Братства дервишей играли большую роль в оттоманской империи. Они были хранителями суфийской мистики, и своеобразие каждого из братств определялось в соответствии со способом призывания имени Божия. Именно здесь открылась возможность для духовно значимых встреч между исихастами и приверженцами zikr’a, некоторые из которых придавали исключительное значение nefes-Issa, Дыханию Иисусову. Мусульмане или нет, люди охотно приходили к дервишу: побеседовать, за советом, за утешением, а то и за исцелением.
ОнДервиши были очень достойными людьми, весьма терпимыми к христианству, обладавшими иной раз подлинным духовным опытом. Общины их назывались текиями. В Эпире их было множество. Их можно было принять за православных монахов: то же длинное одеяние свободного покроя, волосы они, правда, стригли хотя и не всегда. В моей деревне жил дервиш, имя которого я помню: дервиш Ямиль. Он часто приходил к нам в дом, садился с нами за стол. Моя мать и сестра очень любили его и не имели от него тайн. И он лучше знал их сердца, чем священник из нашей деревни.
* * *Отца патриарха Маттеоса Спиру уважали и даже немного побаивались. Он казался суровым. Физически патриарх не очень похож на него. Несколько фотографий, которые от него остались, изображают человека коренастого, энергичного, не особенно кроткого, с лицом, окаймленным короткой бородкой, к феской на голове, как носили в оттоманской империи после того, как новая эпоха покончила с тюрбанами.
Может быть, патриарх унаследовал от своего отца его самообладание и отсутствие какой бы то ни было снисходительности к себе.
ОнМой отец был человеком верующим, но вера его была незаметной и сдержанной. Он не говорил о подобных вещах. Но он осенял себя крестным знамением перед едой и ходил в церковь по воскресеньям. С нами он был суров, но без жестокости. Благоволил он, собственно, только к дочери. Однако нас, мальчишек, если и бил когда, то только носовым платком!
У Спиру было трое детей. Аристоклес был старшим. Затем шел брат, младший двумя годами и умерший в 1948 году, и сестра, моложе патриарха на три года и живущая ныне в Афинах.
ОнОтец мой был врачом. Но другие члены его семьи имели землю, разводили баранов, как это делал мой дед. В детстве я любил вырезать палки для пастухов.
У меня нет фотографии моей матери. При ее жизни еще не было деревенских фотографов. Но у меня зато есть фотография отца, который пережил ее. Я поместил эту фотографию в свой маленький портативный иконостас, с которым никогда не расстаюсь, когда отправляюсь куда-нибудь в дорогу.
По рассказам очевидцев мы знаем, что Елени была красива. Ее называли Poulia – «вечерняя звезда». Высокая и стройная, она обладала царственной походкой. Патриарх похож на нее. В нем есть ее благородство и, – когда он хочет того, – ее мягкость. И та же царственность осанки. Елени любили. О ней еще и по сей день вспоминают в Вассиликоне как о благодетельнице.
Дом и семья их матери в Конице привлекали многих детей.
ОнВ Конице жила Ефросина, наша бабушка по матери, и дядя, которого мы особенно любили, а также тетка, умевшая петь героические песни клефтов, которые всегда жили свободными в горах. Мы отправлялись в Коницу на каникулы. И как же мы их ждали!
В вере воспитала нас мать. Собственная ее вера была истовой, заразительной. Вечерами, баюкая нас, она тихо напевала нам церковные песнопения. Она рассказывала нам о святом Косме, Косме Этолийце, пришедшем в Цараплану веком раньше.
