10. Звук имени
Она сидит напротив меня у окна. Без головного убора, в приталенной дубленке кофейного цвета; белый шерстяной шарф обмотан вокруг высокой шеи, вельветовые брюки заправлены с напуском в зимние сапоги.
Листает журнал мод.
Журнал броско разноцветен.
Иногда на секунду она поднимает карие глаза от страницы, показывая ослепительно белые белки, смотрит мимо меня в свои мысли, хмурится и поправляет волосы, проникнув в их густой поток слегка согнутыми пальцами. Ее глаза как бы выделены на ее светлом лице легкими полупрозрачными тенями, расположенными и над, и под ними. Какой великий художник сумел положить их так прекрасно и таинственно?!
Невыразимо, редчайше она красива!
Колеса неторопливо постукивают по рельсам. Медленно плывут за окном заснеженные поля, сосновые перелески, желтые трансформаторные будки, линии высоковольтных передач… Последняя предновогодняя неделя. Небо закрыто слоистыми тучами. Временами сквозь них просвечивает мутное пятно солнца.
В вагоне тихо. Пассажиры играют в карты, читают, спят.
Я смотрю в окно, затем на пассажиров, и всякий раз мой взгляд пролетает по ее наклоненному лицу.
Наконец вокзал!
Мы идем рядом.
Я касаюсь рукава ее дубленки.
Ее глаза так близко передо мной! Яркие, наполненные живым блеском!
– Вы не узнаёте меня?
Быстро меня разглядывает.
– Вы ехали в электричке.
– Да. Но раньше… Мы виделись раньше.
– Я не помню.
– В день празднования Октябрьской революции. На набережной Невы.
– С этим что-то связано?
– Совсем ничего. Мы не сказали друг другу ни одного слова. С вами была девочка лет тринадцати.
– Мы ходили с сестрой.
– И потом я ехал с вами в автобусе и отстал. Я искал вас.
– Искали? Для чего?
– Я хотел увидеть ваше лицо еще раз.
Нас толкают сразу с двух сторон: справа – поток людей, идущих к вагонам, слева – идущих от вагонов.
– Разрешите мне пойти с вами?
– Я иду встретить близкого человека.
– Тогда дайте мне ваш адрес или телефон. Я боюсь потерять вас снова.
Она постигает слово «боюсь».
– Хорошо. Вот он!
Я записываю номер шариковой ручкой на своей ладони.
– Как вас зовут?
– Ирина, – не сразу, как бы преодолевая невидимую преграду, произносит она.
Толпа людей оттесняет ее в сторону, затягивает в свой водоворот, и она не противится этому.
Всё, что осталось у меня, – цифры на ладони.
Цифры на ладони – она.
И теперь, спустя столько лет, я помню то сильнейшее волнение, то ликование, которое бушевало во мне, когда пройдя по проходу вагона и осматриваясь, она села на свободное место напротив меня.
Она нашлась! Она явилась сама! И она села именно напротив меня! Ведь были и другие свободные места.
Даже сейчас, оставляя за пером эту строку, я испытываю волнение!
Еще одна драгоценность в моей памяти – та короткая пауза перед произнесением имени. Имя – ключ к ее образу, имя сокровенно, оно – ее тайна, его открыть труднее, чем номер телефона.
Я сразу позвонил ей.
Разумеется, ее не было дома. Но медлительно-распевный женский голос сообщил мне, что она будет к пяти часам вечера, и неожиданно спросил:
– Это Юрочка?
Я замешкался, не зная, как ответить о себе.
И вдруг я понял, что сегодня же могу увидеть ее.
Канал был во льду, и набережная таинственна и темна. Кое-где чернели ледяные катки, до блеска раскатанные школьниками.
Я шел вдоль решетки канала. Чем ближе придвигались цифры номеров на домах к тому числу, которое я узнал по телефону, тем нетерпеливее билось мое сердце. Сам городской пейзаж, затаившийся в зимних сумерках, сама тишина сумерек, когда в неподвижном воздухе слышны шаги и хруст снега и, кажется, улавливаешь в каждом звуке сразу и прошлое и будущее, ибо все вокруг тебя странно, неясно, расплывчато, вызывали во мне восторг.
Этот дом!
Трехэтажный, приземистый, как бы вросший в заснеженный земной шар, он стоял на углу пересечения двух замерзших каналов. Он был тяжеловесен и непородист. Усталость таилась в его серых стенах. И своей бездарностью он вызвал во мне чувство недоумения.
