– Насер!.. Насер, иди за стол!
Это мать меня зовет. В ее голосе слышны рыдания. Но я не иду, подожду, пока она накроет. Не хочу сидеть и ждать за столом. Хоть бы и вообще не ходить туда… Я знаю, что сегодня никому из нас ужин не будет в радость. Еда покажется отравленной.
– Насер!.. Иди – остывает!
Мать хочет, чтобы в доме наступило хотя бы условное перемирие. Пусть оно и сведется лишь к тому, что все мы будем сидеть за столом и ужинать бок о бок.
Я встаю: не хочу, чтобы она еще раз звала меня. Выхожу в комнату и вижу, что Мустафа, опершись подбородком о коленки, смотрит телевизор. У отца одна штанина спущена, другая по-прежнему закатана до колена. Стол уже накрыт, и мать ставит для каждого из нас тарелку с мясным бульоном. Я сажусь и оказываюсь спиной к спине с Мустафой. Спокойно и ласково говорю ему:
– Поворачивайся, давай за стол.
Мустафа отрывает подбородок от коленок и садится ужинать, скрестив ноги по-турецки. Я беру кусок лепешки. Ройя положила голову на колени матери и смотрит телевизор, на щеках ее – дорожки от слез. Мать заставляет ее подняться и сесть к столу. Перед каждым из нас тарелка с супом, но в том, как мы все едим, чувствуется отвращение. Словно поглощаем еду лишь по обязанности. Отец закуривает новую сигарету, и продолжается словно бы игра в молчанку. Окунаем лепешки в суп и жуем их – все, кроме отца. У него тарелка уже подернулась остывшим жиром, а он прикуривает новую сигарету от предыдущей, и я вижу, что он выкурил уже полпачки. Он как будто состарился за то время, что меня не было в комнате. Прислонившись к стене, обхватив колени, смотрит телевизор. Там показывают китайский цирк. Мужчина крутит педали одноколесного велосипеда. А вот на арену выпрыгивает некто с разноцветно размалеванным лицом. На лице Мустафы появляется скрытая улыбка, но он оглядывается на нас, и улыбка его исчезает. Мама рвет лепешку на мелкие кусочки и кладет их рядом с тарелкой отца. Потом она берет кастрюльку и начинает чистить картошку, шкурки кладет на крышку кастрюльки, и их желтизна скоро покрывает всю крышку.
Раздается долгий звонок в дверь. Мустафа вскакивает и, перепрыгнув через скатерть, бежит к двери. Он опрокинул кастрюлю, отец вскакивает, хватает крышку и запускает ею в Мустафу.
– Ослеп? Как баран несется…
Ройя прижимается к матери. Мустафа, не задерживаясь, выскакивает из комнаты. Картофельные очистки усыпали весь пол. Губы отца дрожат. Мать начинает прибираться, потом отходит к буфету. Дверной звонок теперь звенит не переставая. Кто-то прижал кнопку и не отпускает ее. Дрожащим от гнева голосом отец восклицает:
– Нет Бога, кроме Аллаха! Кто это, на ночь глядя, так звонит, посмотрите, кто там!
Последние его слова ни к кому конкретно не обращены, тем более, что слышен стук открывшейся двери. Звонок смолкает. Глаза отца округлились от ярости. Его поднявшиеся брови встали чуть ли не вертикально под складками лба. Слышен топот Мустафы, взбегающего на крыльцо по лесенке, ведущей со двора, он спотыкается и падает. Отец выпрямляет шею и что-то негромко бормочет. Я не слышу его целиком, лишь отдельные слова:
– Осел… к черту… Слепой болван…
Мустафа влетает в комнату. Он запыхался и трет ушибленную ногу. Но прежде, чем он что-то успевает сказать, со двора слышится голос:
– Йалла[5]! Хозяин дома что, гостям не рад?
Запыхавшийся Мустафа объявляет:
– Братец… Братец Али-ага! Али-ага пришел!