Косма вырос в семье бедных крестьян. Он работал в поле. В 20 лет он ушел на Афон. Ушел, чтобы учиться, ибо на Афоне была одна из тех школ, которые для греческого народа сыграли роль подлинного университета. Затем он становится монахом, уходит в безмолвие, молится, плачет о грехах своих. В сорок пять лет Бог призывает Его идти в мир, дабы стать проповедником и наставником для народа. Но Бог ли зовет его в самом деле? Косма открывает Библию и читает: Не пекись об одном лишь своем спасении, но и о спасении других. Он находит старца «пустынножителя», живущего на самом краю святой горы. И человек Божий подтверждает то, что до сей поры было для него лишь внутренней достоверностью. И Косма отправляется в Константинополь, где патриарх одобряет его новое призвание. С этого времени и до мученического своего конца Косма пешком или верхом на муле колесит по всему греческому миру. На деревенской площади, где его встречает народ, он воздвигает большой крест и у подножия его вступает в беседу со своими слушателями. «Есть ли в этом собрании тот, кто любит братьев своих? Пусть он встанет и скажет мне об этом. Я хочу благословить его и попросить всех христиан простить его. – Я, отче святый, я люблю Бога и братьев моих. – Хорошо, сын мой. Да пребудет мое благословение с тобою. Как тебя зовут? – Костас. – Чем ты занимаешься? – Пасу овец. – Чтобы продать сыр, ты его взвешиваешь? – Взвешиваю. – Сын мой, ты научился взвешивать сыр, а я – любовь… Почем ты знаешь, что любишь братьев? Идя из одной деревни в другую, я только и говорю, что люблю Костаса, как собственные глаза. А ты, чтобы мне поверить, захочешь в этом убедиться. А у меня есть хлеб, а у тебя нет. Если я разделю его с тобой, это будет знаком того, что я люблю тебя, но если я съем весь мой хлеб, а ты будешь голодать, это докажет, что любовь моя лжет… Любишь ли ты этого бедного ребенка? – Да, я люблю его. – Если бы ты любил его, ты купил бы ему рубашку, потому что ее нет у него. Твоя любовь обманывает. Но если хочешь, чтобы любовь твоя была из золота, одевай бедных детей…»
Ибо нужно стяжать «обе любви», любовь к Богу и любовь к ближнему. «Как ласточке нужны оба крыла для полета, так и нам нужны обе эти любви для нашего спасения».
Стяжать «обе любви» – значит также и почитать женщину. «Сердце женщины легче смягчается… Господь родился от жены, чтобы благословить жену… Женщина равна мужчине. Она заслуживает столько же уважения, ибо зачастую делает дело, которое неспособен делать мужчина».
Стяжать «обе любви» – значит претворить в жизнь поучение: «Есть ли в вашей деревне школа, где могли бы учиться ваши дети? – Нет, святой отец, у нас ее нет. – Соберитесь все и постройте хорошую школу. Потом назначьте совет для управления ею и поищите учителя. Пусть учатся все дети, бедные и богатые. Только тогда, когда твой ребенок выучится, его можно будет назвать человеком. Школа открывает церкви, школа открывает и монастыри».
Нужно цитировать Косму не жалея места, ибо то, что он говорил людям, совпадает в принципе с тем, что говорит Афинагор. И для того, и для другого две любви неразделимы; и в том, и в другом есть ощущение социальной ответственности, и почитание женщины, и любовь к образованию, и уверенность, что развитие его послужит и лучшему пониманию веры. Косма основал два лицея и более двухсот общинных школ, причем одну из них в Цараплане. Он проявлял также живой интерес к технике и к ее изобретениям и делал необычные предсказания (ведь умер он, не забудем, в 1779 году): «Люди увидят повозки без лошадей, бегущие быстрее зайца. Придет время, когда в Москве заговорят о Константинополе, как если бы их разделяла одна перегородка. Из одного места можно будет увидеть себя в другом, оставаясь как бы в одной комнате…» Это столь греческое почитание способностей человека присуще также и патриарху. Присуще, но не в качестве прометеевского опьянения, а в виде серьезного раздумья Софокла, знающего, что смерть и смысл жизни постигаются не здесь.
Аристоклес Спиру поступил в школу в Цараплане; ее веком ранее основал святой Косма.
ОнУ меня была учительница, которая казалась мне очень красивой. Я увидел ее снова в 1963 году, когда вернулся в мою деревню во время путешествия по Греции. Почти столетняя, высохшая, слепая, но сохранившая весь свой разум. Я сказал ей, какой прекрасной казалась она мне, когда я был ребенком. И как поразило ее это запоздалое признание!
После двух лет царапланской школы Аристоклес с 1895 по 1899 год учится в Схолархионе, в Конице. Но в 1899 году все оборвалось – и школа, и почти сама его жизнь.
