Психология жертвы, или Жертвы психологии
Гастрономический триллер
Альфия Шайхутдинова
© Альфия Шайхутдинова, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
– Закрой хлебало, дура, – сказал Пупа. – Когда мужчины разговаривают, бабам лучше помолчать. И вообще, шла бы ты спать, что ли, надоело на твою рожу глядеть.
– Не гляди, – рассмеялась Гуля. Ни на «дуру», ни на «рожу» она не обиделась: в устах Пупы это была почти ласка – он говорил куда более обидные вещи, когда был по-настоящему зол, или когда был по-настоящему пьян, или то и другое вместе. Пока же он выпил немного и был настроен добродушно. «Поговори еще, – буркнул он лениво. – Будешь лишнего пасть разевать, я те сам ее закрою».
Гуля улыбалась блаженно. Пила она наравне с парнями, и ее уже слегка развезло. Хмель приятно будоражил; приятно будоражила и смена обстановки: она с детства не была в деревне. Обычно они зажигали в городской квартире Пупы – в настоящем гадюшнике. Как ни старалась Гуля, в угоду дружку, поддерживать в квартире хоть какой-то порядок, как ни скребла, ни отмывала, ни отчищала въевшуюся многолетнюю грязь, – не прекращавшиеся в тех стенах пьянки, со всем шиком свойственного хорошей русской пьянке свинства, с удалыми плясками, битьем посуды и мордобоем – сводили на нет все ее усилия. Сегодня они приехали помочь Пупиной бабке сажать картошку; день, проведенный в физическом труде на свежем воздухе, потом – жарко натопленная деревенская баня, сытный ужин под выставленную бабкой бутыль ядреного самогона – все это казалось Гуле необычным романтическим приключением, и она чувствовала себя почти счастливой… Наконец, особенно приятно будоражило присутствие Толика.
На прочих собутыльников Пупы Толик походил не больше, чем эта чистенькая, аккуратная горница – на городскую квартиру-гадюшник. Пил он немного, говорил еще меньше, и ни одного грубого слова Гуля от него не слыхала. Плюс ко всему Толик учился в техникуме – словом, был настоящий интеллигент и выглядел соответственно: всегда опрятный, наглаженный-начищенный, любо-дорого смотреть. Так любо-дорого, что смотреть после него на расхристанного, вечно какого-то замусоленного Пупу иногда просто не хотелось.
Гуля гуляла с Пупой уже несколько месяцев: не потому что он так уж нравился ей, просто такие, как Толик, с ней почему-то не гуляли. Ну конечно, куда ей до них – малограмотной и малокультурной девчонке из фабричной общаги; хотя иногда (как сегодня, например) ей казалось, что, может быть, неспроста так молчалив Толик в ее присутствии… возможно, он даже понимает, что настоящая Гуля может быть совсем не такой, какой кажется, и что рядом с нормальным парнем она сумеет стать той, какой он захочет ее видеть: ведь научилась же она как-то приспосабливаться к требованиям совершенно безбашенного Пупы. Гуля даже подумывала (уж мечтать так мечтать): может, Толик просто побаивается, выдав себя неосторожным словом, вызвать гнев приятеля; опасается, что гнев этот падет на голову девушки, что пострадает в первую очередь именно она…
Выпили еще. За столом они сидели втроем: старушка-хозяйка, немного с ними приняв, давно отправилась почивать. Разгоряченная после бани и самогонки, Гуля раскраснелась, и знала это, и была уверена, что этот искусственный румянец ей к лицу и что Толик, конечно же, это заметил и отметил. Гуля была женщиной, пусть совсем молоденькой, к тому же женщиной крепко поддатой, да еще в окружении двоих мужчин – один из которых был ее мужчиной, а второй наверняка не прочь был оказаться на месте первого… Ей хотелось кокетничать, капризничать, быть королевой на этом балу… «Хлеба нарежь», бросил Пупа отрывисто; его тяжелое, угреватое лицо тоже покраснело, и это был опасный признак. Но Гуля, упоенная своей придуманной ролью, опасности не почуяла. «Сам нарежь, – откликнулась она дерзко. – Тебе ближе».
