Но, призвав на помощь все свое самообладание, он взялся уже за ручку двери, как сопровождавший его тюремщик остановил его.
– Подождите еще! – сказал он. – Входить нельзя. Садитесь. Когда настанет ваша очередь, вас позовут.
Кассир сел, и тюремщик поместился рядом с ним. Нельзя было себе представить ничего более ужасного, более жалкого, чем эта мрачная галерея подследственных дел. С одного конца до другого вдоль стены тянулась громадная дубовая скамья, потемневшая от ежедневного употребления. Невольно приходило на ум, что на этой скамье в течение десятков лет пересидело множество подсудимых, убийц и воров, со всего Сенского департамента. Каким-то роковым образом, точно грязь в водосточной трубе, преступление изо дня в день протекало по этой ужасной галерее, которая одним концом вела в камеру предания суду, а другим – на площадку эшафота. Как выразился о ней один первый министр, эта галерея представляла собою большую государственную прачечную, для всей грязи Парижа.
В галерее было оживленно. Скамья была почти вся занята. Сбоку Проспера, касаясь его своими лохмотьями, сидел какой-то оборванец.
Перед каждой дверью толпились свидетели и разговаривали низкими голосами. То и дело входили и выходили жандармы, громко стуча каблуками по плитам пола, вводя и выводя арестантов.
При виде всего этого, в соприкосновении с этой грязью в этой душной атмосфере, полной странных испарений, кассир почувствовал, что сознание оставляет его, как вдруг раздался голос:
– Проспер Бертоми!
Несчастный собрался с силами и, не зная как, вошел в кабинет судебного следователя.
– Садитесь! – сказал ему судебный следователь Партижан. – Внимание, Сиго! – И сделал знак своему секретарю. – Как вас зовут? – обратился он снова к Просперу.
– Огюст-Проспер Бертоми, – отвечал тот.
– Сколько вам лет?
– Пятого мая исполнилось тридцать.
– Чем занимаетесь?
– Кассир банкирского дома Андре Фовель.
– Где вы живете?
– Улица Шанталь, тридцать девять. Уже четыре года. Раньше я жил на бульваре Батиньоль в доме номер семь.
– Где родились?
– В Бокере.
– Живы ваши родители?
– Мать умерла два года тому назад, а отец жив.
– Он в Париже?
– Нет, он живет в Бокере вместе с моей сестрой, которая там замужем за одним из инженеров Южного канала.
– Чем занимается ваш отец?
– Он был смотрителем мостов и дорог, служил также в Южном канале, как и мой зять. Теперь он в отставке.
– Вас обвиняют в похищении трехсот пятидесяти тысяч франков у вашего патрона. Что вы имеете на это сказать?
– Я невиновен, клянусь вам в этом!
– Я очень желаю этого для вас, и вы можете рассчитывать на то, что я всеми силами постараюсь выяснить вашу невиновность. Тем не менее какие факты можете вы привести в свое оправдание, какие доказательства?
– Что же я могу сказать, когда я сам не понимаю, как это случилось! Я могу вам только рассказать всю свою жизнь…
– Оставим это… Кража совершена при таких обстоятельствах, когда подозрение может падать только на вас или на господина Фовеля. Не подозреваете ли вы кого-нибудь еще?
– Нет.
– Если вы считаете невиновным себя, значит, виновен господин Фовель?
Проспер не ответил.
– Нет ли у вас каких-нибудь поводов, – настаивал следователь, – предполагать, что кражу совершил именно сам патрон?
Обвиняемый продолжал молчать.
– В таком случае вам необходимо еще подумать, – сказал ему следователь. – Выслушайте акт вашего допроса, который прочтет вам мой секретарь, подпишите его, и вас опять отведут в тюрьму.
Несчастный был этими словами уничтожен. Последний луч надежды, который мерцал ему в отчаянии, и тот погас. Он не слышал, что ему стал читать Сиго, и не видел того, что ему пришлось затем подписать. Он был так взволнован, выходя из кабинета, что его тюремщик посоветовал ему взять себя в руки.
– Ну что ж тут плохого? – сказал он ему. – Бодритесь.
Бодриться! Проспер был не способен на это вплоть до возвращения в тюрьму. Здесь вместе с гневом его душу наполнила ненависть. Он обещал себе поговорить со следователем, защитить себя, установить свою невиновность, и ему не дали говорить. Он с горечью упрекнул себя в том, что напрасно поверил в доброту судебного следователя.