ОнМне было тогда тринадцать лет. Моя мать и я заболели почти одновременно. Я потерял сознание; все перемешалось, и так прошли недели. Когда сознание вернулось ко мне, я стал искать мать. Ее не было рядом. Мой отец сказал мне, что отослал мать в ее семью, в Коницу. «Не могли же мы иметь двух тяжело больных в одно время в одном доме». Я стал дожидаться возвращения матери. Я только начал выздоравливать, меня одолевала страшная усталость. Я был кожа да кости. Однажды зимой я грелся на солнце в углу двора. Входит какой-то человек и спрашивает: «Здесь живет Маттеос Спиру? Ну, тот, у которого умерла жена». Так я узнал о смерти матери. Она умерла три месяца назад. Ей было тридцать семь лет. Я так и не оправился от горя. Мне ее всегда не хватает.
Моей сестре было десять лет, когда наша мать умерла. И вот, одаренная настоящим мужеством и крепким здоровьем, которое ей так понадобилось в трудной жизни, и тем доверием к Богу, что всегда было ей свойственно, она стала старшей по дому, маленькой матерью.
Часто втроем мы поднимались на высокий холм и смотрели в сторону Коницы, как мусульмане перед молитвой обращают лицо к Мекке. Коница – город нашей матери.
Только в 1901 году Аристоклес Спиру вернулся к учебе, на этот раз в высшей школе в Янине. В следующем году он решил поступать в богословскую школу в Халки, рядом с Константинополем. Смерть дважды посетила его, его собственная и смерть матери; матери, которую никто не мог заменить. Это мать своей верой и воспитанием заронила в ребенке чувство, что любовь сильнее смерти.
Августовским вечером 1968 года служилась всенощная, за которой я не видел патриарха. Обычно он не пропускал ни одной службы и приходил в церковь со звоном колокола. Он появился лишь в момент последнего благословения и спросил меня: «Видали вы здесь мой патриарший трон?» Он повел меня в притвор и показал на скромное кресло под Богородичной иконой, серьезной и светлой. «Совсем рядом с Матерью», – сказал он мне.
4. Халки
В сентябре 1903 года по рекомендации митрополита Янинского Аристоклес Спиру был принят в халкинскую школу. Там ему предстояло завершить среднее образование, а затем приступить к изучению богословия.
Халки – остров, расположенный рядом с Константинополем. Константинополь был тогда городом-космополитом в самом расцвете. Там проживало около полумиллиона греков, половина всего его населения. На севере Золотого Рога они создали новый, вполне европейский город, где образованные люди говорили по-французски, где женщины одевались по парижской, а мужчины по лондонской моде, а в кафе звучала итальянская музыка. Греческими были также города, что вытянулись к северу по берегу Босфора, с их ресторанами на лоне природы, куда в сезон захаживали люди лениво посмотреть на морской поток, по которому беззвучно двигались огромные суда.
ОнМногие жители Эпира эмигрировали в Константинополь и его пригороды. Они становились бакалейщиками, мясниками, менялами. Одни, накопив состояние, возвращались домой. Другие оставались, и дети их иной раз делались врачами или адвокатами.
Те, кто был посмелей, уезжали по своей воле, почти подростками. Других же к этому вынуждала необходимость, отсутствие работы в самом Эпире; иной раз им приходилось оставлять там жен и детей. Ребенок вырастал, не зная своего отца, и вот приходил день, когда он отправлялся в Константинополь, чтобы его отыскать.
Каждый раз вся деревня провожала уезжавшего до границ своей земли. Провожали с песнями, которые надрывали душу: «Разлука живых хуже разлуки мертвых».
И наоборот, великой радостью было, когда кто-то возвращался домой еще молодым. Свахи считали мулов с тяжелой поклажей или лошадей, которых он вел за собой. Если их было много, они оповещали о том молодых девиц.
Один из моих дядюшек обосновался в деревне на берегу Босфора, в Мегалон Ревма, «большом потоке», как называли его по-гречески, в то время как турки называли его Арнавут Кои, албанская деревня, ибо туда приезжали и албанцы. Албания и Эпир расположены рядом; у нас было много албанцев, и много греков жило в тех местах, которым затем суждено будет стать Албанией. Дядя мой был бакалейщиком. Я ненадолго ездил к нему на каникулы. Мегалон Ревма стала в чем-то моей родной деревней.
