– Вы похожи на буддийского монаха и на Жанну д’Арк. Знаете, кто такая Жанна д’Арк?
Она принесла по моей просьбе большое зеркало и прикрепила к спинке кровати. Я смотрелась в него постоянно, прерываясь разве что на сон.
Охотнее всего она болтала со мной в долгие послеобеденные часы. Устраивалась возле меня на стуле, вязала, выкуривала сигарету, сидела так близко, что, стоило мне слегка наклонить голову, я видела в зеркале отражение двух наших лиц.
– Вы давно работаете сиделкой?
– Двадцать пять лет. Десять лет в этой клинике.
– А у вас бывали такие пациенты, как я?
– Многие хотят изменить себе нос.
– Я не об этом.
– Да, была одна женщина с амнезией, но уже давно.
– Она поправилась?
– Она была совсем старенькая.
– Покажите мне снова фотографии.
Она шла за коробкой, которую оставил доктор Дулен. Показывала мне по очереди снимки, которые не только не пробуждали никаких воспоминаний, но и не доставляли теперь такого удовольствия, как в первые минуты, когда я еще надеялась, что вот-вот вспомню продолжение событий, застывших на глянцевых прямоугольниках 9 на 13.
В двадцатый раз я смотрела на незнакомку, которой когда-то была, и теперь она нравилась мне куда меньше, чем девушка с короткими волосами в зеркале у изножья кровати.
Я разглядывала тучную женщину в пенсне с обвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, всегда куталась в вязаную шаль и фотографировалась только сидя.
Я разглядывала Жанну Мюрно, которая целых пятнадцать лет ухаживала за моей тетей, а последние шесть-семь лет – и за мной, которая приехала в Париж, когда меня перевезли туда из Ниццы после операции. Это она пожертвовала мне кожу для пересадки – 25 на 25 сантиметров. Она каждый день посылала мне цветы, ночные рубашки, которыми я пока только любовалась, косметику, которой мне пока запретили пользоваться, бутылки шампанского, выстроившиеся в шеренгу вдоль стены, сласти – их мадам Раймонд раздавала в коридоре своим напарницам.
– Вы ее видели?
– Эту молодую даму? Да, много раз, около часа дня, когда хожу обедать.
– И как она выглядит?
– Как на фотографиях. Вы сами сможете увидеть ее через несколько дней.
– Вы с ней беседовали?
– Да, и не один раз.
– А что она вам говорила?
– «Берегите мою девочку». Она была доверенным лицом вашей тетушки, что-то вроде секретаря или экономки. Она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже едва двигалась.
На фотографиях Жанна Мюрно выглядела высокой, спокойной, довольно миловидной, со вкусом одетой и сдержанной. Был всего один снимок, где мы с ней вдвоем. Все в снегу. Обе в лыжных брюках и вязаных шапочках с помпонами. Несмотря на лыжи и улыбку девушки, которая была мной, фотография не создавала ощущения близости, дружбы.
– Похоже, здесь она на меня сердится.
Мадам Раймонд взяла снимок и уверенно кивнула:
– Думаю, вы не раз давали ей повод сердиться на вас. Знаете, вы были не промах…
– Кто вам такое сказал?
– В газетах читала.
– А, понятно…
В июльских газетах говорилось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен хранил номера, в которых шла речь обо мне и второй девушке, но пока еще не хотел мне их показывать.
Эта вторая девушка тоже была на снимках из коробки. Туда попали все – большие и маленькие, милые и неприятные, но сплошь незнакомые мне, все с одинаковыми застывшими улыбками, от которых меня мутило.
– На сегодня хватит.
– Почитать вам что-нибудь?
– Письма отца.
От него пришло всего три письма, зато добрая сотня – от родственников и друзей, которых я теперь не знала. Желаем скорейшего выздоровления. Мы очень тревожимся. Я лишился покоя. Жду не дождусь, когда смогу снова обнять тебя. Дорогая Ми. Моя Мики. Милая Ми. Моя сладкая. Мой бедный малыш.
Письма отца были нежными, в меру обеспокоенными, сдержанными и совсем не такими, как я ожидала. Два парня писали по-итальянски. Еще один, подписавшийся Франсуа, уверял, что я принадлежу ему навеки и что он заставит меня забыть этот ад.
