процентов населения составляют поляки, остальную же часть – украинцы, белорусы и евреи… Одиннадцать миллионов украинцев и белоруссов жили в Польше в состоянии национального угнетения…» Через три дня, 17 сентября, Красная армия, чтобы спасти единокровных украинцев и белорусов от немцев, а не в силу придуманных нашими невежественными демократами «имперских амбиций», перешла советско-польскую границу.
– Вранье. Польская армия, как могла, сопротивлялась фашистам, мужественно обороняла, например, Гдынь, Варшаву; генерал Константин Плисовский, возглавлявший гарнизон Брестской крепости, открыл ворота цитадели только после того, как крепостные бастионы стала разрушать тяжелая артиллерия красного комбрига Кривошеина… Молчит академик и о том, что в результате «освободительного» похода в плену у нас оказались несколько десятков тысяч польских военнослужащих, и почти все они были расстреляны – не только в Катынском лесу, а и под Гродно, в Ошманах, в Ходорове, Молодечно, Сарнах, Новогрудке, Рогатыне, Коссове-Полесском, Волковыйске и других местах.
– …В сборнике справедливо подчеркиваются довоенные успехи страны в укреплении демократии. – Переведенцев для примера зачитал из книги два документа.
– Есть, Семен Ильич, и другие документы на эту же тему – и опубликованные, и, уверен, еще спрятанные. В январе 1939 года был арестован Семенов – председатель тройки, судившей «врагов народа» в Московской области. На следствии он рассказал: «За один вечер мы пропускали до пятисот дел и судили по нескольку человек в минуту, приговаривая к расстрелу и на разные сроки наказания. Мы не только посмотреть в деле материалы – даже прочитать повестки не успевали». В начале тридцать восьмого года тройка пересмотрела дела 173 инвалидов, находившихся в тюрьме, и 170 из них приговорила к расстрелу. «Этих лиц, – показывал Семенов, – расстреляли мы только потому, что они были инвалидами, которых не принимали в лагеря».
Конец выступления академика Алексей уже не слушал. Подумав о том, что Масалов дискуссию, по-видимому, скоро все-таки прекратит, он вдруг почувствовал себя уставшим, захотелось поскорее покинуть душный зал («сколько пустых часов прожито в его стенах!») и уйти домой – лечь на широкую тахту, включить большой недавно купленный светлозеленый торшер и дочитать, наконец, «Петербург» Андрея Белого.
На улице уже густели сумерки, когда Никитин, осторожно обойдя расставленные в фойе столики, на которых неслышно шипели бокалы с шампанским, вышел на мраморную площадку большого крыльца. На чугунных столбах справа и слева горели большие матовые шары-фонари. Заметно остуженный к концу дня слабый ветер овевал лицо запахами сирени.
Алексей спустился на тротуар и минуту постоял, наслаждаясь свежим ароматным воздухом. Домой решил идти пешком и уже сделал было несколько шагов по тротуару, но остановился, услышав за спиной позвавший его незнакомый голос:
– Алексей Васильевич…
Оглянулся – перед ним стоял седой, высокий человек в темносером костюме, – тот самый, которому Алексей помог сегодня попасть на конференцию.
– Извините… Я – Фролов, Григорий Васильевич, – представился седой человек и застенчиво улыбнулся – ему, кажется, нелегко было решиться на встречу с Никитиным (он, наверно, догадывался, что в ту минуту единственным желанием заместителя директора архива было желание отдохнуть от душного зала и поскорее возвратиться домой).
– Чем еще могу быть полезен, Григорий Васильевич? Пригласительный билет на конференцию у вас, надеюсь, никто не проверил?
– Спасибо. Мне очень хотелось послушать профессора Масалова.
– Да, Иван Петрович – талантливый ученый, – Никитин старался говорить учтиво и вежливо, но получалось устало и сухо – Алексей не верил, что незнакомец может сообщить ему что-либо интересное.
Фролов неловко переступил с ноги на ногу.
– Время, Алексей Васильевич, сейчас позднее, вы, конечно, устали, поэтому… скажу только главное.
– Да, время, действительно, позднее.
Фролов посмотрел прямо в глаза Никитина (отметим, читатель, этот миг!):
– Все, что сегодня на конференции говорилось о сгоревшем вагоне с документами, – ложь. Выдумка, Алексей Васильевич!