Мать стоит у буфета и не может сдержать широкой улыбки. Я вскакиваю и выбегаю из комнаты. Во дворе стоит Али. Свет зажжен, и на стену легла его великанская тень. От радости я лишь хватаюсь за перила крыльца и не знаю, что сказать. Он, улыбнувшись, кивает мне и заявляет:
– Во-первых, поздоровайся, а затем марш ко мне гусиным шагом и целуй мне ноги, без разговоров! Негодяй, я тебе должен сто писем и телеграмм послать, чтобы ты приехал, а? Придется тебя как невесту выкрасть и отвезти на фронт! Салам, хадж-ага, воспитываю вот его!
Али, шагая через две ступеньки, поднимается на крыльцо и идет навстречу отцу. Проходя мимо меня, искоса на меня глянул и бросил:
– Мы с трусами дел не имеем!
Он обнимается с отцом. Отец, улыбаясь, прижимает голову Али к своей груди. А Али высвобождается из его объятий и целует отца в лоб так смачно, словно машина тормозит.
– Добро пожаловать, Али-джан, очень рады.
– Салам, хадж-ханум!
Мать вышла в сени и стоит, вытирая слезы. Ройя здесь же, прислонилась к дверному косяку. Али оборачивается ко мне и пристально смотрит мне в глаза. И мне рыдание сжимает горло. Али своим присутствием напомнил мне обо всех ребятах и о фронте. Но я не иду к нему, жду, когда он сам обнимет меня. Я вдруг снова стал ребенком, нуждающимся в ласке и внимании, в нежности. И я склоняю голову на его плечо. Спазм сжал мне горло и не дает вымолвить ни слова. Али тихонько спрашивает меня:
– Ну, как ты тут?
Я лишь качаю головой. А мать восклицает предупреждающим резким тоном:
– Опять вы шушукаетесь, дружки! Помогай Аллах!
Мы отстраняемся друг от друга. По щеке матери катится слеза. Она одновременно и смеется, и вытирает слезы. Отец одобрительно кивает, спрашивая:
– И ты, похоже, на фронт махнул рукой, а?
Али надул губы:
– Что такое Вы говорите, хадж-ага? Я приехал, чтобы вот этого негодяя с собой забрать.
Отец смеется и, взяв Али за руку, ведет его в комнату. Тот хочет еще что-то сказать, но отец, взяв его за плечи, вталкивает в дом.
– Заходи, Али-ага, абгушт[6] остывает.
Али, чуть покачиваясь, входит в дом, снимает обувь. Мустафа сидит в углу и, закатав штанину, дует на свою ногу. Мы все садимся к столу – отец усаживает Али рядом с собой. Пододвигает ему свою тарелку:
– Давай, богатырь! Приступай!
Он кидает накрошенную лепешку в тарелку Али. Затем пододвигает кастрюлю и добавляет:
– Йалла, кроши, знай, хлеб. Не надо тут церемониться, ты ведь фронтовик.
Отец берет пестик и начинает трудиться над кастрюлей. Али не заставляет себя упрашивать. Он одновременно ест, посмеивается и рассуждает. Ройя завороженно следит за каждым его жестом. А отец, помогая движениям пестика, привстает, затем налегает всем телом.
– Ну что, Насер учится, слава Аллаху! – говорит Али. – Завтра отечеству понадобятся доктора, понадобятся инженеры, понадобятся грамотные специалисты. К войне жизнь не сводится! Кто-то должен идти на фронт, а кто-то должен и учиться! Тысячу раз слава Аллаху, что нынче повсюду образовались фронты! Школа стала фронтом, магазин фронтом, переулок фронтом, уж я и не знаю, что еще остается, что не стало фронтом. Уроки учить – это ведь как в окопе – а что ты хочешь? Насер наш фронтовое ружье переменил на боевое перо! Чего же лучше? У тех, которые на фронте становятся шахидами, кровь красная, а у Насера-аги теперь кровь синяя будет!
Он новый кусок отправляет в рот и спрашивает меня:
– Так я говорю? У канцелярских крыс кровь синяя, разве нет?
