Господствующая высота
Андрей Хуснутдинов
© Андрей Хуснутдинов, 2018
ISBN 978-5-4474-2394-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Сижу в президиуме, черкаю чертиков в блокноте под очередного докладчика, никого не трогаю, как чувствую, пол под стулом начинает поддаваться. На дебаркадере так бывает.
– Вас просят, – шепчет из-за спины референтша.
Оглядываюсь на дверь кафедры.
Референтша кладет поверх чертиков визитку с американским гербом.
– Тут, в ресторане, внизу.
От карточки еще пахнет типографской краской. Я поправляю ее так, чтобы закрыть наиболее вызывающую черкотню. Робкая кириллица ютится в дальнем от пернатого хищника углу и словно заговаривается с испугу: «Самантха Вильсон, военное пресс-атташе». Референтша чего-то ждет. Я закрываю блокнот и потираю припустившую ногу. В том месяце, помнится, так же, через секретариат, на интервью напросились бельгийцы. Но раз на раз не приходится. Сейчас, в ареопаге, визитка поспела, по крайней мере, кстати: от предыдущего антракта прошло тридцать минут, до следующего оставалось не меньше, а силы мои для изображения заседателя-звездоносца были на исходе.
– Спасибо, Ленок, – шепчу, выдвигаясь из-за стола. – С меня шоколадка. – И с видом глубокой озабоченности, поглаживая блокнотом чертову ногу, ковыляю за кулисы.
За что чту и сторонюсь американцев – в плане общения это самые открытые люди на свете. Души нараспашку, руки вразмашку. Никаких запретных тем. Умеют абстрагироваться, ничего не скажешь. Берут тебя на мушку в тот момент, когда ты, во-первых, этого не ждешь, и, во-вторых, когда вранье уже составляет для тебя психологическую проблему. Так что, поминая привычку раскисать после первых минут застолья, я входил в ресторан не спеша.
Однако Саманта Вильсон решила обойтись без прелюдий. С не женски сильным, цепким рукопожатием – на чистом русском и в русском же духе – с места в карьер:
– Здравствуйте, меня интересует ваш бывший сослуживец, Арис Варнас.
Ну, думаю, приехали. Из огня да в полымя. Опять Афган. Только на этот раз, ей-богу, как-то странно: рано или поздно с посольскими разговор у меня перескакивает на популярную частоту, но чтобы вот так в лоб, без дипломатии, и с порога про Стикса…
– И в чем подвох? – спрашиваю.
Саманта Вильсон хмурится.
– Зачем Пентагону солдат империи зла? – говорю без обиняков. – Погибший, к тому же.
– Затем, – отвечает Саманта, не моргнув глазом, – что на прошлой неделе в Афганистане пропал его сын Димас, солдат из нашего списка сил коалиции.
– И что? – недоумеваю я.
Она проглаживает салфетку ногтем по сгибу.
– И он пропал в районе бывшего советского поста номер восемнадцать – то есть, я правильно понимаю, господин Воронин, вашей заставы. Так?
Вправду сказать, решил, что это розыгрыш. Поэтому, чтобы выиграть время, заказываю чаю, пирожных там, а сам поглядываю на свою визави. Она от нетерпения и вежливости рябью пошла, даже руки со стола убрала, чтобы салфеточку не плющить. Нет, думаю, дело пахнет порохом. То есть к Стиксу у американской военщины интерес неподдельный, животрепещущий. Оперативный интерес.
– Простите, – говорю, – я, может, задам глупый вопрос: скажите, а вы точно уверены, что это его сын?
Саманта склоняет голову набок, оглядывается на своего бодигарда за столиком в углу и, переведя дух, смотрит, как я дырявлю рогатинкой лимонную дольку.
– Так точно, как можно знать что-то. Очень.
– Подробностей, как это все было, сообщить, конечно, не можете?