– Какая насмешка! – сказал он себе. – Ну, что это за допрос! Нет, это не допрос, это одна только пустая формальность!
А если бы Проспер мог остаться в галерее еще хоть на час, то он увидал бы, как тот же самый судебный пристав вышел снова и снова крикнул:
– Номер третий!
Человеком, носившим № 3, был не кто иной, как Андре Фовель, который, поджидая очереди, сидел на той же самой деревянной скамье.
Здесь он вел себя совсем иначе. Насколько у себя в конторе он казался благорасположенным к своему кассиру, настолько здесь, у следователя, он был против него вооружен. И едва только ему были предложены неизбежные при каждом следствии вопросы, как его необузданный характер дал себя знать, и он обрушился на Проспера с обвинениями и даже бранью.
– Отвечайте по порядку, господин Фовель, – обратился к нему Партижан, – и ограничьтесь только моими вопросами. Имеете вы основания сомневаться в честности вашего кассира?
– Определенных – нет! Но я имел тысячи поводов беспокоиться…
– Какие это поводы?
– Господин Бертоми играл. Он целые ночи просиживал за баккара, и стороною я слыхал, что он проигрывал большие суммы. У него – плохие знакомства. Один раз с одним из клиентов моего дома, Кламераном, он был замешан в скандальной истории по поводу игры, затеянной у одной дамы и закончившейся у мирового судьи.
– Согласитесь, милостивый государь, – обратился к нему следователь, – что вы были очень неблагоразумны, чтобы не сказать виноваты сами, поручив вашу кассу подобному господину.
– Проспер не всегда был таким, – отвечал Фовель. – Всего год тому назад он мог служить примером для своих сверстников. В моем доме он был как свой человек, все вечера он проводил у нас, он был близким другом моего старшего сына Люсьена. Затем, как-то вдруг сразу, он перестал нас посещать, и мы перестали видеться с ним. И это тем более странно, что я полагал, что он влюблен в мою племянницу Мадлену.
– Не потому ли господин Проспер и перестал бывать у вас?
– Как вам сказать? Я очень охотно согласился бы выдать за него Мадлену, и, сказать по правде, я ожидал от него предложения. Моя племянница очень желательная партия, он не смел даже надеяться на ответное чувство: она прекрасна и к тому же у нее полмиллиона приданого.
– Какие же поводы у вашего кассира так повести себя?
– Совершенно не знаю. Я полагаю, что его сбил с пути один молодой человек по фамилии Рауль Лагор, с которым он познакомился у меня.
– А кто этот молодой человек?
– Родственник моей жены, красивый, образованный, сумасбродный господин, достаточно богатый для того, чтобы платить за свои сумасбродства.
– Перейдем теперь к фактам. Вы убеждены в том, что кражу совершил не кто-либо из ваших домочадцев?
– Вполне.
– Ваш ключ был всегда при вас?
– Большею частью. Когда я его не брал с собою, я запирал его в один из ящиков письменного стола у себя в спальной.
– А где он находился в ночь кражи?
– В письменном столе.
– В этом-то вся и штука!..
– Виноват, милостивый государь, – перебил его Фовель. – Позвольте вам заметить, что для такой кассы, как моя, недостаточно еще располагать ключом. Необходимо еще знать слово, состоявшее в данном случае из пяти букв. Без ключа еще можно отпереть, но без слова – нельзя.
– А вы никому не сообщали этого слова?
– Никому на свете. Да я и сам иной раз затруднился бы сказать, на какое именно слово была заперта касса, так как Проспер менял это слово по своему усмотрению и сообщал мне его, но я его часто забывал.
– Ну а в ночь кражи вы не забыли его?
– Нет. Слово было изменено только накануне и поразило меня своей оригинальностью.
– Каково было это слово?
– Жипси, ж, и, п, с, и, – отвечал банкир по буквам.
Партижан записал.
– Еще один вопрос, – сказал он. – Накануне кражи вы были дома?
– Нет. Я обедал у одного из своих знакомых и провел вечер у него. А когда я вернулся домой в час ночи, то жена моя уже спала и я сам лег тотчас же.
– И вам совершенно неизвестно, какая сумма находилась в кассе?