А вот Жанна Мюрно прислала только одну записку, за два дня до того, как с лица сняли маску. Мне отдали ее только сейчас с остальными письмами. Видимо, послание прилагалось к коробке засахаренных фруктов, комплекту изысканного белья или к маленьким часикам, уже надетым мне на запястье. В ней говорилось: «Моя Ми, любовь моя, мой маленький птенчик, ты не одинока, клянусь тебе. Не волнуйся. Не тревожься. Целую тебя. Жанна».
Это письмо перечитывать было не нужно. Я выучила его наизусть.
С меня сняли гипс и повязки, из-за которых я не могла шевелить пальцами. Надели белые перчатки из хлопка, мягкие и легкие, но рук не показали.
– Я теперь всегда буду ходить в таких перчатках?
– Самое главное – вы сможете пользоваться обеими руками. Кости не деформированы. При движении будет больно только первые дни. Ювелирная работа вам не под силу, но обычные жесты трудности не составят. В худшем случае перестанете играть в теннис.
Это сказал не доктор Динн, а один из двух врачей-ассистентов, которых он прислал в палату. Они говорили со мной очень жестко, очевидно, для моей же пользы, чтобы я не раскисла от жалости к себе.
Несколько минут меня заставляли сгибать и разгибать пальцы, я должна была сжимать ассистентам руку, а потом отпускать. Они ушли, назначив контрольный рентген через две недели.
В то утро врачи тянулись один за другим. Вслед за первыми двумя явился кардиолог, за ним – доктор Дулен. Я ходила взад-вперед по палате, заставленной цветами, в плотной шерстяной юбке и белой блузке. Кардиолог расстегнул мне блузку, чтобы послушать сердце («состояние вполне достойное»). Я думала о своих руках, которые скоро увижу сама, когда сниму перчатки. Я думала о высоких каблуках, которые сразу показались мне совершенно естественными. Но если все стерлось у меня из памяти, если я снова в каком-то смысле превратилась в пятилетнюю девочку, то логичнее предположить, что туфли на каблуках, чулки, помада должны меня удивлять, разве не так?
– Вы мне уже надоели, – говорил доктор Дулен. – Я сто раз повторял: не нужно восторгаться подобной ерундой. Если я сейчас приглашу вас в ресторан и вы будете правильно держать вилку, что это докажет? Что руки помнят лучше, чем голова? Или я посажу вас за руль своей машины, и вы, слегка помучившись с переключением скоростей, поскольку раньше не водили четыреста третий «пежо», поедете почти без усилий – как вам кажется, чего мы добьемся?
– Не знаю. Лучше вы сами мне скажите.
– Хорошо бы подержать вас здесь еще несколько дней. Увы, вас очень спешат забрать. У меня нет никаких законных оснований удерживать вас, разве что вы сами захотите. А я даже не уверен, что имею право вас об этом просить.
– Кто хочет меня забрать?
– Жанна Мюрно. Она говорит, что больше не выдержит.
– Я увижу ее?
– А зачем, по-вашему, тут устроили такой кавардак?
Он показал рукой на мадам Раймонд, складывавшую мои вещи, еще одну медсестру, которая уносила бутылки шампанского и стопки книг, которые мне так и не успели прочитать.
– Почему вы хотите, чтобы я осталась?
– Вы уходите отсюда с миловидным личиком, хорошо отрегулированным сердечком, руками, которые будут вас слушаться, да и ваша третья извилина лобной доли левого полушария, похоже, тоже в отличной форме, но я-то надеялся, что вы выпишетесь, прихватив с собой свои воспоминания.
– Третья – что?
– Третья извилина лобной доли мозга. Левое полушарие. Там произошло первое кровоизлияние. Вероятно, оно спровоцировало афазию[3], которую я наблюдал у вас поначалу. Но со всем остальным это никак не связано.
– Что значит – со всем остальным?
– Не знаю, возможно, виноват страх, который вы испытали во время пожара. Или шок. Когда дом загорелся, вы пытались выбраться наружу. Вас нашли в самом низу, у лестницы, с открытым переломом костей черепа, рана была больше десяти сантиметров. Но в любом случае амнезия, которой вы страдаете, никак не связана с черепно-мозговой травмой. Поначалу я грешил на нее, но потом понял, что дело в другом.
Я сидела на разобранной постели, положив на колени руки в белых перчатках. Я сказала ему, что хочу уйти отсюда, что я тоже больше не выдержу. Когда я увижу Жанну Мюрно и поговорю с ней, то сразу же все вспомню.
Он покорно развел руками:
– Она приедет днем. Наверняка захочет немедленно забрать вас. Если останетесь в Париже, я смогу принимать вас здесь, в клинике, или в своем частном кабинете. Если она увезет вас на юг, непременно свяжитесь с доктором Шавером.