– Пока не могу. Но скажу, что Дейм… что Димас был на хорошем… да что там говорить – лучшим солдатом бригады, имел комбатные награды и ранения. Версия, что он дезертир, отпадает совсем.
– Фотографию хотя бы покажете? – спрашиваю.
– Минутку… – Саманта листает картинки на своем смартфоне, но, не обнаружив нужной, звонит кому-то и железным голосом, по-английски, велит переслать снимки «объекта». – Простите, я думала, фото со мной. Зато у меня есть другой… так, скажем… файл… – Она смущенно улыбается. – Или – нет. Это сюрприз. Немного позже. Хорошо?
Я перекладываю дольку в чай.
– А что вас интересует конкретно?
Саманта вновь следит за моей рукой, отводит взгляд лишь тогда, когда я бросаю рогатинку.
– Всё. – Аккуратно, будто фишку, она пристраивает телефон возле моего блокнота. – Мы не знаем, какие факты из биографии отца могут проявить ситуацию сына… Да, и чтобы не забыть, такой момент: влияние Варнаса на коллег в смысле… ну, скажем так, выхода из-под контроля, самоуправства – так по-русски, да? Пожалуйста, вы не будете против, если я запишу вашу историю?
Я деланно удивляюсь:
– Неужто еще не начали?
– Нет еще… – Саманта поправляет телефон. – А вы?
– А я… – Я прожевываю конфету, морщусь, как от пилюли, и, потирая ребром ладони столешницу, договариваю про себя: а для меня в истории со Стиксом важно как раз обратное – закончилась ли она? That is the question.
В тмутаракань нашу, на забытую аллахом и его доблестными воинами сторожевую заставу номер восемнадцать, Арис Варнас загремел из десантно-штурмовой бригады в Гардезе. Случилось это под самый аминь кампании, в восемьдесят восьмом. Слухи о причинах его ссылки ходили чудные. Арис упокоил не то начсклада, застуканного на продаже патронов душкáм, не то бойца, угробившего рацию перед рейдом, не то и вовсе кого-то из штабных из-за бабы вольнонаемной. В общем, дело было темное, трибунальное. Сам Стикс никогда и ни с кем на этот счет не распространялся. Из достоверных деталей его десантных подвигов до нас дошли только три: свежий огнестрел мякоти правой голени, фингал под глазом да культяпки срезанных сержантских лычек на погонах. Как сейчас вижу его, шагающего от «вертушки» по мартовской грязище к нашему КПП – статного, чистенького, перехваченного ремнями полного РД1, с вытертым ПКМ-ом2 на груди и с рассеянной улыбкой на подбитой арийской роже. Первой мыслью моей – винюсь без околичностей – было: «Фашист». Второй, не такой определенной, но, как ни странно, более точной и важной: «Всё как с гуся вода». Ведь то же ранение его разъяснилось не сразу, не днем. Что место ему, по большому счету, на госпитальной койке, стало понятно лишь после отбоя, в блиндаже, когда прибалдевшее четвертое отделение наше пялилось на то, как он вкалывает в ногу промедол, скручивает и бросает в буржуйку заскорузлый от крови носок, отдирает бинты от сквозной раны, посыпает ее стрептоцидом и наворачивает свежую повязку.
Стикс – это так он сам себя окрестил. В первую же ночь на заставе. Койки наши через одну стояли, и я, встав по малой нужде, услышал, как бредит он во сне, молотит сквозь зубы короткими очередями: «Стиклстиклстиклс…» – негромко и словно бы с жалобцой, как пощады просит. Я решил, от кровопотери такое с ним, ну, или после промедола, хихикавших Зяму с Дануцем еще окоротил, однако и на другую ночь, и потом, когда Арис отсыпался после «пустых», как он говорил, нарядов, колыбельную эту его обязательно слышал кто-нибудь. Впоследствии даже словечко от нее произошло: стиксовать. Глюки ловить после джáрсу3. Кстати, чтобы сам Стикс пригубил косяк или хотя бы заикнулся о дури, такого не было замечено ни разу, и, уверен, шприц-тюбик промедола, не в пример многим, в его АИ4 содержал именно промедол, а не воздух и не воду.