– Абсолютно. Судя по ордерам, я могу предполагать, что там находилась сумма небольшая: я заявил о ней полицейскому комиссару, и господин Бертоми признал ее.
Партижан молчал. Для него дело представлялось так: банкир вовсе не знал, было ли у него в кассе 350 тысяч франков или нет, а Проспер сделал ошибку в том, что взял их из банка.
Отсюда нетрудно было вывести заключение.
Видя, что он молчит, банкир хотел было высказать все, что накопилось у него на душе, но следователь остановил его, приказал ему подписать акт допроса и проводил его до дверей своего кабинета.
– Выслушаем других свидетелей, – сказал Партижан.
Четвертым номером был Люсьен, старший сын Фовеля.
Этот молодой человек сообщил, что он очень любит Проспера, с которым состоит в дружбе, и что знает его как человека в высокой степени честного, неспособного даже на простую неделикатность. Он сказал, что до сих пор не может понять, под влиянием каких именно обстоятельств Проспер вдруг стал причастен к этой краже. Он знал, что Проспер играет, но не в таких размерах, как ходят о том сплетни. Он никогда не замечал, чтобы Проспер жил не по средствам.
Что касается Мадлены, то свидетель сообщил следующее:
– Я всегда думал, что Проспер влюблен в Мадлену, и до самого вчерашнего дня был глубоко убежден, что он на ней женится, так как знал, что мой отец не будет препятствовать этому браку. Я допускаю, что Проспер и моя кузина могли поссориться, но вполне убежден, что все у них кончилось бы примирением.
Люсьен расписался под своими показаниями и вышел.
Ввели Кавальона.
Представ перед следователем, бедный малый имел необычайно жалкий вид.
Под большим секретом он сообщил накануне одному из своих приятелей приключения свои с сыщиком, и тот обрушился на него с насмешками за его трусость. И теперь его снедали угрызения совести, и он всю ночь протосковал, считая себя погубителем Проспера. На допросе он не обвинял Фовеля, но твердо заявил, что считает кассира своим другом, что обязан ему всем, что имеет, и что убежден в его невинности столько же, сколько и в своей лично.
После Кавальона были допрошены еще шесть или восемь приказчиков из банкирской конторы Фовеля; но их показания оказались несущественными.
Затем Партижан позвонил судебному приставу и сказал ему:
– Немедленно позовите ко мне Фанферло!
Сыщик уже давно дожидался этого, но встретив в галерее одного из своих коллег, отправился с ним в кабачок, и судебный пристав должен был сбегать за ним туда.
– До каких пор еще дожидаться вас? – сурово спросил его судебный следователь.
– Я был занят делом, – отвечал Фанферло в свое оправдание. – Я даром времени не терял.
И он рассказал ему о своих похождениях, как он отнял записку у Кавальона, показал ее следователю, вторично стянув ее у Жипси, но ни одним словом не обмолвился о Мадлене. Под конец он сообщил следователю кое-какие биографические сведения о Проспере и о Жипси, которые ему удалось собрать мимоходом. И чем далее он рассказывал, тем в Партижане все более складывалось убеждение, что Проспер виновен.
– Да, это очевидно… – бормотал он. – Только вот что, – обратился он к Фанферло, – не упускайте из виду этой барышни Жипси; она должна знать, где сейчас находятся деньги, и она поможет вам их найти.
– Господин следователь может быть вполне покоен, – отвечал Фанферло. – Эта дама в хороших руках!
Оставалось теперь допросить только двух свидетелей, но они не явились. Это были: артельщик, посланный Проспером в банк за деньгами, и Рауль Лагор. Первый из них был болен. Но и их отсутствие не помешало делу Проспера сделаться толще, а в следующий понедельник, то есть на пятый день кражи, Партижан уже был убежден, что в его руках должно находиться уже достаточно моральных доказательств, чтобы предать обвиняемого суду.
Глава V
В то время как вся жизнь Проспера была предметом мельчайших обсуждений, он сидел в секретной камере тюрьмы.
Два первых дня прошли для него еще не так заметно. Ему дали несколько листов пронумерованной бумаги, и в них он записывал все, что восстановила ему память и что он находил необходимым для своей защиты. На третий же день он начал беспокоиться, не видя никого, и, когда к нему приходил тюремщик и приносил ему поесть, он всякий раз спрашивал его, когда же наконец его вызовут еще раз?