Пупа поднял голову. Маленькие глазки сверкнули, Гуля струсила и молча подчинилась. Чары рассеялись… почти – но только почти: после следующей рюмки она вновь была очарована и сама хотела очаровывать. Глаза ее блестели – не тем опасным блеском, каким с каждой минутой все чаще сверкали маленькие глазки Пупы, а как блестят, отражаясь в воде, звезды…
– Этой больше не наливаем, – сказал Пупа сквозь зубы. – Она уже бухая.
Вот теперь Гуля обиделась: уж кто бы говорил… Она надменно вскинула голову, потом медленно повернула ее и искоса пристально посмотрела на Толика – неужто он за нее не вступится?
Толик молчал. Как обычно.
– Эй, – сказал Пупа обеспокоенно и пощелкал толстыми пальцами у нее перед носом. – Ты чего?
Гуля опомнилась. Отвернулась от Толика, хотя ее так и тянуло снова на него посмотреть. Если он правда к Гуле неровно дышит, ему сейчас, наверно, тяжелее чем ей. Он же, наверно, ревнует… Он же знать не знает, что и Гуля к нему дышит неровно… ну и пусть поревнует, ему это полезно. Из-под опущенных ресниц она одарила Пупу долгим, глубоким взглядом – но так, чтоб и Толик не мог этого взгляда не заметить. Потом потянулась соблазнительно всем своим крепким, здоровым телом. «Не ерзай, – осадил Пупа. – Глисты, что ли, завелись?»
Гуля вспыхнула. К Пупиной бесцеремонности она давно привыкла, но сейчас ей стало стыдно до слез. Стыдно перед Толиком – и стыдно за Толика: он так и будет пнем сидеть, наблюдая, как об его любимую ноги вытирают?
– Сам ты глиста, – проговорила она дрожащим от слез голосом, с ненавистью глядя на Пупу. Тот поперхнулся, даже закашлялся. «Как сказала? – загудел он, откашлявшись и покраснев еще сильнее. – Совсем больная?» – и начал приподниматься. Если б Гуля спешно покаялась и вымолила прощение – катастрофы еще можно было избежать; но волны хмельной отваги уже захлестнули ее и затянули в свой водоворот. «Толик, – взвизгнула она, отклоняясь, – скажи ему, чтобы меня не трогал!..» – Этого Пупа уже не мог снести. До сих пор он был скорее удивлен, почти смущен, чем возмущен, – теперь же наконец взбесился. «Толик?!!.. ах, Толик!.. Я те ща покажу Толика, мымра. Я те такого Толика покажу, бля!» – и, перегнувшись через стол, схватил ее за волосы.
Дальнейшее действо развернулось в считанные минуты. Прямо за волосы Пупа стащил Гулю с места и отточенным ударом в лицо отбросил к стене ее вялое, слабое, даже не пытавшееся сопротивляться тельце. Всего несколько минут назад казавшееся Гуле здоровым, крепким, способным вызвать у случившегося рядом мужчины желание играть этим телом не в футбол, а совсем в другие игры. Теперь, срикошетировав от стены, оно валялось на полу неаккуратной и неприглядной кучкой, которую разъяренный Пупа старательно месил ногами. Гуля тоненько выла; ей было хорошо известно на богатом и печальном опыте, что этот тоненький вой лишь еще больше раззадоривает вконец потерявшего голову Пупу, – но она не могла остановиться: каждый новый его удар словно включал в ней механический завод, и с каждым новым ударом она рыдала все тоньше, все громе, все жалостливей. «Пшла отсюда! – завизжал наконец Пупа, притомившись. – Иди спать, паскуда, кому сказано было!» – и оттолкнул ее брезгливо ногой, придавая направление. Тоненько подвывая, Гуля на четвереньках просеменила к двери и только там позволила себе встать в полный рост; еще один угрожающий Пупин жест – и она исчезла с глаз долой, удрала в соседнюю комнату, где бабка постелила им обоим.