«Это, наверно, второй партизан Бельцов с его сакраментальным «все бесстыдно врут», – подумал Никитин, но все-таки спросил:
– А вы, извините, знаете правду?
– Знаю. И могу вам эту правду рассказать, – Фролов заметно разволновался. – Для меня вы человек, конечно, едва знакомый, можно даже сказать, вовсе не знакомый, и если бы не наша встреча три часа назад… Но раз уж мы увиделись… Рассказать о вагоне мне сейчас, кроме вас, некому. Если наше знакомство продолжится, вы поймете, почему.
– Но слова…
Фролов настойчиво перебил:
– У меня, Алексей Васильевич, есть вещественные доказательства!
В эту минуту в Никитине дрогнуло сердце – так иногда случалось во время археологических раскопок, когда под его скребком, осторожно снимавшим тонкий слой земли, еще ничего не было, но уже было ясно, что что-то обязательно должно быть.
– Тогда… – Алексей сделал осторожное движение рукой, приглашая Фролова вернуться в здание.
– Нет, нет, Алексей Васильевич. Наш будущий разговор, как говорится, на свежую голову. Я помогу вам узнать правду о вагоне, но вы примите одно мое необременительное условие: сначала я познакомлю вас с вещественными доказательствами – без них мой рассказ не вызовет у вас доверия, покажется выдумкой. Но за доказательствами придется съездить – недалеко… Сейчас вы дайте согласие на поездку… У меня есть легковой автомобиль, послезавтра в шесть вечера я могу позвонить вам на работу…
Алексей к этой минуте уже не ощущал усталости и был взволнован не меньше своего таинственного незнакомца. Конечно, он поедет с Фроловым, и не только потому, что это – недалеко. Но теперь уже и не хотелось вот так просто и вдруг, не поговорив, разойтись с человеком, который что-то знает (поверим человеку пока на слово!) о вагоне с документами. Поэтому ответ Никитина прозвучал неуверенно, будто решение, принятое им, было еще не твердым и не окончательным:
– Я, Григорий Васильевич, наверно, приму ваше условие, но давайте мы с вами…
– Не будем зря терять время! Звоню вам послезавтра в шесть вечера. На работу, – Фролов слегка поклонился и, быстро повернувшись, скрылся в большой толпе, уже спустившейся с мраморных ступеней на тротуар.
Глава 3. Военная тайна
1Весна в том году наступала медленно. В марте и в первые декады апреля небо было серым, часто шли холодные дожди, солнечные дни, редко случавшиеся в это время, сменялись ночными заморозками, поэтому все в природе осторожно выжидало и не торопилось начинать новый круг жизни. Только в конце апреля пришло, наконец, первое, еще не жаркое, тепло, и тогда быстро, будто догоняя упущенное время, зазеленели улицы и городские парки.
Расставшись с Фроловым, Никитин решил домой не торопиться. Хотелось праздно пройтись по вечернему городу, чтобы на свежем воздухе хорошо обдумать только что случившийся разговор у крыльца архива.
«Что Фролов знает о вагоне?».
Алексей пересек небольшую площадь, где при слабом свете двух грязных лампочек, висевших на столбах, перепоясанные платками старушки торговали редиской и молодой картошкой. Потом прошел длинную улицу Садовую и стал спускаться по круто шедшей вниз, прямо к Пушкинскому парку, Петровской улице.
«Здесь мне всегда хорошо… Почему? – мысли, еще минуту назад устало пульсировавшие вокруг таинственного Фролова, незаметно отклонились в сторону. – Почему на Садовой, наоборот, у меня всегда и беспричинно портится настроение? Наверно, окружающие нас неодушевленные предметы действительно заряжены пока еще не ясной для науки энергией – со знаками плюс или минус, эта энергия, взаимодействуя с энергией человека, усиливает или ослабляет нас… Если это так, тогда история каждого города – это не только пронесшиеся над городом события и судьбы живших в нем людей, а и сформированное временем его энергетическое поле – лицо города. У только что построенных городов лица нет, поэтому они холодны и неуютны; у старых, но разрушенных временем или войной – лишь осколки лица…».