Last but not least: засадным пунктом в деле о прозвище Варнаса было то, что сам я родом из Литвы – явился на свет в Каунасе, по очередному месту службы бати моего гвардейского, и жил там до третьего класса школы. Короче, по-литовски понимал.
И вот сидим мы как-то с ним в курилке, и я у него к слову, без задней мысли, спрашиваю, чего это каждую ночь он заделывается стекольщиком (литовское stiklas – русское «стекло»). Он посмотрел на меня оценивающе и в то же время отстраненно, как смотрел поверх своего ПКМ-а с позиции, потом поинтересовался, откуда я знаю литовский, и лениво махнул папироской:
– А, оккупант…
– Ну, так точно, – кивнул я. – Шурави5. Вроде тебя. Мамы не отличат. Так что вспоминай меня, когда бреешься.
Лицо у него притемнело, но гнева ни звуком, ни жестом он не выказал – то есть не в новинку была ему темка о союзности того, что ненавидел он всеми фибрами души, и того, за что проливал свою голубую кровь. После этого разговора, натурально, между нами как черная кошка пробежала, а когда выяснилось, что и деды наши полегли, можно сказать, по разные стороны баррикад (мой – в 1944-м, при освобождении Вильнюса, его – в 1947-м, в облаве под Шауляем), кулаки, стоило переброситься парой слов, начинали чесаться у обоих. Однако впервые мы сшиблись вовсе не на удобренной почве истории, а из-за Зямы.
Яшку Замятина, тогда еще толком не оправившегося после повторной желтухи и потому загоравшего в каптерщиках, Стикс избил за покражу спирта из своих личных закромов. Медицинский ректификат, около литра в месяц, Арису доставляли с оказией на «вертушке», снабжавшей заставу почтой, чеками6 и продуктами. Кто и за что расточал ему такие благодеяния, не могу знать. Знаю только, что, помешанный на страхе перед подштанными подселенцами, Арис практиковал ежедневные спиртовые растирания. Дезинфекции эти он проводил на восточном отшибе заставы, в развалинах башни над взорванным колодцем кяриза7, и когда Фаер, огнеметчик наш – который, как и многие, разрешался от бремени чресел по тому же адресу – застал его за этим делом после отбоя, то решил, что видит «дрочущего призрака».
Зачем спирт понадобился Зяме с его печенкой – тоже вопрос. Думаю, ни за чем. Просто сработал рефлекс, учрежденный на такой же безусловной вере в то, что спирт в пределах досягаемости не может быть чужой собственностью. Стикс поколотил Яшку не так чтобы, но задохлику-желтушнику, чтобы завернуться в цинк, много и не требовалось. Зяму, лежавшего в каптерке без сознания, с пеной на морде, нашел его владимирский земеля Мартын. О происшествии мне, как командиру отделения, было доложено в первую очередь (впрочем, и в последнюю – до Капитоныча, взводного нашего, и, тем паче, куда повыше, подобные реляции доходили редко). Растолкав обморочного и выяснив, в чем дело, я сдал его Роме-санитару и направился на верхний выносной пост, тот самый, куда накануне отрядил разводом Варнаса с Дануцем.