Он говорил с обидой, и я понимала, что он на меня сердится. Я сказала, что буду часто приходить к нему, но если и дальше останусь взаперти в этой палате, то просто сойду с ума.
– Вы можете совершить только одну глупость, – сказал он мне. – Решить, что воспоминания вам не нужны и у вас впереди достаточно времени, чтобы накопить новые. Позднее вы сами об этом пожалеете.
Он ушел, оставив меня размышлять над его словами, хотя я уже и сама об этом задумывалась. С тех пор, как я обрела лицо, пятнадцать вычеркнутых из памяти лет беспокоили меня куда меньше. Еще оставалась боль в затылке – правда, вполне терпимая, – ощущение тяжести в голове, но и оно пройдет. Когда я смотрелась в зеркало, то становилась сама собой: раскосые, как у буддийского монаха, глаза, предвкушение новой жизни за стенами клиники – я была счастлива и нравилась себе. Тем хуже для той, другой, потому что теперь я вот такая.
– Все очень просто: когда я вижу себя в этом зеркале, я безумно себе нравлюсь, просто обожаю себя!
Я разговаривала с мадам Раймонд и кружилась по комнате, любуясь развевающейся юбкой. Но ноги моего восторга не разделяли: я чуть было не потеряла равновесие и в испуге остановилась – передо мной была Жанна.
Она стояла на пороге, держась за ручку двери: бесстрастное лицо, волосы светлее, чем я представляла, а бежевый костюм словно притягивал к себе солнце. Кроме того, рассматривая фотографии, я не отдавала себе отчета, насколько она высокая, почти на целую голову выше меня.
По правде говоря, ни ее лицо, ни весь облик не показались мне совершенно незнакомыми. На какое-то мгновение мне даже почудилось, что сейчас прошлое огромной волной накроет меня с головой. Наверное, у меня просто закружилась голова от вращения или от неожиданного появления женщины, которая выглядела странно знакомой, точно персонаж из мира снов. Я рухнула на кровать и инстинктивно, словно от стыда, закрыла лицо и волосы руками в белых перчатках.
Мадам Раймонд тут же деликатно вышла из палаты. Я увидела, как приоткрылись губы Жанны, услышала ее голос – мягкий, глубокий и такой же знакомый, как и ее взгляд. Она подошла и обняла меня:
– Не плачь.
– Не могу удержаться.
Я целовала ее в щеки, в шею, мне было обидно, что я могу прикоснуться к ней только через перчатки, я даже узнала запах ее духов, который тоже словно привиделся мне во сне. Я спрятала голову у нее на груди, стыдясь своих волос, а она нежно перебирала их и, наверное, видела скрытые под ними шрамы. Я пробормотала, что мне очень плохо, что я хочу уехать с ней, что она даже не представляет, как я ее ждала.
– Дай-ка мне посмотреть на тебя.
Я упиралась, но она заставила меня поднять голову, и ее взгляд дарил мне надежду, что все снова будет как раньше. Глаза у нее были золотистые, очень светлые, но где-то в глубине таилась странная неуверенность.
Она тоже знакомилась со мной заново и разглядывала меня с удивлением, в конце концов я не выдержала этого экзаменующего взгляда, попытки распознать во мне черты исчезнувшей девушки. Рыдая, я схватила ее за руки и оттолкнула от себя:
– Прошу вас, заберите меня отсюда. Не смотрите на меня так. Это я, Ми! Не смотрите на меня!
Она принялась целовать меня в голову, в волосы, приговаривая: «Моя милая, мой птенчик, мой ангел», – но тут пришел доктор Динн, которого явно привели в замешательство мои слезы и внушительный рост Жанны – когда она встала, то оказалась выше всех в палате, выше врача, его ассистентов и мадам Раймонд.
Последовали рекомендации, долгий обмен предупреждениями на мой счет, но я их не слышала, просто не желала слышать. Я стояла, прижавшись к Жанне. Она приобняла меня и разговаривала тоном королевы, которая увозит свое чадо, свою Ми. Мне было хорошо, я уже ничего не боялась.
Она сама застегнула пуговицы на моем замшевом пальто, которое я, вероятно, раньше уже носила, потому что оно слегка вытерлось на рукавах. Она сама надела мне берет, повязала на шею зеленый шелковый шарф. Сама повела меня по коридорам клиники к стеклянной двери, сквозь которую проникали ослепительные солнечные лучи.