Напротив парадной находился плавный спуск к воде; собачьи следы, оставленные на снегу, вели вниз, на лед канала. Я встал возле перил и, глядя на окна третьего этажа, начал гадать, какие из них принадлежат ей. Два горящих окна были завешены портьерами, третье – темное – блестело стеклами, в четвертом не было видно ничего, кроме освещенного угла стены и края висящей на стене картины. Мгновение, и оно погасло.
Я пересек мостовую, вошел в парадную и, запрокинув голову, посмотрел вверх.
В высоте над лестничным провалом ярко сиял потолок.
Я поднялся.
Свет исходил от огромной голой лампочки, вкрученной в пластмассовый патрон. И этот сильный ослепляющий свет подробно освещал исцарапанные рисунками стены, квартирные двери и пыльные балясины перил.
– Мама, где мои варежки? – услышал я совсем близко за дверью голос девочки-подростка и женский медлительный голос:
– Настя, я не знаю, где они.
Сердце мое радостно расширилось.
– Но я положила их здесь, мама, я хорошо помню!
Я быстро вернулся к решетке канала.
Снег вокруг меня игольчато сверкал. Уличные фонари, одновременно включаемые во всем городе, были зажжены.
Дверь парадной хлопнула, возвращенная сильной пружиной, и на набережную выбежала девочка-подросток в кроличьей шубке и шапке ушанке. Под мышкой она неловко зажимала картонную папку, в каких художники носят большие листы бумаги. Натягивая на ходу варежки, она скрылась за углом дома. Это была сестра Ирины.
И сразу я увидел Ирину.
Такая же, какой я встретил ее в электричке несколько часов назад, с так же распущенными волосами, только еще более таинственная от контраста вечерней полутьмы и лучистого искусственного света, она неспешно шла под руку с очень высоким парнем, одетым в длинное кожаное пальто и дорогую меховую шапку. Пальто блестело, словно было мокрым.
Быстро повернувшись к ним спиной, я спустился по спуску вниз, чтобы они не могли увидеть меня, и оттуда стал наблюдать за ними.
Они остановились возле ее парадной и разговаривали. Больше говорил парень, а она слушала. Потом она порывисто обняла его за шею и, приподнявшись на носках, потянулась губами к его губам. Она целовала его долго, желанно и все не отпускала. Наконец, легко отстранившись, махнула ему на прощанье рукой и исчезла за дверью. Парень некоторое время постоял в раздумье, вынул из кармана сигареты, прикурил и пошел прочь.
В сторожке было темно. И душно. Я сидел на кровати, накинув на плечи тулуп. За мелкими круглыми отверстиями печной дверцы светились раскаленные угли. Пахло крепким кофе, который я сварил в пол-литровой кастрюльке, оставшейся мне в наследство от Прохора.
«Какие нелепые несоответствия! – думал я. – Уродливый усталый дом и ослепляющий свет в его каменном чреве…. И она в этом доме. Ее красота».
И опять, и снова она приподнималась на носках и тянулась губами к губам рослого парня! И опять, и снова она была так близка к нему в этот момент, к его груди, лицу, дыханию, так близка!
Я сбросил с плеч овчинный тулуп, надел куртку и кинулся на станцию.
На мое счастье, телефон на станции не работал, иначе я натворил бы немало глупостей.
Неторопливо брел я обратно по пустынной дачной улице, один меж параллельных деревянных заборов и снеговых отвалов.
Небо сверкало звездами. Но мне было плевать на звезды.
Придя в сторожку, я разделся и лег спать, свернувшись калачиком.
Прохор умер во сне. Лесной царь рассказывал мне о его смерти. Рано утром, когда он зашел к Прохору за спичками, тот был уже мертв. Он лежал на кровати поверх одеяла, свернувшись, как ребенок калачиком, и на его лице была улыбка. Я тогда переспросил: «Гримаса?» Лесной царь ответил: «Улыбка. Тихая».
Закрыв глаза, я улыбнулся и увидел в темноте свое лицо, искривленное гримасой.
