У Войтылы, надо сказать, было довольно отстраненное отношение к деньгам и вообще к материальным благам. Даже став епископом, он так и не завел себе банковского счета и не имел собственных денег. Если кто-то при объезде епархии вручал ему в дар конверт с деньгами, Войтыла не открывал его, а просто передавал кому-нибудь нуждающемуся47. В юности он, как и все ученики, откладывал немного в школьную кассу и накопил к концу обучения триста злотых. Немалая сумма! «Три велосипеда мог купить у Баламута!» – восхищался один из одноклассников. Чему удивляться? Скорее всего, Войтыла просто не помнил об этих деньгах. В университете, например, он ходил в поношенной одежде и совсем не забивал себе голову внешним видом. Актриса Данута Михаловская, впервые увидев его в 1938 году на поэтическом вечере, вспоминала, что Войтыла выделялся на фоне других выступавших: он был без галстука, в простецкой одежде и носил длинные волосы. Даже став доцентом, Войтыла приходил на лекции в одной и той же кожаной шапке и грубой блузе поверх истрепанной сутаны. «Когда в аудитории он вешал свой плащ на стул, всякий мог убедиться, что лектор одевался беднее, чем большинство студентов», – вспоминал один из его краковских учеников48. Это было не бессребреничество, а скорее жизнь духа, затмевавшая жизнь тела. Внешний блеск его не интересовал. Он испытывал равнодушие даже к изобразительному искусству, хотя имел возможность насладиться произведениями великих художников как в Кракове, так и в Ватикане (тем парадоксальнее, что именно при Иоанне Павле II отреставрировали фрески Микеланджело в Сикстинской капелле).
В мае 1936 года в качестве члена Конгрегации Марии Войтыла первый раз участвовал в паломничестве учащейся молодежи к величайшей святыне Польши – иконе Черной Мадонны в Ясногурском монастыре, находящемся в городе Ченстохова (отсюда другое название иконы – Ченстоховская Богоматерь). Попавшая в Польшу в середине XIV века в качестве трофея при захвате Галиции, икона повторила судьбу чтимой в России иконы Владимирской Богоматери: тут вам и предание об авторстве евангелиста Луки, и история о чудесном заступничестве Мадонны перед татарами, и легенда о вставших лошадях, которые везли животворный образ.
Паломничество, в котором участвовал юный Войтыла, было приурочено к 280‐й годовщине так называемого «львовского обета», данного королем Яном II Казимиром в 1656 году, когда почти вся Речь Посполитая оказалась в руках шведов, русских и восставших казаков. В тот год преследуемый неудачами король по примеру кардинала Ришелье отдал страну под покровительство Девы Марии, дабы та оборонила государство от врагов. С тех пор «львовский обет» стал неизменной частью культа Богородицы в Польше.
Службу вел кардинал Август Хлёнд. Тысячи молодых людей, стоя на коленях перед монастырским валом, повторяли текст присяги вслед за читавшим его епископом: «Мы все – будущее Польши, новой, лучшей, великой Польши, борющейся за превращение нашей Родины в католическое государство польского народа». Члены Конгрегации Марии затягивали свои гимны, но их заглушали песни молодых эндеков и активистов еще более правых, откровенно фашистских организаций49.
Популярность ясногурских паломничеств среди правых понятна: слова о «католическом государстве польского народа» как нельзя лучше отвечали взглядам Дмовского и его последователей, выступавших за ассимиляцию нацменьшинств. Проблема эта стояла в тогдашней Польше остро: кроме евреев, в стране жило немало украинцев (13,9% от общего числа населения, согласно переписи 1931 года), белорусов (3,1%) и немцев (2,3%). Территориальные претензии предъявляла Литва, у которой в 1920 году Пилсудский отнял населенное почти исключительно поляками и евреями Вильно (Вильнюс). В Восточной Галиции, где поляки в 1919 году раздавили Западно-Украинскую народную республику, вела террористическую борьбу Организация украинских националистов (ОУН), против которой в 1930 году Пилсудский провел масштабную акцию «усмирения». В 1934 году члены ОУН (среди них – Степан Бандера и Роман Шухевич) застрелили в центре Варшавы министра внутренних дел Бронислава Перацкого. По этому делу в 1935–1936 годах в Варшаве и Львове состоялись громкие судебные процессы.