Заснуть она, конечно, не могла; и не только потому, что мешали возбужденные пьяные голоса, доносившиеся из-за стены (Толик, впрочем, до сих пор все больше помалкивал). Вжавшись в подушку, Гуля поливала ее отчаянными, безнадежными слезами. Ей было безмерно жаль себя, такую несчастную и одинокую, что, кажется, такого просто не бывает – ведь все, кого она встречала в своей короткой жизни, как-то справлялись с тяжелой задачей быть не несчастными и не одинокими… Либо все как один притворяются, делая вид, будто даже не замечают, как страшна и невыносима жизнь, – либо жизнь почему-то только к ней поворачивается лишь самой страшной и невыносимой стороной, – а это ведь еще страшней и невыносимей.. Жалость к несчастной одинокой Гуле так раздирала несчастную одинокую Гулю, что даже физически уже трудно было терпеть. Она извивалась под одеялом и мычала в заливаемую слезами подушку, уже почти не боясь, что Пупа услышит и придет добавить. Особенно донимали, особенно пекли две мысли. Первая: Пупа… если б он действительно приревновал ее к Толику – это еще как-то можно было б перенести, можно было бы как-то понять и принять; но ему-то просто самогона жалко стало, он рюмку самогонки для Гули пожалел – он был готов к чему угодно придраться, лишь бы выгнать ее из-за стола!.. – вот что обидно… И еще обиднее другая мысль. Мысль о Толике, не пожелавшем защитить ее, когда она валялась на полу, избиваемая Пупой…
Даже не обидно. Как она может на Толика обижаться, кто она ему?.. Не обидно – а просто больно. Так больно, словно в легких у нее не воздух, а толченое стекло; словно горящий воск, а не слюну ей приходится сглатывать – так саднит горло; и лицо избитое горит, и соленые слезы разъедают ссадины и ушибы. И никому до нее дела нет, хоть умри она тут прямо сейчас.
Если им до нее дела нет, почему ей до них есть дело? Это, может быть, самый главный вопрос; может быть, это самое главное что ей нужно в жизни понять – не то чтобы специально она над этим задумывалась, просто кажется, что жить было бы чуть легче, если б этот главный вопрос как-то разрешился. Почему в мире нет ни одного человека, который просто не мог бы существовать без Гули – и почему сама она при этом просто не может существовать хоть без кого-нибудь… пусть даже не близкого, родного, понятного, любимого – пусть чужого, который лишь изредка и большей частью спьяну может показаться родным и близким…
Так вот нате вам. Ей тоже никто не нужен больше. Ни безбашенный Пупа. Ни равнодушный Толик. Ни подруги, которых у нее почти не было никогда; ни друзья, которых было еще меньше, чем подруг; ни родители, которых она почти не помнит… Никто.
Гуля утопала в мягкой, безразмерной перине, ей казалось – ее душат. «Никто, – бормотала она в подушку, возносясь до всех возможных вершин пьяной патетики. – Никто, никто, никто, никогда», – и в этом бормотании сквозь пьяные слезы все громче звучали озлобление, остервенение, отвращение; даже, пожалуй, омерзение – стоило ей вспомнить, что постель постелена на двоих. Ядреный бабкин самогон вот-вот закончится, и ненавистный Пупа заявится сюда. И заявит свои права.