– Дойдет очередь и до вас, – неизменно отвечал ему тюремщик.
Время шло, и несчастный, страдая от мук неизвестности, которые подламывают даже самые сильные натуры, приходил в отчаяние.
– Когда же этому будет конец? – восклицал он.
Но о нем не забыли. В понедельник утром, в неуказанное время, он услышал, как отпирается дверь его кельи. Одним прыжком он был уже около нее. Но, увидя на пороге седовласого старика, он остановился как вкопанный.
– Отец! – воскликнул он. – Отец!
– Да, отец… – отвечал пришедший.
Но вслед за удивлением Проспером овладела безграничная радость. Не раздумывая долго, он широко раскрыл объятия, чтобы броситься отцу на шею.
Но господин Бертоми оттолкнул его.
– Подожди! – сказал он.
Он вошел в камеру, и вслед за ним затворилась дверь. Отец и сын остались одни: Проспер уничтоженный и подавленный, а господин Бертоми полный гнева и угроз.
Отвергнутый этим последним своим другом, отцом, несчастный кассир в ужасном отчаянии едва владел собою.
– И ты тоже! – воскликнул он. – И ты! Ты поверил, что я преступен…
– Избавь меня от этой гнусной комедии, – перебил его господин Бертоми. – Я знаю все.
– Но я невиновен, отец, клянусь тебе покойной матерью!
– Несчастный, не кощунствуй! Твоя мать умерла, и я не ожидал, что настанет день, когда я возблагодарю Бога за то, что ее нет в живых. Твое преступление убило бы ее!
Последовало продолжительное молчание.
– Ты убиваешь меня, отец, – воскликнул наконец Проспер, – и это в ту минуту, когда мне нужно все мое самообладание, так как я стал жертвой какой-то подлой интриги.
– Жертвой!.. – усмехнулся господин Бертоми. – Хороша жертва!.. Значит, ты хочешь запятнать своими инсинуациями почтенного, доброго человека, который столько заботился о тебе, который оказал тебе столько благодеяний, который обеспечил тебе такое блестящее положение и предоставил тебе то, о чем ты даже и не смел мечтать… Довольно одной кражи, не позорь его!
– Ради бога! Отец, дай мне высказать тебе…
– О чем? Ты, быть может, хочешь отрицать благодеяния своего патрона? Однако же ты так был убежден в его расположении, что как-то даже приглашал меня в Париж, чтобы испросить у него для тебя руку его племянницы? Так, значит, и это была ложь?
– Нет, – отвечал Проспер, – нет…
– Это было год тому назад. Тогда ты любил еще Мадлену, по крайней мере ты мне так писал…
– Но я люблю ее, отец, и теперь больше, чем когда-либо! Я не переставал ее любить!
Господин Бертоми посмотрел на него с презрительным сожалением.
– Действительно так! – воскликнул он. – И все-таки мысль об этой чистой, непорочной девушке, которую ты любил, не остановила тебя от скандалов и дебошей? Любил! И ты осмеливался не краснея являться к ней после той подлой компании, с которой ты проводил время?
– Ради самого Бога! Дай мне объяснить тебе, почему Мадлена…
– Довольно, милостивый государь, довольно! Я знаю все, я уже предупреждал тебя об этом. Вчера я виделся с твоим патроном. Сегодня утром я говорил с твоим судебным следователем, и только благодаря его любезности меня допустили к тебе в тюрьму. Знаешь ли ты, что для этого меня обыскали, почти раздели донага!
Проспер больше не возражал. Он в отчаянии опустился на табурет.
– Всю нашу роскошь, – продолжал отец, – составляла честность. Ты первый из всей нашей семьи завел себе дорогие ковры работы Обюсона, и ты первый же из всего нашего рода оказался вором!
Кровь бросилась Просперу в лицо. Но он не тронулся с места.
– Я явился сюда не для упреков, – продолжал отец, – я пришел сюда для того, чтобы, насколько возможно, спасти еще нашу честь, чтобы наша фамилия не попала в один список с именами убийц и воров. Встань и выслушай меня.
Проспер повиновался.
– Прежде всего, – спросил его господин Бертоми, – сколько еще осталось у тебя от тех трехсот пятидесяти тысяч франков?
– Еще раз, отец, еще раз уверяю тебя, – отвечал несчастный, – что я невиновен.