«Живым может считаться лишь то, что имеет свою собственную волю. Все то, что не имеет этой свободы, нельзя признать не только разумным, но и живущим. Быть живым и быть свободным от чужой воли – одно и то же. Таким образом, жизнь не программируется вперед. И никогда не была запрограммирована. Ни на один шаг, ни на одно мгновенье! А если она запрограммирована, то я мертв, и все мертвы, и всё мертво. Но как понять: “В книге Твоей записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было”? Или Давид не был провидцем? И мы лишь конструкции, созданные гениальным Инженером, персонажи, придуманные великим Драматургом, марионетки… То есть – мертвецы».
Уже засыпая, сквозь тонкую завесу сна я услышал, как кто-то беспокойный, мятущийся твердит в центре моего мозга:
– Но женщина! Женщина! Что же тогда женщина?
– Завтра я все это разрушу! – отвечал я. – Завтра! Едва встану… Утром…
Утро.
Она быстро шагает мне навстречу.
Волосы убраны на затылке в узел. Небольшая зимняя шапка из куницы чуть надвинута на лоб. Руки спрятаны в карманы дубленки. Белый косматый пар трепещет возле ее губ.
И опять при взгляде на нее меня мгновенно охватывает приступ сильнейшего счастья.
– Пойдемте по набережной! У вас есть время? – бело-голубой с золотыми крестами собор, канал в сплошном грязном льду, осторожность наших шагов… Мой голос кажется мне чужим. – Вы живете недалеко от меня. Вся дорога: через Неву по мосту лейтенанта Шмидта и здесь вдоль Новой Голландии.
Она внимательно молчала.
– Ирина! – наконец заговорил я неловко, скомкано, чувствуя, как все напряглось во мне и движения мои стали неестественными. – Тогда, во время праздничного салюта… На Дворцовой набережной… Дело не в словах. Тем более… Это всегда считалось… Это сразу умаляет то, что хочешь сказать. Потому что… Да я вам все сказал на вокзале. Ваше лицо тогда в толпе… Скажите, кто был молодой человек высокого роста, который вчера провожал вас домой?
Она быстро взглянула на меня.
И я понял, что последнюю фразу тоже произнес вслух.
– Откуда вы знаете, что кто-то провожал меня? – спросила она.
– Так получилось случайно, – ответил я. – Я еще вчера узнал ваш адрес и пришел сюда, чтобы увидеть вас. Я не знал, что вы вернетесь не одна. Я ждал вас на спуске канала против вашего дома.
Она остановилась.
– Послушайте! – сказала она хмуро, а я подумал, что она сейчас увидела моими глазами, как взахлеб целовала своего парня. – Мне это не нравится. Почему вы ждете меня без моего согласия? Следите за мной. Я опрометчиво дала вам мой телефон. Это произошло непроизвольно. Потому что вы его попросили. Но я отвечу на ваш вопрос: человек, который провожал меня, скоро станет моим мужем.
– Нет, – моментально проговорил я. – Этого не будет.
– Что значат ваши слова? – спросила она беспокойно.
– Этого не будет, – задыхаясь, повторил я. – Вы не станете его женой.
И улыбнулся.
Очевидно, лицо мое сильно изменилось. Я был ей неприятен, я это болезненно ощущал.
Внезапно я услышал… Ее глаза зашумели. Они до краев наполнились все нарастающим шумом.
– Кто дал вам право так говорить?! Решать за меня! Откуда у вас такая уверенность? – сказала она.
– Потому что вы – только моя, – произнес я дрогнувшим, изменившим мне голосом. – И никогда ничья больше.
Ее вопрос был неожиданным:
– Где вы узнали об этом?
Я молчал.
Внезапно меня охватила тяжелая тоска.
– Я так чувствую, – рассеянно ответил я.
Шум в ее глазах стих.
Она посмотрела на меня досадливо, как смотрят на мелких обманщиков, и сказала:
– Уходите!
Слово это обвило собой мое горло и стало твердым.
Я указал ей рукой на заснеженный сад на противоположной стороне канала и услышал свой голос:
– Завтра с шести утра в любой мороз я буду ждать вас на скамье у Морского собора. Я буду ждать до тех пор, пока вы не придете.
11. У Морского собора
Когда я вошел в сад, часы на колокольне пробили один раз. Было около шести часов утра. Потом, за долгое время сидения на скамье, я установил, что бой часов не соответствует показанию стрелок на циферблате. Стрелки показывали правильное время, а колокола отбивали, как им заблагорассудится.
Было темно и безлюдно. Все вокруг оледенело. Расплывчато сияли фонари.