Должен сказать, армейским шовинистом, махровым8 имбецилом в мундире, третирующим прочие рода войск, я никогда не был. Но привычки, как и правила, редко обходятся без исключений. В моем случае этот подвал со звездочкой занят дедами от десантуры. Первого «двухсотого»9 я увидел еще до Афгана, на азадбашской пересылке, в вэдэвэшном ареале казармы – ростовский студентик с раскромсанным в кашу, до кости, лицом (били, видимо, пряжкой) уснул в луже черствой крови под кроватью, где его спрятали после «ночного рейда» да так с перепоя и забыли до утреннего построения. Лютовали на пересылке не только десантники, но если бы в Азадбаше велся учет первенства зверств по войсковой принадлежности, голубые береты обскакали бы на корпус всю армию. Поговаривали, и в Афгане они оставались верны себе, служа первостатейным источником для дисбатов. Как оно там было, не знаю, а на восемнадцатой относительно дедовщины все устроилось строго. Старослужащие пребывали в своем праве, но утверждаться при Капитоныче за счет побоев молодняка не приходило никому в голову так же, как, скажем, топить печь гранатами…
Стикс меня поджидал, конечно. Едва я приблизился к бреши в «колючке», он скомандовал остановиться и спросил пропуск. Но я не останавливался и не отвечал. Секунду спустя, под передергиванье затвора, требование назвать пропуск прозвучало опять. «Давай, ягайло, давай», – неслось в моей просторной, как танковая мишень, голове. С той секунды как клацнул затвор, я, полуглухой и полуслепой от бешенства, слышал только грохот ветра в ушах и, будто в окуляры, видел только льняную жемайтскую улыбку над бруствером. Так, сбрасывая с себя автомат, ремень с подсумком, шапку, бушлат – все, что могло быть помехой в рукопашной, – я пер по раскисшей тропке на пулеметный ствол, что твой бык на оловянного человечка.
Если бы не Дануц, он, ей-богу, заземлил бы меня. Первый, предупредительный, выстрел ахнул вверх, подзывая моих зазевавшихся ангелов-хранителей, сквознячок от второго, смазанного молдаванином, окатил правый висок. Простуженное, кашляющее эхо запрыгало по горам. С насыпи, как в полынью из парилки, я слетел на сцепившихся интернационалистов, разбил их, повалил навзничь Стикса и, прижав коленом к земле, взялся охаживать между броником10 и каской. Он почти не сопротивлялся и притом избегал тумаков, большая часть которых пришлась по плечам и земле. Его физиономия рябила передо мной подобно отражению в воде, но еще более странным вышло вот что: мне казалось, что я с таким трудом попадаю по ненавистному лицу из-за отчетливой и с каждым ударом все прибывающей на нем гримасы удовольствия. Стикс будто оценивал, пробовал на зуб мою ярость и уворачивался от кулаков лишь потому, что боль отвлекала его. Даже после того как Дануц растащил нас, Арис, подтирая кровь, продолжал смотреть перед собой с умиротворенным видом. Чокнутый, думал я. Руки мои были разбиты ничуть не меньше, чем его карточка, я разминал пальцы, пока не поймал на себе остановившийся взгляд Дануца и тем почему-то заставил его попятиться.
Капитоныч, которому Стикс доложил о нарушении устава караулки, сделал мне втык не за мордобой (о чем Арис, думаю, не обмолвился), а за то, что я «не воспитываю своих плакальщиц». Дануц, также допрошенный взводным, предлагал учинить «стукачу» тёмную. Но назвать Стикса стукачом или плакальщицей мог только тот, кто совершенно не знал его. Я Ариса тоже знал не ахти, однако доклад Капитонычу не стал для меня сюрпризом. Я понимал – что-то в этом роде должно было последовать. Скажу больше: когда я вспоминаю воздушную яму от пули у виска, Стиксово донесение служит мне единственным утешением, чем-то вроде справки о жизни, компенсаторным, как говорят костоправы, элементом. Ведь не было бы меня, не было бы и доклада. Самому Арису, понятное дело, на мои терзания было плевать с колокольни. Он не то что не раскаивался, но, кажется, представься ему второй шанс, оцинковал бы меня не моргнув глазом. Да это еще ладно. Мой висок, кулачный обморок Зямы, доклад Капитонычу, постоянные претензии к качеству еды и к санитарному состоянию гарнизонных помещений, не говоря уже об их постояльцах – бог с ним со всем. Однажды Стикс умудрился поцапаться со своими земляками из третьего отделения, Пошкусом и Матиевскисом, из-за того, что на их минометной позиции оказалась, видите ли, неточно составленная карточка огня.