В северо-восточных землях в начале 1920‐х действовали белорусские боевики, получавшие подпитку из Литвы и советской России. Впрочем, их деятельность быстро утихла, так как из трех «белорусских» воеводств в двух (Белостоцком и Новогродском) в 1921 году большинство населения составляли поляки, и лишь в Полесском белорусов было примерно в два раза больше, чем представителей титульной нации. В 1930‐е годы там развернула деятельность Коммунистическая партия Западной Белоруссии, находившаяся на содержании Коминтерна (как и вся нелегальная Компартия Польши, частью которой являлась КПЗУ).
Войтыла, однако, жил в регионе, где ощутимым нацменьшинством были только евреи. Поэтому в его воспоминаниях о детстве и молодости нет ничего об украинцах, белорусах или немцах. Зато есть много о евреях. Баламут, Клюгер, Бээр, Вебер – все эти люди окружали его с раннего детства. В таких условиях он мог стать либо завзятым антисемитом, либо, наоборот, другом евреев. Войтыла выбрал второе. Не случайно именно ему выпадет на долю совершить акт исторического примирения Святого престола с народом Торы.
Призвание
Когда краковский митрополит Адам Сапега, посещая Вадовице в мае 1937 года, услышал обращенную к нему речь шестнадцатилетнего председателя отделения Конгрегации Марии Кароля Войтылы, то в восхищении спросил у тамошнего законоучителя, не собирается ли этот молодой человек поступать в семинарию. «У этого юнца в голове только театр», – ответил преподаватель. «Жаль, жаль», – огорчился митрополит50.
Действительно, в тот момент все помыслы Войтылы были связаны с театром и литературой. Сам Иоанн Павел II позднее утверждал, что его мать хотела видеть сыновей врачом и священником51. Можно только гадать, не подвела ли понтифика память (едва ли Войтыла помнил беседы с ней), но вот с отцом, которого он запомнил куда лучше, они никогда не обсуждали духовное поприще как жизненный выбор.
Так получилось, что в маленьких Вадовицах кипела театральная жизнь. В школах, в Католическом доме при городском соборе и в спортивном обществе «Сокол» действовали драмкружки. Существовала также любительская труппа, организованная работником суда Стефаном Котлярчиком. Один из его сыновей, Мечислав, подвизавшийся учителем в женской гимназии, проявил себя как режиссер и в дальнейшем стал одним из реформаторов польского театра.
Войтыла с головой ушел в актерскую игру, участвуя сразу в двух драмкружках – при Католическом доме и при гимназии (не он один, впрочем). Опекаемые преподавателем польского языка Казимиром Форысем, гимназисты ставили в основном романтический репертуар (Юлиуша Словацкого, Зыгмунта Красиньского), но иногда обращались и к творчеству местных, галицийских драматургов – Александра Фредро, Станислава Выспяньского, Кароля Хуберта Ростворовского52.
***Романтизм, как никакое другое направление искусства, оставил след в польской душе. Этим она, среди прочего, отличается от русской, которая тяготеет к реализму. Оно и понятно: самые выдающиеся произведения классической литературы были созданы в период, когда поляки находились под чужой властью, а потому жили тоской по минувшему блеску и мечтой о грядущей свободе – самая благодатная почва для расцвета романтизма. Не стоит также забывать, что польская классическая литература куда старше русской и испытала на себе влияние Ренессанса и барокко с их мистическими порывами и историческими мифами. Главной звездой поэзии польского Возрождения был Ян Кохановский (1530–1584). Именно ему подражал Войтыла в своих студенческих творениях. Знаменитый актер Даниэль Ольбрыхский заметил однажды, что русские никогда не поймут поляков, так как у них не было Кохановского. Преувеличение? Возможно. Но все же отметим: когда в Речи Посполитой процветала светская поэзия, вдохновляемая античными шедеврами, в России литература целиком пребывала в тенетах Средневековья, питаемая церковно-византийскими, а отнюдь не ренессансными образцами. Главный «писатель» современной Кохановскому России – Иван Грозный, человек, тоже не чуждый античной культуры, но оставивший после себя сочинения совсем иного рода.