На улице стояла белая машина с черным откидным верхом. Жанна усадила меня внутрь, захлопнула дверцу, села за руль. Она была невозмутима и молчалива, время от времени поглядывала на меня с улыбкой и быстро целовала в висок.
Мы тронулись, заскрипел гравий под колесами. Открылись ворота. Широкие аллеи, всюду деревья.
– Это Булонский лес, – сказала Жанна.
Я устала. У меня слипались глаза. Я почувствовала, как скольжу вниз, касаюсь щекой ее бархатистой юбки. Совсем рядом, прямо перед глазами, крутился руль. Как чудесно быть живой! Я заснула.
Очнулась я на низком диване, ноги укрывал плед в крупную красную клетку. Свет многочисленных ламп на столиках не дотягивался до темных углов огромной комнаты.
Шагах в тридцати от меня, очень далеко, в высоком камине горел огонь. Я встала, больше обычного чувствуя давящую тяжесть пустоты в голове. Подошла к огню, придвинула кресло, рухнула в него и вновь задремала.
Позже я ощутила, как Жанна наклонилась надо мной. Я слышала ее голос, ее шепот. Потом мне вдруг показалось, что я вижу крестную Мидоля в оранжевой шали, наброшенной на плечи; ее везут в инвалидном кресле, она ужасно уродливая, прямо-таки страшная. Я заглянула в прошлое, от которого кружилась голова, где все выглядело размытым, словно смотришь через окно, залитое дождем.
Потом мир прояснился. Надо мной было светлое лицо Жанны, ее светлые волосы. Мне показалось, что она уже давно меня разглядывает.
– Все хорошо?
Я ответила, что все в порядке, и потянулась к ней. Сквозь ее волосы, которые касались моей щеки, я видела огромную комнату, деревянные панели на стенах, лампы, недосягаемые для света углы, диван, с которого недавно встала. Плед теперь лежал у меня на коленях.
– Где мы?
– Мне разрешили пожить в этом доме. Потом объясню. Ты хорошо себя чувствуешь? Ты заснула прямо в машине.
– Мне холодно.
– Я сняла с тебя пальто. Наверное, зря. Подожди.
Она обняла меня крепче, начала растирать руки, поясницу, стараясь согреть. Я засмеялась. Она отстранилась с непроницаемым лицом, и снова я прочла неуверенность в глубине ее глаз. Внезапно она тоже засмеялась вместе со мной. Протянула мне стоявшую на ковре чашку:
– Выпей, это чай.
– Долго я спала?
– Три часа. Пей.
– Мы здесь одни?
– Нет, в доме еще кухарка и слуга, но они не знают, что происходит. Пей же. Им не верилось, что я в одиночку сумела дотащить тебя из машины до дома. Ты очень похудела. Я легко тебя донесла. Придется хорошенько постараться, чтобы ты снова нагуляла щеки. В детстве ты, наверное, меня ненавидела, когда я заставляла тебя есть?
– Я вас ненавидела?
– Пей. Нет, вовсе нет. Тебе было тринадцать, кожа да кости, все ребра торчали. Ты даже не представляешь, как меня мучила твоя худоба. Ты будешь пить?
Я залпом выпила уже остывший чай; его вкус меня не удивил, хотя и не слишком понравился.
– Ну как?
– Не очень. Скорее нет.
– А ведь раньше ты его любила.
Отныне я всегда буду слышать это «раньше». Я сказала Жанне, что в последние дни в клинике мне понемногу давали кофе и он мне помогал. Жанна склонилась над креслом и сказала, что даст мне все, что я захочу, главное, что я здесь и жива.
– Там, в клинике, вы меня не узнали. Ведь правда?
– Нет, неправда. Я тебя узнала. И прошу тебя, не говори мне «вы».
– Там в клинике, ты меня узнала?
– Ты мой птенчик, – сказала мне она. – Впервые я тебя увидела в аэропорту в Риме. Ты была еще совсем малышка, с большущим чемоданом. И у вид у тебя был такой же растерянный, как сейчас. Твоя крестная сказала мне: «Мюрно, если она не прибавит в весе, я тебя уволю». Я кормила тебя, мыла, одевала, учила говорить по-итальянски, играть в теннис и в шашки, танцевать чарльстон – учила всему на свете. Даже дважды тебя выпорола. С твоих тринадцати до восемнадцати лет мы не расставались дольше чем на три дня. Ты была моей девочкой. Твоя крестная говорила мне: «Это твоя работа». А теперь я начну все сначала. И если ты не станешь такой, какой была раньше, я сама себя уволю.