Я ничего не отвечаю. Али слегка грозит мне пальцем и продолжает, всё так же обращаясь к отцу:
– Хадж-ага! Я говорю: в гробу я видал этот фронт! Когда прямо здесь ты можешь в окопе биться, надо ума лишиться, чтобы ехать за тем же самым на другой конец страны! Да там еще и окоп-то – под автоматным и артиллерийским огнем. Аллах свидетель: стране нужны доктора, нужны инженеры, нужны писатели. А кровь пролить – это нехитрое дело, любой работяга может кровь пролить…
Отец смеется. Его лоб покрылся потом. Ройя так уставилась на Али, что ее глаза, кажется, вот-вот выпрыгнут из глазниц. Отец ставит перед Али кастрюлю с мясной толченкой. Тот достает большой кусок мяса и отправляет его в рот, из-за этого он временно умолкает, и я говорю:
– Удивительно: на секунду замолчал!
Мама наливает в стаканы чай. Самовар пыхтит так, словно вот-вот пустится в пляс.
– Посмотри, хадж-ага! – продолжает Али. – Я сотню раз говорил: если бы имам Хусейн учился и стал врачом, насколько бы дела его лучше пошли! Семь лет отучился бы на медицинском факультете Дамаска, потом вернулся бы в Куфу – народу лекарства выписывать! Чего лучше? Сидел бы в кабинете и каждому посетителю проповедовал об исламе. Плохо разве? То-то бы дела двинулись! И никаких бы потом споров и боев…
Он вскользь посматривает на меня. Мать ставит перед каждым из нас по стакану с чаем. Мустафа собирает тарелки и относит в кухню. Али только открыл рот, собираясь еще что-то сказать, но я схватил солонку и кинул в него. Он выставил щитком обе руки и громко захохотал.
– Ты болтаешь без умолку. Слова не вставить, – говорю я. – Дай хоть другим рот открыть.
Он еще пуще хохочет. Я гневно смотрю на него, а он потирает нос пальцем и произносит:
– Ладно-ладно, пока потерпим. Я с тобой позже расквитаюсь. А то он тут развоевался, а на фронт идти не хочет, так?
Я наклоняюсь к нему и говорю:
– Будь проклят тот, кто ранил тебя в руку! Неужели он не мог найти получше место? Надо было – клянусь праведным Аббасом – в язык тебе попасть. Насколько же тише стало бы в мире!
Мать поднимает брови:
– Не приведи Господь! Сынок, помолчал бы ты.
Али показывает мне язык. Он издевается надо мной в свое удовольствие. Отец, откинувшись к стене и улыбаясь, спрашивает:
– Ну хорошо, Али-ага! Так какие новости на фронте?
Али чуть отодвигается от стола и берет стакан с чаем. Мустафа переключает канал телевизора, и мы слышим слова известной песни:
…И вот приходят в упоенье битвы,Вот поднимают кубками вино…На экране движутся солдаты с красными и зелеными знаменами в руках. Поднимают руки перед телекамерами в знак победы. Али рассказывает о фронте – впечатления, мысли… Говорит о готовности к боям. Отец, прервав его, высказывает свое мнение. Ройя придвинулась к отцу. А по телевизору запели еще громче:
И вот им машут знойные красотки,Как розы, щеки на лице горят…Отец поворачивается к экрану. Бегут солдаты с флагами в руках. Народ расступается, пропуская их. Али говорит:
– Все ребята передают привет. Я приехал за тобой. Наступление скоро начнется, мне еле-еле удалось получить внеочередной отпуск. Но я должен был тебя увезти. Все наши ребята в первом взводе, Мехди – командир взвода, Масуд – его зам.
– А кто теперь командир роты? – спрашиваю я.
– Хусейн.
– Да ну? – я удивлен. – Разве он боеспособен?
– Еще как, дорогой мой! Приди и посмотри, как он нас гоняет по утрам. Кровавыми слезами плачем: марш-броски, бег – чего только нет!
Мы оба смеемся. Я вспоминаю рану, которую видел у Хусейна. От мочки уха к подбородку тянулся свежий красный шрам. Отец закуривает сигарету, и Али смотрит на него с изумлением. Не выпуская сигареты из губ, отец командует:
– Женщина, чаю подай! У Али-аги в горле пересохло!