– Я ожидал этот ответ. Наша семья все заплатит твоему патрону!
– Как? Что ты говоришь?
– Как только ты совершил преступление, твой зять возвратил мне приданое твоей сестры: семьдесят тысяч франков. Со своей стороны я даю сто сорок тысяч франков. Это составит двести десять тысяч франков, которые я взял с собою и отдам их господину Фовелю.
Эта угроза вывела Проспера из оцепенения.
– Ты не сделаешь этого! – воскликнул он с трудно скрываемым гневом.
– Я сделаю это сегодня же. В остальной сумме господин Фовель поверит мне. Мою пенсию составляют полторы тысячи франков, но я могу прожить на пятьсот, я еще могу заработать; с своей стороны твой зять…
Господин Бертоми следил за выражением лица своего сына. Гнев, граничивший с безумием, исказил его черты. Его потухшие глаза засветились.
– Ты не имеешь права, отец! – закричал он. – Нет, ты не имеешь права так поступать! Хорошо, не верь мне! Но кто убедил тебя в том, что я действительно виновен? Кто? В то время как сам суд медлит еще признать меня вором, ты, мой отец, спешишь с этим, более безжалостный, чем сам суд. Ты произносишь надо мной приговор, не выслушав меня!
– Я исполню свой долг.
– Я стою на краю пропасти, и ты толкаешь меня туда. И это ты называешь своим долгом! Неужели для тебя нет разницы между мной, уверяющим тебя, что я невиновен, и чужими для тебя людьми, которые меня обвиняют? Да уж сын ли я тебе? Ты говоришь, что затронута наша честь. Пусть так. Но ведь разумнее было бы поддержать меня, помочь мне, чтобы именно я лично мог выгородить нашу честь и спасти ее.
– Все против тебя!
– Ах, отец! Ты не знаешь, что с некоторых пор я должен был избегать Мадлену. Я был в отчаянии, я искал повсюду забвения. Мне хотелось забыть о самом своем существовании, я искал дурного общества и стыда. О Мадлена! Все против меня – что ж за важность! Я докажу, что я невиновен, или же погибну с этим пятном. Ведь бывают же судебные ошибки! Невиновный, я, быть может, даже буду осужден. Пусть будет так, пусть подвергают меня наказанию! Но убегают и с каторжных работ!..
– Несчастный, что ты говоришь?…
– Я говорю, отец, что теперь уж я совсем не тот, что был до сих пор. Отныне целью моей жизни будет мщение. Я жертва подлой интриги. До последней капли крови я буду разыскивать виновного. И я найду его, и он искупит все мои мучения, всю боль моей души. Он в доме Фовеля, вот где надо его искать!
– Перестань! – воскликнул господин Бертоми. – Гнев ослепляет тебя!
– Да, я понимаю тебя, – продолжал Проспер, – ты пришел сюда, чтобы сказать, что все добродетели нашли себе убежище под патриархальной кровлей Фовелей? Как бы не так! Под личиной честности скрываются иногда большие пороки. Почему вдруг ни с того ни с сего Мадлена запретила мне даже и мечтать о ней? Для какой цели она обрекла меня на изгнание, когда оно причиняет и ей самой такие же страдания, как и мне, когда она любит меня, – понимаешь? – еще любит меня! Я убежден в этом, у меня есть на это доказательства.
Назначенное для свидания время закончилось, и вошедший тюремщик объявил, что пора его прекратить.
Тысяча самых различных чувств наполняла сердце бедного старика и лишала его возможности соображать. Что, если Проспер говорит правду? А кто может доказать, что он говорит именно неправду?
Голос сына, с которым он за все время свидания был так жесток, разбудил в нем нежные отеческие чувства, так что их пришлось силою подавлять в себе. Что бы ни случилось, был ли Проспер виновен, или нет, он все-таки был его сын! Старик не хотел быть жестоким, он хотел войти к нему строгим и обиженным, каковым и вошел. Теперь же сердце его размягчилось, он открыл Просперу свои объятия и прижал его к груди.
– Сын мой! – бормотал он, расставаясь. – Что, если бы это была правда!
Двери камеры отворились почти тотчас же вслед за уходом отца, и, как и в первый раз, раздался голос тюремщика:
– Пожалуйте к допросу!