В свои семнадцать с хвостиком Гуля не была ни особо целомудренной, ни особо страстной особой. Минуты близости с Пупой, как и с парой-тройкой его предшественников, она скорее терпела, чем наслаждалась ими. А уж в такие мгновения, как сейчас, мысль о его потных и грубых объятиях ничего, кроме омерзения, вызвать не могла. Ничего, кроме омерзения, она и не вызывала. Пусть бы он вовсе не пришел (Гуля опять размечталась), пусть бы вырубился за столом или еще лучше – под столом. Такое уже случалось. Или… или еще лучше – пусть бы он пришел, а Гулю не нашел. Ни в этой комнате, ни в этом доме, ни в этой деревне… она даже хихикнула, вообразив, как вытянется его неприятное тяжелое лицо, когда он обнаружит клетку опустевшей. Да, здорово; жалко, что это только мечты, претворить которые в жизнь Гуля никогда не осмелится.
Впрочем…
Почему? Почему не осмелится? Кто сказал, что не осмелится?
Гуля села в кровати так резко, что ее замутило и голова закружилась еще сильнее, чем минуту назад. Зато соображала голова проворнее, чем минуту назад; во всяком случае, Гуле казалось именно так. Почему?.. Почему не осмелится?.. Кто сказал, что не осмелится, очень даже осмелится. Кто сказал, что это сложно, это очень даже просто: просто встать. Сунуть ноги в шлепки. Тихонько пробраться в сени, подойти к двери. Тихонько выбраться во двор, подойти к калитке, открыть ее – и оказаться на свободе.
Ее потряхивало от возбуждения, и все-таки она никак не могла решиться. И не решилась… не решилась бы, если б не грела так надежда насолить и досадить Пупе. И Толику, наверно, тоже, или Толику – в первую очередь: что имеем не храним, вот поплачьте-ка, потеряв… Гуля прислушалась. Пупа за стенкой бубнил что-то монотонно, Толик молчал. Как обычно. Если она и впрямь хочет покинуть клетку, ей стоит поспешить.
Гуля встала. Сунула ноги в шлепки. Тихонько пробралась в сени, подошла к двери – и здесь ее ждало огромное разочарование. Дверь оказалась запертой на ключ – и, как ни шарила Гуля судорожно в поисках ключа, найти его ей не удалось. Почти рыдая, она уже готовилась смириться с мыслью о возвращении в клетку – и тут услышала шаги.
Она замерла. Заледенела. Сердце ее колотилось так, что грудная клетка ходуном ходила. Она узнала шаги: это шаркает Пупа, пыхтя и икая; уже идет спать? Сейчас… сию минуту он обнаружит пропажу… как страшно, мамочки, что же делать?
Пупа в спальню не свернул. Его шаги направлялись прямо к ней. В сени. Гуля задрожала. Она скажет… она скажет – захотела в туалет; может, еще обойдется.
Он вошел в сени, тоже пошарил где-то за косяком, нащупал ключ, открыл им дверь и вышел на крыльцо. Гулю он не заметил. Она вжалась в угол, вспотев от страха. Теперь она знает, где ключ; лишь бы ей так и остаться незамеченной. А если не повезет? Если он увидит ее? – обойтись-то, может, и обойдется, в басню о естественных позывах он должен поверить, но с мечтой о свободе и мести на сегодня придется расстаться. И, скорее всего, на будущее тоже: Гуля не слишком рассчитывает, что в ближайшее время опять окажется способной на бунт.
Мощный рокот орошающей землю струи донесся до нее: не прикрыв дверь, пыхтя и икая, Пупа прямо с крыльца реализовывал ее байку о естественных позывах. Его оголенная задница мутно белела в темноте. Это мутно-белесое пятно, этот мощный рокот струи, бьющей в землю, породили в ней новую волну отвращения. Она не сможет заставить себя вернуться; не сможет улечься рядом с ним на безразмерную перину, на которой она в одиночестве-то едва не задохнулась. А уж если Пупа, почитающий себя величайшим любовником всех времен и народов, не встретит в ней должного энтузиазма, дело может не ограничиться вызывающими отвращение любовными игрищами. Он даже вовсе может без любовных игр обойтись, пожертвовав ими ради удовольствия поучить Гулю почтению к его персоне… Даже не успев сообразить – что она, собственно, собирается предпринять, – Гуля мрачной тенью скользнула за его спиной. Мягкие шлепки ступали почти бесшумно, и Гуля не боялась, что он услышит ее шаги, – она боялась, он услышит, как стучит ее сердце. Но этого не случилось. Судьба, может быть, впервые в жизни обошлась с Гулей снисходительно: она уже спустилась с крыльца и затаилась во тьме, когда Пупа, закончив процедуру, небрежно стряхнул последние капли с предмета своей гордости и неуклюже развернулся. Дверь закрылась, проскрежетал в замке ключ; несколько секунд Гуля еще слышала, как он шаркает вглубь дома – в горницу или спальню, она не поняла, – потом все стихло.