– Поменьше бы ему тараторить, – говорю я. – Тарахтит, черт побери, как трактор, ни на минуту не остановится!
Мы все смеемся, и сигарета пляшет в губах отца. Али спрашивает:
– Хадж-ага, ты по новой паровоз запустил? Разве ты не бросил?
Ройю в этот момент словно молнией ударило. Вскочив, она свой маленький пальчик подносит к губкам и говорит:
– Тсс! Предупреждаю: попадет сильно!
Мы все улыбаемся. Отец перекидывает сигарету из одного угла рта в другой и прижимает Ройю к груди. Али ничего не понимает, и я говорю ему:
– Не бери в голову, друг, то внутреннее дело! О праздничном фейерверке шла речь!
Мы так смеемся, что слова песни по телевизору едва слышны:
Из «да» и «нет» от века мир был создан,«Нет» проиграло – победило «да»!Али поднимается, чтобы распрощаться с нами. Отец, сильно пыхнув сигаретой в последний раз, тушит ее в пепельнице. Али спрашивает меня:
– Так ты едешь или открываешь в Куфе врачебный кабинет?
Я смеюсь и спрашиваю:
– А когда ты едешь?
– Что значит «едешь»? – Он смотрит на меня в упор. – «Едем» надо говорить. Я за тобой прибыл.
Он добавляет, понизив голос:
– Буквально вот-вот начнется. Отпуска отменены, Хусейн глотку сорвал, выпрашивая мне отпуск, внеочередной и всего на два дня.
Я отвечаю:
– Завтра утром пойду выправлять документы. В любом случае до полудня получу направление на фронт.
Али по-военному щелкает каблуками, и все встают. Али говорит отцу:
– Хадж-ага! Мы больше не увидимся.
На щеках отца обозначились складки, и словно тяжелый груз лег ему на плечи. Потирая руки, он спрашивает:
– Так когда едете?
Али смотрит на меня. Я опускаю голову, и он говорит:
– Завтра.
Они с отцом обнимаются, и Али целует отца в плечи. Отец, взволнованный, сжимает локти Али:
– Пусть Аллах сопровождает тебя, иншалла, отбудешь и вернешься удачно. Береги моего Насера.
Мы все провожаем Али до двери. На улице холод, и я сильно дрожу. Бегом возвращаюсь в комнату. Отца не стал дожидаться. Мне не по себе. Ухожу в свою комнату, и вскоре туда входит мать, неся под мышкой матрас. На миг мне кажется, что она несет труп: свисающие углы матраса – как руки и ноги мертвеца. Не нагибаясь, она бросает матрас на пол – словно поясница ее перестала гнуться. С глухим стуком «труп» падает. Я вздрагиваю, а мать смотрит мне в глаза. Я заставляю себя успокоиться и ложусь на этот матрас. Мать спрашивает:
– Лампу погасить или почитаешь?
– Гаси, – отвечаю я. – Да не оскудеет рука твоя.
Я накрываюсь с головой одеялом и погружаюсь во фронтовые воспоминания. Ни на миг не затихает в ушах лязг танковых гусениц. Я на поле боя.
* * *Что-то громко падает на пол, и я разом просыпаюсь. В комнате холодно. Слышу, как мать спрашивает:
– Что это было?
– А зачем на дороге поставила? – отвечает отец.
Я натягиваю на себя одеяло. Еще темно, но, пока отец уйдет на работу, он всех разбудит. Мы к этому привыкли. Он ходит из комнаты в комнату и бормочет:
– Брюк моих не видала? Шайтан бы побрал…
– Под вешалку упали, вон там, под рубашкой.
– …Аллах Всевышний, где же носки-то?
– Около ниши, вон там, рядом с зеркалом.
– Зачем пальто мое сюда кинула? Вот ведь! Накрой девочку одеялом. Простудится же.
Он садится и пьет чай, я слышу из своей комнаты, как он прихлебывает. Сажусь в постели, обхватив колени руками. Отец входит в комнату. Ведет рукой по стене и щелкает выключателем. Я встаю.