Проспер повиновался. Но походка его уже была не та, что прежде: большая перемена произошла в нем, он гордо выступал вперед и огонь решимости теперь светился в его глазах.
Теперь уж он знал дорогу и поэтому шел немного впереди своего конвойного. Когда они проходили через нижнюю залу с сыщиками и жандармами, Проспер опять повстречался с тем господином в золотых очках, который так пристально смотрел на него тогда в канцелярии.
– Бодритесь, господин Проспер Бертоми! – обратился к нему этот господин. – Если вы действительно невиновны, то это вам поможет!
Проспер в удивлении остановился. Он хотел ему что-нибудь ответить, но господин этот скрылся.
– Кто это? – спросил он у конвойного.
– Как! Вы его не знаете? – ответил конвойный в глубоком удивлении. – Да ведь это господин Лекок, сыщик!
– Что же это за Лекок?
– Это человек, с которым тягаться еще никто не вышел носом! Ему все известно! Если бы вы попали к нему, а не к этому сахару-медовичу Фанферло, то ваше дело было бы уже давно решено. Ему за ним не угнаться! А точно мне показалось, что вы с ним знакомы?
– Пока сюда не попал, я его ни разу не встречал.
– Да в этом вовсе и нет надобности. Никто на свете не видал господина Лекока в настоящем виде. Сегодня он один, а завтра – другой. Сегодня черный, а завтра – рыжий. То он молодой, а то – столетний старикашка. Да взять хоть бы меня! Ведь как он меня проводит! Подходишь к чужому, что, мол, ему угодно, а глядь – это он! Да если бы мне сейчас сказали, что вы – это он, я и тогда поверил бы: очень возможно! Ах, что только он из себя не выделывает!..
В это время они вошли в галерею судебных следователей.
На этот раз Просперу не пришлось дожидаться очереди на позорной скамье: его поджидал сам следователь. Нетрудно догадаться, что свидание отца с сыном устроил сам Партижан: ему нужно было угадать душу обвиняемого. Он был убежден, что между отцом, этим человеком редкой честности, и его сыном, обвиненным в воровстве, должна была произойти раздирающая душу сцена, и он думал, что эта сцена сломит упорство Проспера. Каково же было его удивление, когда он увидал кассира выступающим гордой поступью, с твердым и уверенным взглядом, но без всякого вызова или бравирования положением.
– Ну что же, вы решились? – спросил он его тотчас же.
– Невиновному не на что решаться, – отвечал обвиняемый.
– Значит, тюрьма оказалась для вас плохой советницей? Вы забыли, что только искренность и раскаяние могут заслужить для вас прощение у судей?
– Я не нуждаюсь ни в помиловании, ни в прощении.
Партижан сделал жест досады. Он немного помолчал и потом вдруг неожиданно спросил:
– А куда девались триста пятьдесят тысяч франков?
Проспер покачал печально головой.
– Ах, если бы это знать! – отвечал он просто. – Тогда бы я находился не здесь, а на свободе.
– Значит, вы упорно стоите на своем? Вы продолжаете обвинять вашего патрона?
– Его или кого-нибудь другого.
– Виноват!.. Только он один, понимаете ли, один только он знал слово. Был ли ему интерес обворовывать самого себя?
– Я долго искал этот интерес и не мог найти его.
– Отлично! Этот интерес имели только вы! Украли вы!
Партижан говорил так, точно был убежден в этом, на самом же деле он сомневался. Оставалось только последнее средство – это огорошить обвиняемого, который своим спокойствием и решимостью защищаться до конца попортил ему столько крови.
– А ну-ка, скажите, сколько денег вы потратили в этом году? – задал он вопрос, едва сдерживая себя от гнева.
Просперу не нужно было для этого ни воспоминаний, ни счетов.
– Извольте, – тотчас же ответил он. – Обстоятельства были настолько исключительны, что я достаточно-таки порастряс свои деньги: я потратил их около пятидесяти тысяч франков.
– Откуда же вы их взяли?
– Прежде всего у меня было двенадцать тысяч франков, доставшиеся мне по наследству от матери. Затем я получил от господина Фовеля жалованье и за участие в прибылях предприятия четырнадцать тысяч франков. Восемь тысяч я выиграл на бирже. Остальное я взял взаймы, состою должным в этой сумме и могу уплатить ее немедленно из тех пятнадцати тысяч, которые имею на текущем счету у господина Фовеля.