Мои расчеты, конечно же, были абсурдны – я не знал, появится ли Ирина на набережной канала. Но я предполагал, что она может пойти по ней на работу к восьми или девяти часам утра, а если она не работает, а учится, то поспешит к этому же времени на учебу.
Чтобы сесть на заледенелую скамью, надо превозмочь в себе брезгливость к холоду и замерзшей влаге.
Вдруг я увидел… Полная силы жизни и горячего дыхания, она крепко спит в сотне метрах от меня, под теплым мягким одеялом, и в глубине ее глаз текут, одна за другой, объемные картины сна.
Мне захотелось войти в ее сон.
Чтобы она увидела меня в своем сне.
Из расплывчатых мечтаний я был вырван звонким скрежетом железа. С двух сторон сад и собор огибали трамвайные пути. Первый трамвай гремел колесами о рельсы, поворачивая сначала на одном повороте, а затем на другом.
И с этого трамвая началось утро.
Медленно оно рождалось из замкнутой тишины ночи. Стволы деревьев начали терять черноту, блеск льда потускнел, то тут то там стали появляться прохожие, замелькали за пределами сада легковые автомашины, дохнуло автобусной гарью, владельцы собак вывели на прогулку своих догов, пуделей, овчарок, алая струя света потекла в высоте… И вдруг шпиль колокольни и кресты на куполах собора ярко зажглись с восточной стороны.
«Солнце взошло над городом!» – подумал я и, как всякий житель Земли, испытал от этого радость и тут же понял, что это значит для меня, что уже около десяти часов утра и что Ирина уже прошла за моей спиною.
Я сидел лицом к собору и спиной к набережной канала. Я специально так сел, чтобы у меня не было возможности высматривать ее, и лишь она обладала возможностью увидеть меня.
Теперь, если мои предположения могли хоть как-то осуществиться, она должна была пройти по набережной, возвращаясь с работы или учебы, не раньше трех часов дня.
Я промерз до костей и хотел есть. Глупо я поступил, что не взял с собой термос с горячим чаем и бутерброды. Но тут же я понял, что лукавлю: такая мысль у меня возникала, но я нарочно не взял ни термос, ни бутерброды; мне казалось, что чем труднее будет мне выполнить мое обещание, тем вернее сбудется то, чего я хотел.
Я почувствовал на себе взгляд.
Крупный пожилой мужчина, одетый в зимнее пальто и папаху, стоял ко мне боком, делая вид, что смотрит прямо перед собой, но прищуренные глаза на его рыхлом лице, разделенные непропорционально маленьким по отношению к величине щек носиком, были скошены в мою сторону. Белая болонка семенила подле него. Я вспомнил, что недавно видел ее рядом с собой. Она подбегала к моим ногам и обнюхала мои сапоги.
Узрев, что я обнаружил его наблюдение за мной, мужчина отвернулся и, пройдя по аллее метров тридцать, подозвал к себе собачку, которую незачем было подзывать, потому что она не отставала от него, и опять искоса кинул взгляд в мою сторону.
Не знаю, какие подозрения успели родиться в его голове, но я испугался, что попадаю в пошлейшую ситуацию. Никому не запрещено сидеть на замерзшей скамье хоть неделю, но все это может иметь для меня самые неожиданные последствия, если он вызовет милицию. Что я скажу в свое оправдание? И кому? У меня даже документов, удостоверяющих мою личность, нет с собой. А главное, для разбирательства мне придется уйти отсюда.
Я встал, хотя мне не хотелось ни на минуту покидать скамью, подошел к нему и спросил закурить. Он ответил, что бросил курить. Я похвалил его за столь волевой поступок и проследовал по аллее дальше. Спиной я видел, как он смотрит мне вслед.
Двери в собор были приоткрыты.
Я вошел в благовонную тьму.
Плоские своды прочно лежали на низких столбах. Нижний этаж собора напоминал замкнутое, словно бы ограниченное снизу и сверху палубами нутро военного корабля. Нечто корабельное ощущалось и в латунных перилах, ограждавших иконостас, и в приставных металлических лестницах перед высоко повешенными иконами.
В соборе было пусто. Закутанная в толстые шерстяные кофты служительница продавала за прилавком свечи, и три человека стояли молча, держа снятые шапки в руках и склонив головы, в самом конце анфилады сумрачных залов перед гробом, возвышенным на деревянной скамье.