Она слушала, как я смеюсь, и смотрела на меня так пристально, что я внезапно осеклась:
– В чем дело?
– Ни в чем, дорогая. Встань.
Она взяла меня за руку, попросила пройтись по комнате. Отступила назад, чтобы посмотреть. Я сделала несколько неуверенных шагов, преодолевая болезненную пустоту в затылке и свинцовую тяжесть в ногах.
Когда она снова подошла ко мне, я подумала, что она старается скрыть свою растерянность, чтобы не пугать меня. Ей удалось изобразить искреннюю улыбку, будто бы я всегда была такой: заострившиеся скулы, короткий нос, волосы ежиком. Где-то в глубине дома часы пробили семь.
– Я так изменилась? – спросила я.
– Лицо изменилось, к тому же ты устала, и вполне естественно, что жесты и походка не такие, как прежде. Мне тоже придется привыкать.
– А как все это произошло?
– Не сейчас, дорогая.
– Я хочу вспомнить. Тебя, себя, тетю Мидоля, отца, всех остальных. Хочу вспомнить.
– Ты вспомнишь.
– А почему мы здесь? Почему ты сразу не отвезла меня в такое место, где меня знают?
Она ответит на этот вопрос только три дня спустя. А пока она прижала меня к себе, и мы стояли вдвоем, она баюкала меня в своих объятьях, говорила, что я ее девочка, что никто меня не обидит, потому что она больше меня не оставит.
– А тогда ты меня оставила?
– Да. За неделю до несчастного случая. Мне нужно было уладить дела крестной в Ницце. Я вернулась на виллу и обнаружила тебя полумертвой, ты лежала в самом низу у лестницы. Я как безумная ринулась вызывать скорую, полицию, частных врачей.
Теперь мы уже находились в другой огромной комнате, столовой, с темной мебелью и невероятно длинным столом – шагов десять от одного конца до другого. Мы сидели рядом. Клетчатый плед теперь был наброшен мне на плечи.
– А долго я жила на мысе Кадэ?
– Три недели, – ответила она. – Сперва я провела там несколько дней с вами обеими.
– С обеими?
– С тобой и другой девушкой. Тебе нравилось держать ее при себе. Ешь. Не будешь есть – перестану рассказывать.
В обмен на проглоченный кусок бифштекса мне доставался фрагмент прошлого. Мы совершали этот товарообмен, сидя бок о бок в большом темном доме в Нейи, где нам бесшумно прислуживала кухарка, которая обращалась к Жанне по фамилии, не добавляя ни «мадам», ни «мадемуазель».
– Та девушка была одной из твоих подруг детства, – объясняла Жанна. – Она выросла в том же доме в Ницце, что и ты. Ее мать стирала белье для вашей семьи. Вы с ней потеряли друг друга из виду, когда вам было лет восемь или девять, но в феврале этого года снова встретились. Она работала в Париже. Ты к ней привязалась. Ее звали Доминика Лои.
Жанна наблюдала за моей реакцией, ожидая проблеска воспоминаний. Безнадежно. Она говорила о людях, чья судьба вызывала у меня сочувствие, но сами они были мне чужие.
– Так это та самая девушка, которая умерла?
– Да. Ее обнаружили в сгоревшей части виллы. Очевидно, ты пыталась вытащить ее из спальни. Потом на тебе загорелась ночная рубашка. По всей видимости, ты собиралась бежать к бассейну в саду. Я нашла тебя у подножия лестницы полчаса спустя. Было два часа ночи. Сбежались соседи в пижамах, но все боялись тебя трогать, метались как безумные, не зная, что делать. Сразу после меня приехали пожарные из Ле-Лек. Они и отвезли тебя в Ла-Сьота, в медицинскую часть при верфи. А позже мне удалось вызвать скорую помощь из Марселя. И наконец, прилетел вертолет. Тебя переправили в Ниццу и на следующий день прооперировали.
– А что со мной было?
– Считается, что ты пыталась выбраться из дома и упала на нижних ступеньках лестницы. Или же пыталась вылезти через окно на втором этаже, но сорвалась. Более точного заключения следствие нам не предоставило. Одно бесспорно: у тебя обгорели руки и лицо, а при падении ты ударилась головой о ступеньки. На теле тоже были ожоги, но не такие серьезные – должно быть, ночная рубашка все-таки тебя защитила. Пожарные мне что-то объясняли, но я точно не помню. Ты была совершенно голая, черная с головы до пят, в руках и во рту – клочья обуглившейся ткани. От волос ничего не осталось. Люди, столпившиеся вокруг, думали, что ты умерла. На макушке у тебя зияла рана с мою ладонь. В первую ночь мы больше всего волновалась именно из-за нее. Позднее, после операции, которую провел доктор Шавер, я подписала согласие дать кожу на пересадку. Твою уже было не восстановить.