– Салам!
– Сегодня уезжаешь, нет?
– Да, папа.
Пальто отца застегнуто доверху, и шея замотана черно-белым шарфом. Он сутулится, словно шея и голова тянут его вперед. Обнимает меня, и его колючая грубая борода тычется мне в лицо.
– Не забывай писать, мама твоя больная. По телефону звони, не трави ей душу. Друзья в увольнение поедут – с ними писульку передай.
Его голос дрожит. И сам он дрожит, несмотря на то, что одет для улицы. Он хватает мою руку и что-то сует в нее. Я хочу оттолкнуть его руку, но он говорит:
– Тебе понадобится, там нужно будет что-то купить.
И он, поцеловав, оставляет меня, гасит свет в комнате. Уходит, но, пока не наденет ботинки, дверь не закроет… Так бывает каждый день, и холод вливается в комнату. Я дрожу. Наконец дверь закрывается, и я смотрю на него через окно. Посреди двора он сильно сморкается и, как бы неуверенно покачнувшись, тянется к стволу голого дерева, вытирает руку о ствол. Но не останавливается, уходит. И даже когда он на улице, я еще слышу звук его шаркающих шагов.
* * *Получив направление на фронт, я успокаиваюсь. Решаю идти домой пешком. Мне кажется, воздух сегодня пахнет уже иначе. Дует прохладный ветерок. А мороза прошедших дней нет и в помине. Небо – голубое, прозрачное, чистое. Я уже словно бы и не в городе, а на войне. С этого фронта ушел на тот фронт. Мечты мои летят высоко…
– Э, осел, ты о чем задумался?
Я прихожу в себя. Я на проезжей части, и позади меня машина остановилась и сигналит, не переставая. Водитель высунулся из окна и с яростью глядит мне в глаза.
– Что он застыл, как труп, оттащи его!
Кто-то берет меня за руку и тащит с дороги.
Водитель яростно газует и уносится прочь. Я медленно иду дальше по краю дороги. По канаве вдоль улицы течет грязная вода, и канава до половины забита грязью.
– Эй, ты где витаешь?
Я останавливаюсь и чувствую, что готов взорваться. Я его сейчас своими руками задушу – кто бы он ни был. Оборачиваясь, говорю:
– Паренек, мать твою, ты…
Это Али – он хохочет. Я бросаюсь к нему – кулаком собираюсь ему дать по физиономии.
– О Аллах, теперь, значит, я у тебя «пареньком» стал?
Я обнимаю Али и рассказываю о том, что было только что.
– Пойдем-ка выпьем прохладительного, – говорит он.
– В такой холод?
Вместо ответа он хватает меня за руку и тащит к тележке, с которой продают дымящуюся вареную свеклу.
* * *Звоню в звонок. Мать открывает дверь, Ройя здесь же, держится за ее чадру. Али внутрь не входит, говорит:
– Мне нужно идти, моя старушка уже извелась, что я опаздываю. Будь готов, в четыре часа я за тобой зайду.
Ройя кивает ему и, кокетливо произнося слова, спрашивает:
– В четыре часа куда моего братика заберешь?
Али отвечает, подражая ее выговору:
– Заберу его на фронт, ненаглядного твоего! Я уже сто таких, как он, под воду утащил. И-и-и… В четыре часа куда моего братика заберешь!
Со смехом я толкаю его в бок, выпихиваю на улицу. Возвращаюсь в дом. Мать уже ушла, а Ройя возвращается со мной. Обняв ее, вхожу в дом. Мать накрывает на стол, и я сажусь к столу. Мустафа выходит из комнаты, здоровается и садится рядом со мной. Мать бранит его:
– Чуть подальше не можешь отсесть – чего прилип к нему?
Мать ест совсем немного: я вижу, как ей не по себе. Потом она идет к комоду и вываливает мои вещи. Кладет на пол мой рюкзак и начинает укладывать его. Ройя подходит к ней и сидит рядом так смирно, будто держит в руках кружку, полную воды. Мать порой смахивает слезу углом платка. Мустафа убрал посуду со стола и опять взялся за уроки. Я прислоняюсь к стене, потом ложусь. Мать садится так, чтобы всё время меня видеть. А я не могу выдержать ее взгляда. В нем целый мир мольбы и бесконечность надежды. Я притворяюсь, что сплю. Мать подходит ко мне и приносит мой рюкзак. Мустафа спрашивает:
– Мама! А когда братец вернется?