В переливчатом блеске стекол, которыми были закрыты иконы, в точечном сверкании лампад я ходил меж низких вертикальных столбов, одурманенный человеческим голосом, отпевавшим кого-то, кто уже не мог слышать ни этого голоса, ни шуршащего потрескивания свечей.
«Это не я там лежу в шестигранном деревянном ящике, – ответил я звучащему под сводами голосу. – У меня другая судьба. Ты сам знаешь об этом. Я только изучаю смерть».
И не оглядываясь, я вышел из собора.
Теперь я стал терять тепло быстрее. Я чувствовал, как с каждой минутой оно невозвратно уходит из меня.
Конечно, проще было написать Ирине письмо. Но я знал: письмо ничего не изменит. Она сказала: «Этот человек скоро станет моим мужем». Нужен поступок. Чтобы она увидела меня. А она видит его.
Однако странно… И вот чего я не предполагал: любовь, которая представлялась мне высшим благом, сверкающим светом, начиналась с борьбы.
Вокруг меня жизнь текла своим чередом – молодые мамаши катали младенцев в разноцветных колясках, в соборе шли службы, за пределами сада двигались автобусы и трамваи, горожане куда-то спешили, перемещались из одной улицы в другую, из района в район, а я среди всей этой живой, вращающейся вокруг меня жизни один сидел на скамье и сидением на скамье совершал какое-то странное и, возможно, противозаконное действо. Усилием воли я хотел воздействовать на свою судьбу. Но если я противоборствовал, то не себе же самому, но кому-то, кто был властен над моей судьбой. Он начертал ее по своему замыслу, я хотел начертать ее заново. По-своему. Да, сидением на скамье я пытался связать в том не зримом глазами, сокрытом от людей узоре судеб человеческих две нити – ее и себя!
Сила желания! Наверняка за каждым из нас стоит так много не видимого ни другими людьми, ни нами самими. И оно, это невидимое, и решает нашу судьбу.
Стемнело вдруг, без того недолгого промежуточного состояния полумрака-полусвета, когда крыши домов уже слиты в единый черный силуэт, но небо еще светло над ними.
Опять зажглись уличные фонари.
И мне показалось, что, как и утром, трамваи стали звенеть громче.
Я сидел без движений, стараясь дышать медленно и мускулы держать расслабленными. Короткий вдох и долгий длинный выдох, очень долгий и очень длинный, потому что во время выдоха тело изнутри как бы омывается теплом.
Еще раз сад наполнился человеческими окриками и лаем собак. С белой болонкой гулял школьник, и ему не было до меня никакого дела.
Остановившись под прямым углом друг к другу, стрелки на часах показали девять часов. Потом бо́льшая из них сорвалась со своей высоты, и сразу стало половина десятого.
И вдруг я понял, что не существую для Ирины. Что она даже не думала обо мне во все эти часы, которые я провел на скамье!
И еще – и это было мучительнее всего – что я уже с этого места не сойду.
Меня валило в сон.
«Интересно, пальцы можно будет отогреть? Я еще шевелю ими, – спрашивал я себя. – Что здесь было раньше, на этом месте? На каком месте? На том, на котором я сижу и жду ее. Болото было. Зимой – замерзшее, летом – гнилое, комариное. Волки здесь выли, и чухонцы занимались рыбной ловлей. Вот все, что было здесь триста лет назад. А сто тысяч лет назад здесь возвышался ледник высотой в несколько километров. А до ледника были тропики. Пышные тропические растения, гигантские змеи, разноцветные птицы. И было жарко, душно, очень жарко и очень душно, влажно и жарко. А теперь стоит огромный город с железными мостами через реки, с прорытыми под землей туннелями метро, с заводами, магазинами, вокзалами, больницами, тюрьмами, ресторанами, с утренними и вечерними газетами, телевизионной и радиостудиями, с могущественной противоракетной защитой и с этой самой оледенелой скамейкой, на которой я сижу. А что, собственно, важно для меня во всем этом? А важно для меня то, что я ужасно замерз и хочу открыть тайну тайн – для чего все это на этом самом месте, где я сижу, было до меня, есть со мной и будет после меня. Совсем немного времени пройдет – я уверен, его судьба не будет долгой, – и этого города опять не станет, не станет так, словно его не было никогда, и не будет ни этих улиц, ни этих вокзалов, ни этих газет… Где же буду я тогда, когда вся эта декорация, в которой протекала моя жизнь, исчезнет и тело мое, которому сейчас так холодно, станет прахом? И зачем я все это сделал, и делаю, и не могу прекратить делать?.. Что сделал? Сел на скамью и замерзаю. А вот зачем: ее лицо очень красиво!»