Она говорила, не глядя на меня. Каждая ее фраза вонзалась мне в голову раскаленным сверлом. Жанна отодвинула стул, приподняла юбку, приоткрыв правую ногу. На бедре над чулком темнел квадрат, откуда взяли кожу для пересадки.
Я уронила голову на руки в перчатках и заплакала. Жанна обняла меня за плечи, и мы сидели так несколько минут, пока не пришла кухарка и не поставила на стол поднос с фруктами.
– Я должна была тебе рассказать, – произнесла Жанна. – Чтобы ты знала и могла вспомнить.
– Я понимаю.
– Здесь ты в полной безопасности. Значит, все остальное уже не имеет значения.
– А как в доме начался пожар?
Она встала. Подол юбки скользнул на место. Жанна подошла к буфету, прикурила сигарету. Какое-то мгновенье держала перед собой горящую спичку, чтобы я видела.
– Утечка газа в спальне той девушки. За несколько месяцев до пожара на виллу провели газ. Следствие установило, что в одном месте на стыке имелся дефект. И неисправная горелка водонагревателя в одной из ванных комнат спровоцировала взрыв.
Она задула спичку.
– Подойди ко мне, – попросила я.
Она подошла, села рядом. Я протянула руку, взяла ее сигарету и затянулась. Мне понравилось.
– Я раньше курила?
– Вставай, – сказала Жанна. – Поехали кататься. Прихвати яблоко. И вытри глаза.
В спальне с невысоким потолком и широченной кроватью, на которой свободно могли бы поместиться четыре такие, как я, Жанна дала мне толстый свитер с высоким воротом, мое замшевое пальто и зеленый шарф.
Она взяла меня за руку в белой перчатке и повела через пустые комнаты к вестибюлю с мраморным полом, который эхом вторил нашим шагам. В саду с черными деревьями она усадила меня в ту же машину, что и днем.
– В десять уложу тебя спать. Но сначала хочу кое-что тебе показать. А через несколько дней начнешь водить машину сама.
– Повтори, пожалуйста, имя той девушки.
– Доменика Лои. До. Когда вы были маленькие, вы дружили с еще одной девочкой, но она рано умерла от ревмокардита или чего-то в этом роде. Вас называли кузинами, потому что вы были ровесницы. А ту, третью девочку звали Анжела. У всех трех в роду были итальянцы. Ми, До и Ая. Теперь понятно, откуда взялось прозвище твоей тети?
Она быстро вела машину по широким, ярко освещенным улицам.
– Настоящее имя твоей тети – Сандра Рафферми. Она была сестрой твоей матери.
– Когда умерла мама?
– Тебе было то ли восемь, то ли девять лет. Точно не помню. Тебя определили в пансион. Четыре года спустя тетя добилась опеки над тобой. Рано или поздно ты бы сама узнала, что в юности она занималась не слишком благовидным ремеслом. Но к тому времени она уже стала важной дамой, разбогатела. Туфли, которые мы с тобой носим, сделаны на фабриках твоей тети. – Она положила руку мне на колено и добавила: – Если хочешь, на твоих фабриках, поскольку Рафферми умерла.
– Ты не любила мою тетю?
– Не знаю, – ответила Жанна. – Зато я люблю тебя. Остальное не имеет значения. Я начала работать на Рафферми, когда мне было восемнадцать. Подвизалась в одной из ее мастерских во Флоренции. Я жила одна и зарабатывала на жизнь, как могла. Это было в сорок втором. Однажды она лично явилась в цех и первым делом отвесила мне пощечину, которую я ей тут же и вернула. Тогда она увела меня с собой. Напоследок я тоже получила от нее пощечину, но уже не могла ответить ей тем же. Это случилось в мае за неделю до ее кончины. Уже несколько месяцев она чувствовала приближение смерти, что не облегчало жизнь ее окружению.
– А я любила свою тетку?
– Нет.
Я долго молчала, тщетно пытаясь воскресить в памяти лицо старухи в пенсне, которую видела на фотографиях в инвалидном кресле.
– А Доменику Лои я любила?