Я тогда с него диву давался. Он пёр против всех, без разбору и так легко, будто сидел на броне. Лез на рожон и знал это. При всем при том психом, по меньшей мере, в медицинском склонении, он не был, склочником – тоже. После любой дрязги с ним у меня оставалось смешанное чувство вины и озлобления. Ведь все эти прицепки, частью обоснованные, даже законные, раздражали не так сами по себе (хотя и не без того: какой фокус-покус должен был сотворить комвзвода, чтобы личный состав не вшивел в условиях дефицита воды: хлорку сыпать за пазухи? учредить керосинные ванны? наладить, по примеру Ариса, снабжение всех и каждого спиртом?), – так вот придирки его раздражали не так содержанием, как подачей. Свои замечания Стикс расточал примерно в том духе, в каком это делают наши домашние попечители наших свобод – тоном стерильного инопланетного существа, неземной красоты гуманоида, заседающего на расстоянии пары световых лет от вывалянной в говне и подлежащей дезинфекции почвы греха. Короче говоря, Арис уверенно двигался к тёмной, и если бы не ранение ноги, то бишь если бы Капитоныч отпускал его тогда в дозоры или на проводку колонн, то – чего доброго, и к заплатке с задней полусферы.
(Говоря, что Стикс мог схлопотать товарищескую пулю, я, конечно, остаюсь в своей сорокалетней шкуре, выступаю от имени себя настоящего, а не от имени легкого на подъем мотострелкового сержантишки, который знал о подчиненных не более того, что они сами – на словах, на деле, в бреду – давали знать. Теперь я могу с легким сердцем заявлять, что возможность быть убитым своими для Стикса равнялась нулю. Но с высоты настоящего таким же нулем видится все, что не достигло фазы факта, события. Мы привыкли понимать прошлое как упразднение вероятности. Только это определение годится для фотографии. Для человеческой памяти такое прошлое – разобранная мозаика. Или того проще – виды с протоколированным бессмертием. То есть, я хочу сказать, за эти двадцать с лишком лет я не то чтобы лучше понял Ариса Варнаса, но смог лучше разобраться в своем отношении к нему. В конечном счете, в себе самом. Я понял, что если хочу лучше вспомнить кого-либо, то должен надежней забыть себя. Себя сегодняшнего, который выдумывает себя вчерашнего. Себя, решившего, например, что гарнизонная жизнь действовала на Стикса сродни клетке на дикого зверя, сводила его с ума и заставляла грызться с сослуживцами так же машинально, как машинально дикий зверь грызет прутья решетки. Было ли так на самом деле? Вероятно, да. И даже, скорее всего, именно так оно и было. Проблема, повторюсь, тут не в возможности моей ошибки, но в невозможности для моего легкого на подъем сержантишки думать своей головой. Поэтому не стоит судить его строго за то, что, когда через день после потасовки на верхнем выносном посту стало известно об аналогичном ЧП на нижнем, он решил: всё, с него хватит, заслонять от того света того, кто сам и с такой регулярностью выписывает себе смертные приговоры, есть уже соучастие в помешательстве.)
В первом чтении происшествие на НВП выглядит просто и дико одновременно. Во втором часу ночи кемарившие после дозы джарса урюки из третьего отделения, Бахромов и Матиевскис, были разбужены одиночными пулеметными выстрелами, гремевшими на их собственной позиции и над их собственными безмозглыми башками. Бахромов насчитал четыре выстрела, Матиевскис – пять. Стрелял – из своего ПКМ-а в сторону долины – Стикс.
Во втором чтении простота улетучивается, крепчает и ширится дичь. В ответ на вопрос очухавшегося Бахромова, какого черта он тут делает, прямым в голову Арис отправляет узбека досматривать веселые картинки, то же самое происходит с Матиевскисом, после чего Стикс возвращается добирать свою смену – это за километр, если что, на полутора ногах, в обход заставы, «колючки», вдоль минных полей – на верхний пост.