Дрожа с головы до ног, Гуля вслушивалась – и ничего не слышала, кроме собственного сердца, сотрясающего все тело, отбивающего степ уже почти в глотке. Она огляделась неуверенно. Ничего не слышно, кроме бешено отплясывающего сердца, ничего не видно, кроме… да вообще ничего не видно. На расстоянии шага – уже просто глаз выколи как темно. Голова трещала, раздираемая болью зарождающегося похмелья, но Гуля заставила себя припомнить, в какой стороне находится калитка. Сделала несколько осторожных шагов – и угодила в яму, наличие которой в непосредственной близости от крыльца трудно поддавалось объяснению. Гуля и не искала объяснений; переведя дыхание, она из ямы выбралась и продолжила путь. Еще несколько осторожных шагов, и по лицу ее полоснула тяжелая ветка – от неожиданности Гуля едва сдержала испуганный вскрик. Но тут ей снова повезло: луна на минутку выглянула из-за низких туч, осветила забор с калиткой, и Гуля успела скорректировать направление. Опасаясь греметь металлом, калитку открывать она не стала, решив попросту перелезть через забор. Сделать это оказалось сложнее, чем ей представлялось; кое-как она все же добралась почти до самого верха ограды, но в этот момент один из шлепанцев свалился с ее болтающейся в воздухе ноги и шмякнулся по сю сторону забора. Всхлипывая, девушка полезла назад, потом долго, ползая на четвереньках, искала – и не смогла найти.
Это было ЧП. Куда она пойдет в кромешной тьме, босая на одну ногу? – однако вернуться сейчас, когда свобода так близко, она тем более не могла. И, продолжая жалко всхлипывать, Гуля снова полезла навстречу свободе. Балансируя на верху ограды и пытаясь удержаться, она схватилась за что-то подвернувшееся под руку – и едва не взвыла: ее угораздило вцепиться в ветку грандиозной, вровень с забором вымахавшей крапивы. Гуля охнула, уже не сдержавшись, ладонь полыхнула болью, и несчастная девчонка, потеряв равновесие и ориентацию, полетела вниз. Навстречу свободе.
Асимметрия – явление скорее искусственное. Природа, как правило, предпочитает симметричность. Так или не так, но вторая шлепка свалилась с ее болтающейся в воздухе ноги, и найти ее Гуля (после того как весьма солидно припечаталась об землю, каковое приземление сопровождалось сильно обеспокоившими ее звуковыми эффектами) тоже не сумела. Но она уже не всхлипывала. Ничто уже не могло смутить ее перед лицом того факта, что на свободу она таки выбралась.
И, осушив бесполезные слезы, Гуля бодро зашагала босиком туда не знаю куда – поскольку куда и зачем идет, она действительно представляла довольно смутно. Пока что ей было достаточно знать, что она вышла на деревенскую улицу: об этом свидетельствовала мягкая, нагревшаяся за день пыль, ласкающая ее босые ноги. Если Гуля не ошибается (она очень надеется, что не ошибается), эта улица выведет ее прямо к шоссе, по которому привез их сегодня симпатичный маленький автобус. А там, если ей опять повезет, можно поймать попутку; и даже если не повезет – она готова отправиться в город пешком и всю ночь идти по шоссе босиком, но она ни за что не вернется в покинутую клетку, к безбашенному Пупе и равнодушному Толику.