Я открыл глаза и увидел перед собой пустой сад в снегу и за ним собор, освещенный электрическими огнями.
«Иван Грозный защищал истинную православную веру и с Малютой Скуратовым насиловал и убивал женщин… Все сплетены в единую ткань – чистые, грязные, гениальные, бездарные, святые, грешные, жертвы, палачи, и ни одну ниточку не выдернешь. Не в наших это силах. Нас несколько миллиардов, но мы не можем выдернуть сами ни одной ниточки. А что мы можем сами?»
Шаги…
Из ледяного беззвучия они возникли за моей спиной.
И я сразу услышал их.
Они были направлены не мимо меня, не к какой-то другой цели, но именно в мою сторону.
Здесь, сейчас, я был единственным владельцем этих приближающихся шагов, и снега, скрипящего от их осторожной легкой поступи, и обширного неподвижного воздуха, в котором они звучали, и всего пространства вокруг – ибо та, которая их совершала, шла в этом полутемном вечернем пространстве ко мне.
Она остановилась возле меня – секунда абсолютной сгустившейся тишины – и села на скамью.
За пределами моего зрения она трогала ремешок своей сумки.
Воздух вспыхивал длинными искрами.
Я сидел, сильно наклонившись вперед, спрятав кисти рук в противоположные им рукава куртки – левую кисть в раструб правого рукава, правую – в раструб левого.
– Я боюсь вас, – проговорила она.
Я повернул к ней лицо.
В ее глазах таилась тревога, но было в них и восхищение, как будто, преодолевая страх, она спрашивала: «Если это способно проявляться так сильно, я хочу знать главное!»
– Я очень замерз, – с трудом вымолвил я.
Внезапно от молчания как близки мы стали!
– Сегодня сильный мороз, – произнесла она неловко и, пытаясь выйти из этой неловкости, добавила: – Я зашла сюда случайно, я говорю вам правду. Я могла не прийти.
– Я все равно ждал бы вас, – сказал я. – Но в том, что вы – рядом, моей заслуги нет. Я знал, что вы придете.
– Почему знали? – спросила она тихо, без вчерашнего раздражения, без гнева, почти задумчиво.
– Потому что вы родились для меня. Мне надо было только найти вас. Я нашел.
Она ничего не ответила.
О чем-то думала.
– Пойдемте! – сказала она. – Вам надо согреться. Вы заболеете.
«Она его не любит», – понял я.
В полутьме пустого сада она плыла рядом со мной.
Снег трещал так визгливо, словно мы ступали по осколкам стеклянных бокалов.
Громада колокольни, накреняясь в воздухе, упала позади нас длинной тенью.
От сильного переохлаждения и голода сознание мое мгновениями затуманивалось. И когда Ирина наконец остановилась у двери квартиры и достала из кармана ключи, у меня закружилась голова…
Чем повеяло в мое лицо, губы, ноздри вместе с теплом из этого жилища? Терпким ароматом свежей хвои и медовым запахом акварельных красок.
«Здесь и должно пахнуть хвоей и медом…» – вспомнил я.
Из не видимых мною комнат навстречу нам в коридор вышла хрупкая, очень стройная женщина лет сорока пяти, с точно такими, как у Ирины – яркие белоснежные белки! – карими глазами и с еще более густой, чем у дочери, лавиной волос, собранной на аккуратной ее голове в тяжелый узел.
Женщина была в зеленом вязаном костюме, сильно приталенном, отделанном черным и делавшем ее еще более миниатюрной. Колье из необработанного янтаря охватывало ее высокую и неожиданно по отношению к лицу старую шею. На пальцах обеих рук блестели серебряные кольца.
– Это моя мама, – сказала Ирина. – Ее зовут Елена Васильевна.
«Ее мать и должна быть такой замечательной женщиной…» – подумал я.
Елена Васильевна долго с нескрываемым любопытством разглядывала меня, изучая мои черты, и промолвила удивленно:
– Где вы так страшно замерзли?
– В саду. У собора.
– У Николы Морского?
– Да.
– Зачем же вы не зашли к нам сразу? Я все время была дома. У нас всегда кто-нибудь есть дома.