В третьем чтении, по всем канонам драматического жанра, конфликт исчерпывается. Имеют место быть чудесная развязка, замирение сторон и благорастворение воздухов. Утром на склоне, метрах в двухстах под НВП и прямехонько по курсу Стиксовой стрельбы, Матиевскис замечает дерущихся среди камней грифов. Понять, из-за чего сыр-бор, невозможно даже в артиллерийскую стереотрубу. Горизонт буйной трапезы падальщиков скрыт в складках местности. С пересменой под гору отправляется усиленный патруль, а часом погодя – прилетевший из штаба дивизии начальник особого отдела с оперативной группой. В целом и частном выясняется следующее: ночью, нарисовавшись на НВП, что твой черт из табакерки, в кромешной тьме – без использования ночной оптики, без применения осветительных ракет, вообще без ничего – с открытого затвора Арис Варнас расщелкал троих арабских наемников. Тех еще, не к столу будь сказано, шишиганов. Миновать все рубежи РСА11, «путанку»12, минные поля и затем расположиться на привал под самым носом у заставы могли либо нематериальные сущности, именно что духи, либо фантастические профессионалы. В пользу второй версии, конечно, собирается больше зачеркнутых минусов. Тут и новейшее обмундирование, и бесшумные стволы с «ночниками»13, и, собственно, сами тела, поглоданные, но не растворившиеся поутру. В пользу первой версии, кроме так и не разрешенного вопроса «как?», голосует – и даже, можно сказать, вопиет – другой: «какого?» На кой черт надо было, во-первых, переться с таким передовым прикидом в нашу тактическую глушь, и, потом, припершись, вставать на привал вместо того, чтобы ставить заставу на ножи? Вопросы эти, к слову, мотострелкового сержантишку занимали постольку-поскольку. Толком не озадачили они, скорей всего, и особистов, которые не так удивились бедуинам в «бархатной зоне» между боевыми 17-м и 19-м фортами, как обрадовались негаданной добыче, возможности внеплановой реляции в Кабул и выше, в Москву. Сержантишку же моего загробление бедуинов дразнило ровно до той поры, пока он не вспомнил, как, будучи под джарсом, сам, в еще предрассветных затёмках, меж волком и собакой, подстрелил с поста, саженей с полста, шакала. На слух. Воображая самого-главного-моджахеда и мечтая о самом-краткосрочном-отпуске (которого, конечно, рядовым бойцам ограниченного контингента не полагалось по умолчанию). Капитоныч тогда словно мысли подглядел сержантишкины – пошептавшись с особистом, накатал рапорт на представление Ариса к отпуску по семейным обстоятельствам. Представление сие произвело в сержантишке муторное чувствецо. С одной стороны, Стикс являлся героем, заслужившим свой отгул из пекла, как никто другой, с другой – было ясно, что рапорт вызван не столько желанием поощрить передовика, сколько стремлением избавиться от неиссякаемого источника гуманитарных, сиречь чреватых поножовщиной, проблем. Но как сержантишка, так и взводный зазорно, с запасом, с треском дали маху в посылках благодарности насчет Стикса. Дважды два не всегда равняется четырем. Я не владею статистикой отказов советских срочников от отпусков, не знаю даже, имеется ли такая вообще, но уверен, отказ Стикса – единственный в своем роде за всю историю армии. Так или иначе, не пальба впотьмах по духам, а вот эта реакция на отпускной приказ представилась тогда всем настоящим чудом. Ведь что такое чудо? То, чему нет места в рамках действующего, оперативного опыта быта. Бедуинам мой опыт еще находил худо-бедные обоснования, отказу от отпуска, от возможности пресечь, хотя бы на время, обрыдлую, смертоносную череду окопных буден – нет. Имеется тут, конечно, и запасной вариант, пожарный выход для логики – покрутить пальцем у виска, – и все-таки, повторяю, никто на заставе не считал Ариса Варнаса психом. Даже Матиевскис, который по волшебном известии от Скибы-писаря, при всем честном народе в курилке, потирая лоб над подбитым глазом, назвал Стикса тронутым.