«Третьему Риму» поляки противопоставили идею «бастиона христианства», то есть крепости против сарацин (к которым затем добавились «схизматики» – православные и протестанты). Рожденная в XV веке53, идея получила распространение столетием позже, воспетая, в частности, Николаем Семп-Шажиньским – столпом поэзии польского барокко. Очень ярко она отражена в произведениях Веспасиана Коховского (1633–1700) – почетного историографа короля Яна II Казимира, при котором страна едва не погибла под ударами восставших казаков, Москвы и Швеции.
Сарматизм – концепция вполне ренессансная, происходившая из убеждения в глубокой древности польского народа, якобы порожденного вольнолюбивыми сарматами (которых отождествляли с древними славянами). В то время каждый народ в Европе искал себе предков в Античности. Нашли и поляки. Укорененный за полтора барочных века, сарматизм потерпел политический крах после исчезновения Речи Посполитой с карты Европы. Внезапную катастрофу требовалось осмыслить54.
Нобелевский лауреат Чеслав Милош как-то написал, что исторический проигрыш русским, этим презренным «москалям», был непостижим для шляхты так же, как, например, разгром от татар55. Оно и неудивительно: весь XVII век Речь Посполитая служила культурным ориентиром для Москвы. Первым русским поэтом был выходец из Великого княжества Литовского Симеон Полоцкий (1629–1680). Первой реформой одежды было введение польской моды царем Федором Алексеевичем, женившимся на шляхтинке Грушецкой. Первые гусары появились в русской армии под впечатлением от побед крылатых гусар Речи Посполитой. Русское дворянство с конца XVII века гордо именовало себя шляхтой. Образцом для Соборного уложения 1649 года стал Литовский статут 1588 года. Знакомство со светской и духовной литературой Европы в большинстве случаев происходило опять же через польско-литовское посредство – бояре и монастыри держали у себя десятки «польских» книг (в основном – переводов на польский, но и сочиненных непосредственно в Речи Посполитой).
Поляки же, осознавая свое цивилизационное превосходство, вдвойне презирали «москалей» за тупую покорность царскому деспотизму, немыслимую в шляхетской республике. По сей день в Польше известно выражение: «Должен – это на Руси, а у нас кто как хочет» (по-польски оно звучит в рифму).
И вот эта «рабская бескультурная» страна внезапно взяла верх над кичливыми «сарматами».
«Эй, Костюшко, с неба глянь», —Пел поляк бравурно.Глянул тот на эту дрянь,И стало ему дурно 56.Этот ставший в Польше афоризмом едкий стишок Константы Ильдефонса Галчиньского, написанный в середине 1950‐х годов, емко выразил отношение к рухнувшему сарматскому мифу.
На смену идее величия в силе пришла идея величия в страдании – польское мессианство. Сдобренная польской кровью, пролитой в восстании 1830–1831 годов, она нашла выражение в самом известном творении величайшего из польских поэтов – в «Дзядах» Адама Мицкевича. Польша – это Христос народов, заявил Мицкевич. И как Христос искупил первородный грех человека своей кровью, так распятая Польша искупит грехи Европы.