Халки находится, однако, вдали от всех этих поселений. Мир и тишина соединяются здесь с красотою.
Представим себе горстку островов в Мраморном море. Их называли сначала «священниковы» из-за множества монастырей, затем «принцевы», потому что в византийскую эпоху сильные мира сего имели здесь свои резиденции, становившиеся иной раз и местами ссылки. Каждый остров имеет свой город, носящий то же наименование, занимающий много места, скажем, целый склон холма, широкую ложбину, мыс… Город живет морем, а не землей. Греки – народ моря, и потому острова в то время, когда патриарх учился там, были заселены почти исключительно греками. Халкинский «схоларх», местный островитянин, объяснил мне, как в заливах и протоках рыбаки отыскивают рыбные косяки, ориентируясь по полету морских птиц. За исключением нескольких садов, здесь почти нет ни возделанных земель, ни ферм, но сразу же за городом начинаются необитаемые лесистые холмы. Земля усеяна мелкой охровой галькой; само слово Халки или Чалки происходит от греческого chalsis, что значит медь. На этой земле, легкой и словно металлической, растут раскидистые и ветвистые сосны, чья кора тоже окрашена в красноватый цвет. Этот огонь, сокрытый в земле, в стволах и ветвях придает особую свежесть и выразительность повсюду встречающему нас морю. Монастыри и отшельнические скиты такие, как монастырь святого Георгия в Принкипо, как бы наделяют «пустыню» духовным содержанием. Поднимаясь из морской пучины, эти острова укоренены и в небе.
Ночью не знаешь уже, где небо, а где море. И освещенные города делают острова как бы огромными созвездиями. От школы, которая стоит на самом виду, мы как будто плывем в пространства, где собираются звезды, дабы «восклицать от радости», как сказано в Книге Иова.
В Халки, в маленьком городке, построенном в ложбине вокруг церкви святого Николая, есть просторные деревянные дома в турецком стиле и сады, хмельные от жасмина. Цветы жасмина, нанизанные на тонкие стебельки, распространяют аромат, который охватывает нас уже на пристани. Глубина моря у набережной столь велика, что здесь не слышно прибоя, а только тихое покачивание широких волн, отливающих темной синевой.
Школа находится в стороне, на холме, имеющем форму купола, который на расстоянии предстает как omphalos. Белые стены немного выше верхушек сосен. Школа является также и монастырем, посвященным Троице, ибо ученики ее, даже если они и решают стать женатыми священниками, живут в ритме монастыря. Сам монастырь возник куда раньше школы, он старше ее на целое тысячелетие. Основал его патриарх Фотий в IX веке, тогда как школа существует с 1844 года. В конце прошлого века землетрясение разрушило деревянные постройки, никого при этом не ранив, ибо, как рассказывал мне патриарх, все находились в трапезной, оставшейся неповрежденной. Тогда были возведены нынешние каменные здания. Ансамбль просторен и красив. Он состоит из главного корпуса с двумя перпендикулярными крыльями. В пространстве, ограниченном ими, находится церковь, построенная не позднее XVIII столетия, с алтарем, обращенным к морю. Ряд могил, в том числе и нескольких патриархов, располагается полукругом вокруг этого алтаря.
Фронтон и вестибюль храма величественны. Но при входе, в глубине под двойным пролетом парадной лестницы – простая дверь, за которой в зеленом и золотом полумраке открывается длинный проход. Он ведет в церковь. И издалека видны силуэты двух лампад, горящих по обеим сторонам царских врат – одну перед иконой Христа, другую – перед иконой Богоматери.
Искусство барокко превратилось в этой церкви в нечто подобное сюрреалистической феерии. Иконостас, кафедра, патриарший трон, паникадило, светильники – все вырезано из дерева и покрыто золотом, всюду – легкая и точная резьба, изображающая крылатых животных. Над пюпитрами певчих – золотые драконы, несущие лампы. Над кафедрой вздымается бра, на котором сидит орел. Большой крест над иконостасом кажется парящим на двух пламенеющих крыльях.