Тишина, ничем не нарушаемая, уютно позванивала в ушах. Деревья молчали, деревня молчала, лишь еле слышный шорох теплого песка, ласкающего ее босые ноги, да трепетание воздуха, частыми резкими толчками вырывающегося из груди. Весь день было жарко и душно, и начало ночи не принесло прохлады. Воздух, мягкий и теплый, как песок, так же ласково обнимал Гулю, и кожа в ответ на эти ласковые объятия покрывалась приятными мурашками. Время от времени сквозь плотный, сизый бархат туч падал на землю хитрый взгляд луны, но случалось это крайне редко: словно луна была правоверной мусульманкой, всерьез озабоченной тем, что ее не зашторенный паранджой светлый лик узрит недостойный. Но постепенно глаза Гули привыкли к темноте. С трудом, но она уже различала тянущиеся справа и слева от нее ряды густо-черных на чуть более светлом фоне, почти сливающихся с окружающей их тьмой избушек, сараев и заборов. То ли деревня была большая, то ли вся она сгруппировалась вдоль единственной улицы, но Гуля шла уже довольно долго – гораздо дольше, чем добирались они втроем от остановки до бабкиного дома. Это-то понятно: они шли утром, при свете солнца, их было трое, и были они еще трезвые… Сейчас Гулю абсолютно трезвой не назовешь, она одна, плюс босая, плюс эта почти непроглядная темень вокруг… конца протянувшимся справа и слева рядам будто и не предчувствовалось, и это все сильнее ее тревожило.
Обратная дорога показалась ей вовсе уж ненормально долгой, а густо-черные на чуть более светлом фоне избы с заборами и напряженная тишина спящей деревни – вовсе уж зловещими. Если бы измученная девчонка могла еще реагировать на раздражители свежо и остро, – она бы просто удивилась, когда песок наконец закончился и босые ноги ощутили под собой пупырышки асфальтового полотна.
Она вышла на шоссе.
Идти без обуви по асфальту было тяжелее, чем по мягкому песку. Мелкая галька безжалостно впивалась в нежную, непривычную к ходьбе босиком кожу, ступни жгло от неровностей и шероховатостей дорожного покрытия. Но каждый новый шаг, как бы мучителен он ни был, уводил ее все дальше от Пупы – и сознание этого придавало ей сил и бодрости. Она ушла от него, она решилась наконец бросить это животное. Она идет в город. Домой. Как она попадет ночью в общежитие, ее не волновало – переночует, если нужно, в подъезде или на скамейке, разве это сейчас важно?..
Гуля поминутно оглядывалась – не увидит ли она взрезающий темноту свет фар, не услышит ли шорох шин по асфальту. Появления машины, могущей оказаться попутной, она жаждала – и одновременно побаивалась, не без того, конечно. Одинокая, растрепанная, полупьяная, устало бредущая в ночи, она представляла собой легкую добычу для любого искателя приключений. И денег у нее не было – да если б и были, разве могли они ее защитить?
Но не идти же и впрямь пешком до города… Гуля оглядывалась все чаще.
Первоначальное ее намерение добираться, если придется, на своих двоих было, конечно, верхом безумия: они на автобусе-то полтора часа тряслись; в связи с этим в мыслях Гули произошел новый поворот. Истерзанные ступни так саднили, измученные икры так ныли, что она вынуждена была принять решение, не делавшее чести ее моральным устоям – но в данной ситуации совершенно, на ее взгляд, оправданное: если за рулем машины (которая должна же когда-то появиться) и окажется любитель сомнительных дорожных приключений, – она не станет строить из себя недотрогу. Она расплатится за проезд, как издревле повелось, и, пожалуй, даже посчитает такую сделку выгодной для себя. Гуля закаленная: любой мужик, который будет не Пупой, может отличаться от Пупы только в лучшую сторону. Уж коли так долго она способна была сносить его любовные игрища вперемешку с побоями, несколько минут с мужчиной, отличающимся от Пупы в лучшую сторону, она тем более как-нибудь выдержит.