– Тише ты! Не буди. Месяца через два-три.
– Мама! А как становятся шахидами?
В комнате тишина. За окном туда-сюда летают озябшие воробьи и чирикают. Мать говорит:
– Сходи-ка с сестрой своей, возьмите денег из моей сумки и купите что-нибудь братцу в дорогу!
– Что? Что же купить? – спрашивает Мустафа.
– Откуда мне знать! – сердито отвечает мать. – Печенья, например.
Слышу стук закрывшейся двери. Больше никаких шумов. Даже мать не шевелится. Я поворачиваюсь лицом к стене. Мать набрасывает на меня одеяло.
* * *Я встаю. Ройя бросается мне на шею:
– Проснулся, братец?
Я складываю одеяло и сажаю Ройю к себе на колено.
– Братец! Угадай, что мы тебе купили?
Мать наливает мне чаю.
– Я заснул, мама! – говорю я. – А разве мне что-то купили?
Ройя отвечает мне кивком.
– Ты скажи, какой оно формы, – предлагаю ей, – и я угадаю.
Мать встает, переносит мой рюкзак к дверям и возвращается. Оправляя платье, садится возле самовара. Ее поведение кажется мне странным. Словно она сама не знает, что делать. Говорит:
– Я тебе всё сложила.
А сама не смотрит на меня, занялась фитилем самовара. Потом говорит Мустафе:
– Подай-ка чай своему брату!
Мустафа и не думает ворчать. Берет стакан и приносит его мне. А мать плачет и хочет скрыть это от меня. Ройя приближает ко мне лицо, чтобы я обратил на нее внимание. Показывая ручками, объясняет:
– Вот так будет две пяди, а вот так – одна пядь, чуть-чуть поменьше.
– А вкус какой? – спрашиваю я.
– У-у! – она облизывается. – Такая вкусная, что и слов нет!
Я с притворным изумлением распахиваю глаза:
– Жвачка?
Она заходится смехом. Крутя головой и жестикулируя, внушает мне:
– Да посмотри же… Разве жвачка вот таких размеров бывает?
Она выскальзывает из моих рук и бежит к рюкзаку, но мать останавливает ее:
– Стой, я сама достану, иначе ты всё тут перевернешь.
Ройя протестует:
– Я сама ему достану. Я же сбоку положила.
Мать открывает рюкзак и дает ей в руки пачку печенья. Ройя подлетает ко мне и подносит печенье к моим глазам:
– Смотри!
Я переодеваюсь в форму цвета хаки. Мустафа говорит:
– Братец, не забудешь мне привезти осколки?
– Я ведь привозил тебе уже. Куда ты их дел?
– Ребята все расхватали. И один учителю отдал.
Мать места себе не находит. Суетится тут и там.
Положила на поднос и двигает на нем зеркало, Коран, чашку с рисом, кружку, полную воды, стебелек цветка, вырванный из горшка. Я встаю, и она плачет. Поднимает поднос возле дверей. Нагнув голову, я прохожу под ним, а Ройя и Мустафа смотрят во все глаза. Поворачиваюсь и еще раз прохожу под подносом. Ройя стоит, вытянувшись в струнку, и вдруг начинает реветь. Я целую ее, а Мустафа смотрит исподлобья. И мне тоже спазмы сжимают горло. Мать ставит поднос на пол и бежит в комнату. Мы выходим во двор, и мать тоже спешит к нам, надев чадру. Я вскидываю рюкзак за спину, гляжу на Ройю, которая уткнула лицо в стену и рыдает. Сажусь перед ней на корточки, кладу ей руки на плечи, обнимаю ее. Она закрыла ручками лицо и плачет. Целую ее. Она трет глазки кулачками. Поднимаю ее и несу с собой к двери. Потом ставлю сестру на землю и обнимаю мать. Мать повторяет:
– Письма… Письма не забывай – пожалей нас. Мать твою пожалей, этих детей пожалей, не убивай меня! Не забывай писать!