Все пронизано тихим присутствием Матери Божией. Некоторые из Ее икон считаются прекраснейшими произведениями православного искусства. Так в притворе находится образ Богоматери Утешительницы и «Одигитрии», «Путеводительницы», ибо Она указывает на Сына, являющего Собой единственный Путь. «Сама Ты коснулась моего сердца, и затрепетало оно от Твоего зова… Мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, – и знание страданий и готовность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетских мудрых очах Младенца» (о.Сергий Булгаков, Свет Невечерний). Лики и руки изображены темными, пребывающими как бы в ожидании тайны, словно в долгой ночи солнцестояния, но черты ликов выписаны светлыми, почти резкими, как будто их прочертили птицы, чей полет возвещает рассвет незакатного дня.
Вокруг храма и школы раскинулся большой сад с соснами, кипарисами, маслинами, олеандрами, которые в действительности представляют собой густо красные лавровые деревья. Затем розы, жасмины… Монастырские сады на христианском Востоке символизируют собой своего рода «луг духовный», возвращение к раю. Мы привыкли к банальному противопоставлению Церкви и мира, однако существуют и уделы мира сего, непосредственно освещенные светом Церкви, где молитва и труд человека возвращают землю к ее истинной, райской природе. Нужно прежде всего открыть для себя истину земли, когда, соединясь с небом, она делается храмом Бога Живого. В Братьях Карамазовых Алеша после того, как «во сне» его покойный учитель позвал его на брак в Кану Галилейскую, дабы пить «новое вино, вино радости великой», выходит в монастырский сад: «Над ним широко, необоримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звезд… Свежая и тихая до неподвижности ночь облекла землю… Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная как бы соприкасалась со звездною… Алеша стоял, смотрел и вдруг как подкошенный повергся на землю.
Он не знал, для чего обнимал ее, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливаясь своими слезами и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои…» прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал в восторге своем даже и об этих звездах, которые сияли ему из бездны… Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров сошлись разом в душе его, и она все трепетала, «соприкасаясь мирам иным».
ОнДа, здесь я начал читать Достоевского. Это была одна из тех встреч, которые повлияли на меня сильнее всего. Какой громадный ум! И как он сумел увидеть в атеисте, притязающем быть сверхчеловеком, потерянного ребенка, душевнобольного, к которому приходит Христос, чтобы взыскать и спасти его в том аду, где он сам себя запирает. И Христос приносит ему подлинную свободу, а взамен просит только любовь.
Я составил себе также целую библиотеку французских книг, ибо выучил французский когда еще учился в Конице. Это было дешевое собрание, именовавшееся «национальная библиотека». Каждая книжка стоила один пиастр. Так у меня собралась сотня книг. Более всех я любил Виктора Гюго и его роман Отверженные; книга, которая рассказала мне тогда о подлинном епископе, о человеке, знавшем о том, что молитва и любовь обязывают…
Еще две книги оказали на меня большое воздействие. Одна из них – Парсифаль Вагнера. Позднее я видел постановку Парсифаля в греческом театре в Америке. Но сначала я прочитал его здесь во французском переводе. Парсифаль – это поиск Грааля, который означает для меня единство. Потому что экуменизм, одно из самых значительных явлений XX века – это не что иное, в сущности, как поиск святого Грааля, той Чаши, от которой все мы сможем причаститься Крови Господней… Последние годы я вижу иногда Грааль во сне, вознесенным над всеми холмами, которые открываются с Фанара, на противоположном берегу Золотого Рога.
Другая книга, ставшая для меня откровением, это французский роман, ныне совершенно забытый, роман графини Брианкур, называвшийся, кажется, Два корабля. Автор построил свободный парафраз евангельской истории о чудесном лове. Два корабля – это лодки Петра и Иоанна. Иисус появляется на берегу и велит Петру бросить сети. Петр отвечает, что трудился всю ночь и ничего не поймал. Однако он повинуется. И сеть, которую он вытаскивает, до такой степени полна, что едва не рвется. Тогда Петр зовет на помощь Иоанна и Андрея, которые находятся рядом, в другой лодке. И они приходят, чтобы помочь ему собрать чудесный улов. То же самое происходит и сегодня: Петр призывает Иоанна на помощь, а иначе сеть Церкви порвется. Петр – это Рим, Иоанн – Православие.