Отношение к Арису, безусловно, изменилось тогда. К нему не стали набиваться в приятели, но сделались терпимее, глуше к его придиркам. Взводному под шумок возни с бедуинами тоже удалось состряпать небольшую сказку. На запрос из штаба полка, почему рядовой Варнас не убыл в положенный отпуск, он возьми и брякни, что рядовой Варнас уклоняется от поощрения в пользу заставы, просит вместо отпуска увеличить водоснабжение, ведь на эту тему (шепотом) имелся уговор с начальником особого отдела дивизии, да, видно, в сумятице наверху, не то в штабе армии (ага), не то где пониже, всё перепутали. Так, отныне к нам зараз карабкалась не одна водовозка, а три, и вопрос с недостроенной баней, равно как и с подштанными подселенцами, утрясся сам собой.
В общем, в заварухе с бедуинами Арис сам словно спустился с небес на землю, пришел в себя. И, казалось бы, было логично заключить, что это связано с увеличением подачи воды на высоту. Однако я стою на своем: Стикс перестал щетиниться после происшествия на нижнем посту, а не после того, как заработала баня. Червю, глодавшему его, был нужен порох, а не вода. И Капитоныч – ум, честь и совесть восемнадцатой, даром что боксер – смекнул это прежде прочих.
Подопечным объектом заставы был резервный серпантин. От загруженной магистрали на рубеже между нашей зоной ответственности и землями семнадцатой горный пик откусывал узкий рукав, который пару километров змеился по дну ущелья, затем уходил через перевал под пригляд девятнадцатой и там же, за горой, впадал в основное русло бетонки. Резервным его величали по двум причинам. Колонны перенаправляли к нам, во-первых, если из-за обвалов-обстрелов-нестыковок оказывался тромбирован главный маршрут, и, во-вторых, если мы могли контролировать ущелье. Контролировать же его мы могли три-четыре дня в неделю, от силы. Да что там ущелье. Когда наша господствующая, с позволения сказать, высота часами кисла в беспросветной, как манна небесная, мгле, мы и самих-то себя с трудом отличали от духов. Вся надежда в таких метеоусловиях была на ржавеющую минно-сигнальную машинерию, на капризную эрэлэску, на собственные уши и – на Стикса, после того как Капитоныч (не исключено, с подачи самого Ариса) стал спроваживать его в дозоры. Сей вид разведки, нужно заметить, на восемнадцатой был не в чести еще с незапамятных времен. Году в восемьдесят пятом тут, поговаривали, пропало целое отделение – ушло в туман, как в воду кануло. До Стикса, по крайней мере, Капитоныч выставлял дозоры только адресно, под наводку на снайпера или подрывника, и никогда – в «молоко», в тучу, то есть. А Стикс на свои первые рекогносцировки отправлялся исключительно в «молоко». Сходил к серпантину во главе небольшой, до четырех человек, группы после завтрака, возвращался либо к обеду, либо когда распогоживалось. И самое интересное, почти всегда эти экспедиции были результативны. Вот какие чудеса. То «растяжку»14 с нашей тропы сковырнут, то соглядатая духовского со скалы, а то и вовсе бандкомпанию из засады растрескают. Я и не думал, что вокруг серпантина столько хищной живности пробавляется. Глядишь, бывало, в окуляры, и слезу смаргиваешь от зевоты: пустыня пустыней. Лунный ландшафт, подгнивший от зеленцы. Доставалось нам, разумеется, отсюда на орехи – и «грушами»15, и эрэсами16, и дэшэковскими «огурчиками»17, – но не больше, чем из долины на противоположном крае, уже совсем необитаемой, вползавшей дальним фронтом под вечные снега.