Я выхожу из дома. За спиной у меня плач, рев и слезы. Шагаю вперед, а идти так тяжело, будто глину ногами месишь. Ноги тяжелые, словно свинец на них повешен. Но я ухожу и не оборачиваюсь. Спазм сжимает мне горло, душит меня.
Ройя зовет меня, тогда я поворачиваюсь. Мать выплескивает вслед мне воду из кружки. Ройя бежит ко мне, и я сажусь перед ней на корточки. Она обнимает меня за шею и целует в обе щеки:
– Братец скоро вернется!
– Скоро-скоро вернусь.
Я вытираю ей лицо и встаю на ноги. И больше уже не оборачиваюсь. Я знаю, что, пока меня можно видеть, они будут смотреть мне вслед, а потом вернутся в дом. Дом стал безмолвным кладбищем, и до вечера в нем не раздастся ни звука.
Глава вторая
Ход поезда замедляется. По обеим сторонам назад проплывают дома. Сначала одиночные, а чем дальше, тем их всё больше: сгрудились кучами, совсем убогие. Словно нищие, собравшиеся из разных мест: хмурые, забитые, в заплатках.
Из переулков выскакивают мальчишки и бегут к рельсам, но поезд оставляет их позади. Из следующих улочек также выбегает ребятня, у некоторых камни в руках. Замахиваются на нас камнями и что-то кричат; наверное, швыряют в поезд камни и ругательства одновременно.
Дальше я вижу корявое дерево, склонившееся к земле. Под ним стоит девочка. Ее длинные волосы треплет ветер, а одета она в красное платье в цветочек. Взглядом пожирает окна вагонов. Поднимает руку, но сама же и останавливает этот жест. Секунду колеблется, а потом всё же машет нам. Мы проезжаем мимо, и я вытягиваю шею, чтобы видеть ее. Она уже далеко, но машет всем вагонам.
– Идем?
Али поднимается с места. Берет свой рюкзак с полки наверху, кидает мне мой рюкзак и рычит:
– Шевелись давай, сколько можно дрыхнуть?
Я встаю на ноги. На всем моем теле – ощущение сальности. Ищу ботинки на полу купе, потом выдавливаю из себя:
– Идем!
Али выходит из купе, я за ним. В коридоре стоят люди с рюкзаками в руках. Образовалась очередь, и мы стоим в ней, ждем, пока поезд остановится и откроются двери. Али оборачивается ко мне:
– Это Андимашк. В городе надо ребятам купить чего-нибудь.
Я не отвечаю. Он отворачивается и смотрит в окно. Впереди него стоит солдат с сигаретой в зубах. Вертит головой туда-сюда и всё время дымит. Я кашляю. Али смотрит на меня и говорит:
– Хорошо, когда люди думают о других людях.
Голос его тонет в скрежете тормозов – резком и долгом. Поезд с толчком останавливается. Толпа давится к выходу. Двери открывают, и мы все прыгаем вниз.
Поток цвета хаки несет нас к выходу из вокзала. Я отдаюсь на волю толпы, и она поднимает меня и выбрасывает из дверей вокзала. Первое, что я вижу снаружи, – это большая площадь, вся заполненная народом, солдатами и гражданскими, стоящими в очереди к билетным кассам. А сбоку площади цепочкой – автобусы, замазанные глиной.
– «Хамзе-21»… Дивизия «Хамзе-21» – погрузка! Эйн-Хош, дивизия «Хамзе-21» – грузимся!
Мы проходим мимо. Несколько солдат лезут вперед других, чтобы загрузиться в автобус. Мы сворачиваем к тротуару, и Али начинает шагать нетвердо и говорить жалобным, как бы детским голосом:
– Братец дорогой! Гляди, ребята там в пустыне, пить-есть нечего, ай-ай как жалко! Все ждут, пока ты приедешь. Разве ты им сладенького не купишь?!