Эти книги пробудили меня. Потому что наши преподаватели никогда не говорили нам о том, что в других Церквах может быть что-то хорошее, о всем богатстве христианского опыта, который они таят в себе, обо всем, что у нас есть общего с ними. Они говорили только об отличиях, о ересях. О том, что разделяет, но не о том, что соединяет. Это было обучение страху, страх же вызывает недоверие и презрение. Правда, нам надо было обороняться. В народе латиняне вызывали раздражение тем, что пытались использовать нашу слабость и давление ислама, чтобы обратить и перекрестить нас. В Константинополе во времена моих занятий богословием, католический священник всякий раз отворачивался, встречаясь со священником православным. Он поворачивал голову, не хотел его знать. Мне еще приходилось сталкиваться с этим в Соединенных Штатах. Например, в поезде, когда католический епископ или священник встречался со мной, он спешил пройти мимо, а если мы оказывались в одном купе, упорно игнорировал меня. И тем не менее уже в Халки я почувствовал, что началась новая эпоха, та, которую я называю ныне третьей эпохой Церкви, когда после времени ненависти и неведения мы возвращаемся к неделимой Церкви, обогащенной и углубленной…
В Халки почти не обучали великому Преданию нераздельной Церкви, Преданию святоотеческому. Поэтому в последние годы я основал институт патриотических исследований в Фессалониках. Нас учили богословию абстрактному и полемическому. Конечно, существовало и Евангелие, и оно неисчерпаемо. Тогда я возымел обыкновение каждый день прочитывать по главе из Евангелия. На мое счастье наш преподаватель Нового Завета Вассилиос Антониадис сумел внушить нам любовь к слову Божьему…
Семь лет, которые я провел в Халки, объясняют мою привязанность к этому месту. Я возвращаюсь сюда немного отдохнуть, не столько как патриарх, сколько как бывший студент. В каком-то смысле я в чем-то еще халкинский монах…
Правда, кофе здесь был плохим. Я кончил школу, исполнившись отвращения к кофе. С тех пор, если я и пью его, то лишь по указанию врача, как лекарство!
В 1906 году Аристоклес Спиру узнал о замужестве своей сестры. Ей было шестнадцать лет, когда отец выдал ее замуж. Рано, слишком рано. Это «слишком рано» произносится патриархом с горечью: сестру ожидало раннее вдовство, жизнь ее не сложилась.
В следующую зиму в первый год обучения богословию юноша тяжело заболел. Его поразила какая-то болезнь внутренних органов, причину которой врач не мог определить. Две недели он провел в лазарете, но напрасно. Он хирел и уже опасался, что ему придется бросить учебу. Но жизнь избавила его от этого нового испытания. Посещая со мной халкинский лазарет, патриарх шутливо рассказывал мне об обстоятельствах своего выздоровления. Однажды он увидел, что один из его приятелей пьет темную жидкость. «Вино? Как тебе удалось раздобыть?» – «Да нет, какое вино, это сироп из слив, лекарство». Аристоклес стал покупать чернослив и день за днем отдавал его больничной сестре, которая его готовила. Так он лечился шесть месяцев до окончательного исцеления. Он вернулся в больницу только на четыре дня на третьем году обучения богословию, и только на один день в последний год.
В 1908 году умер его отец. Ему было пятьдесят шесть лет. Умер внезапно, от остановки сердца. Возвращаясь из одного из обходов, он почувствовал себя плохо, сошел с лошади, присел на камень у дороги. А затем сполз в пыль. Его нашли уже мертвым.
Аристоклес Спиру решил стать монахом. Но монахом не в монастыре, а в служении людям, как и его отец. Монахом и дьяконом, что значит слугой.
Т.е слугой христианских народов, чье будущее с того времени казалось уже вполне обеспеченным в оттоманской империи. В 1908 году султан Абд-уль-Хамид под давлением Салоникской армии, поднятой реформаторами, вынужден был ввести в действие мертворожденную конституцию 1876 года, предоставлявшую равное достоинство в империи всем гражданам и общинам. В Стамбуле – взрыв ликования; все население высыпало на улицу: мусульмане, православные, армяне, католики – все братались, обнимались, плакали от радости, пели Марсельезу. Старый «красный султан», захотевший вскоре после этого установить автократию, был смещен, и империя как будто бесповоротно вступила на путь сознательного многонационального государства.