Но машины не показывались. Проехала одна, да и та навстречу (Гуля на всякий случай спряталась за каким-то деревом: помочь ей все равно не помогут, зачем зря рисковать).
Были у нее часики, дешевая китайская штамповка, но батарейка села еще с вечера. И теперь Гуля представления не имела, сколько длится ее путешествие, – знала только, что долго, очень долго, просто мамочки как долго. Духота все не спешила рассасываться, а вот тишины уже не было слышно. Что угодно было слышно, только никак не тишину. Зашумели, заговорили скудные сутулые деревья по обочинам трассы. Еще более сутулые, еще более скудные кустики откликнулись охотно и еще более говорливо. Первых порывов свежеющего ветерка Гуля не заметила, но очень скоро он окреп, возмужал, заматерел – и потребовал ее внимания. Ветер кусал ее, он трепал и путал ее и без того спутанные и растрепанные волосы, швырял ей в лицо пригоршни своей бездумной силы, словно это был не ветер, а Пупа. Минутами ей так и казалось, что это не очередная порция воздуха летит ей в лицо, а знакомый кулак. И она по привычке даже не пыталась уклониться от удара. Где-то далеко надсадно рычал, пробуя силы, гром, и со следующим ударом ветра на лицо ей упали несколько мокрых, обжигающе-холодных капель.
Начинался дождь. И не просто дождь, а хорошая летняя гроза.
Гуля поежилась. Повертела башкой затравленно: ну за что они все с ней так? Все и всегда – за что они так с ней? Что плохого и кому успела она сделать за свою коротенькую жизнь?..
Она еще держала себя в руках, пока ливень не хлынул сплошным потоком. И когда ливень хлынул потоком, она тоже еще держалась. Точкой кипения для ее нервов стал момент, когда раскаленный зигзаг молнии, ослепивший Гулю, с края до края пропорол темное месиво туч, беременных тоннами влаги. Она содрогнулась – и парой секунд позже содрогнулась снова, уже вместе с землей, эхом откликнувшейся на грозные арпеджио столкнувшихся в ярости воздушных масс. Молнии сверкали не переставая, не переставая гремел гром. Ливень хлестал потоком – и потоком хлестали слезы из глаз; стекая по лицу и попадая в рот, они теряли соленый вкус, щедро разбавленные дождевой водой. Все вокруг было ненадежным, обманчивым, призрачным, таившим в своих глубинах семена измены и предательства: привычная с детства земля, грозившая расколоться под ногами, привычное с детства небо, грозившее расколоться над головой. Гуля не просто до нитки промокла, и даже не до мозга костей – до самой своей сердцевинки, до каждой клеточки содрогающегося вместе с землей и небом тела, и до каждого ядрышка каждой клеточки, и до каждого атома каждого ядрышка, и до каждого ядрышка каждого атома, и так вплоть до квантов и кварков – и вплоть до кварков и квантов продрогла она и иззяблась; она не верила уже, что всего пару часов назад изнывала от жары и духоты. Набычившись, голыми ногами по щиколотку в холодной колючей воде, маленькой Ниагарой устремившейся навстречу (да что там – «по щиколотку»; холодные колючие Ниагары, изрыгаемые небом, накрыли ее с головой), Гуля продолжала влачить себя, словно тяжкое бремя, вперед: не из геройства и не из упрямства, но в силу смутно сознаваемой потребности делать что-то, имеющее видимость осмысленной деятельности. При том, что реально в ее положении двигаться вперед имело не больший смысл, чем, скажем, улечься в лужу и постараться заснуть… Разверзлись хляби небесные, и земные хляби разверзлись, и жалкую, потерявшую голову девицу заклинило между ними. Чувства ее почти совсем отказали, и она не видела взрезающий темноту свет фар и не слышала шорох шин по асфальту, пока, разбрызгивая лужи, рядом не затормозил автомобиль.