Господь, я вижу крест, – и долгою тропойЕму с крестом идти, – о, сжалься над слугой!Дай сил ему, Господь, – конец пути далече,В длину Европы всей тот крест раскинул плечи,Из трех народов крест, из древа трех пород.На место лобное возводят мой народ.«Я жажду», – стонет он, глотка воды он просит.Но уксус Пруссия, желчь – Австрия подносит.У ног Свобода-мать стоит, скорбя о нем.Царев солдат пронзил распятого копьем,Но этот лютый враг исправится в грядущем,Один из всех прощен он будет Всемогущим 57.«Дзяды» – обязательная часть школьного курса литературы в Польше. А вот на русский поэма была переведена лишь в советское время. Причиной тому более чем откровенные выпады против царизма и России. Поляки, впрочем, ответили такой же «любезностью» в отношении «Тараса Бульбы»: повесть была опубликована на польском лишь в XX столетии, да и то всего дважды. Таким образом, диаметральное расхождение традиций наступает уже в средней школе, и Войтыла позднее очень остро ощутил эту пропасть.
Польский романтизм вырос на почве католичества. В отличие от многих западноевропейских романтиков, мечтавших о новой эпохе без монархии и церкви, польские именно в христианстве усматривали основу национальной культуры. Войтыла крепко усвоил этот тезис: став понтификом, он будет рьяно отстаивать его, но уже в отношении всей европейской цивилизации.
***В последних классах гимназии Кароль начал писать стихи на темы местных легенд. Источником его вдохновения явилось творчество жившего вблизи Вадовиц поэта Эмиля Зегадловича – католического мистика и певца Бескидских гор. Зегадлович был самой выдающейся фигурой среди вадовицких литераторов. Городской совет удостоил его звания почетного жителя. В 1933 году драмкружок Католического дома с участием Войтылы разыграл в честь 25-летия его творческой деятельности спектакль по мотивам «Свентоянской песни о собутке» Яна Кохановского. Пару лет спустя Войтыла нанес визит Зегадловичу, приглашенный своим преподавателем польского Форысем, который дружил с поэтом. Зегадлович сурово высказался о стихотворных опытах гимназиста: «Слишком театрально»58.
Но куда больше, чем эта характеристика, Войтылу уязвила внезапная перемена взглядов поэта. В повести «Кошмары» Зегадлович настолько мрачно описал жизнь в Вадовицах и так беспощадно прошелся по церкви, что городской совет лишил его звания почетного гражданина. Но тому и этого было мало. К возмущению земляков он связался с коммунистической газетой, которая была вскоре закрыта властями, и таким образом из мистиков перековался чуть ли не в революционера.
Леваки – однокурсники Войтылы в Ягеллонском университете – были в восторге от такого поворота Зегадловича, но для Кароля этот шаг заслуженного писателя стал доказательством, что прежний мистический дух его являлся лишь декорацией. «Кошмары» он воспринял как антиклерикальный и порнографический пасквиль на Вадовице, а свои творения расценивал теперь как полемику с Зегадловичем, чье творчество атаковал без пощады, придираясь буквально ко всему59.
К этому времени у него появился новый властитель дум – Мечислав Котлярчик, основатель Всеобщего любительского театра в Вадовицах. Котлярчик, как и Войтыла, сочетал страсть к театру с глубокой верой. Спектакль для него был сродни молитве или проповеди, а главное действие разыгрывалось не снаружи, а внутри, в душе актера. Ярый противник зрелищности, упор Котлярчик делал на постановку голоса и интонацию. Для своего театра он выбирал главным образом классический репертуар. Котлярчик поддерживал контакт с крупнейшим польским актером того времени Юлиушем Остервой и мечтал поехать в Москву, чтобы учиться у Станиславского.
Войтыла познакомился с его творчеством в конце 1932 года, когда попал на постановку пьесы Выспяньского «Ахилл». В 1936 году он уже близко сошелся с Котлярчиком и вместе с коллегами по драмкружку посещал его дом, где учился у режиссера декламации.
В студенческие дни Войтыла активно переписывался с Котлярчиком, отправлял ему свои «ренессансные» стихотворения, написанные чрезвычайно выспренним и туманным языком, полным христианских символов.
Душу излей ты в исповедальнеВ таинстве станешь слова достоин —Небу открыта молитв бескрайностьСлова-Глагола, что притче подобенГотикой выси, псалмов печалью.Славен и зрим он в тиши часовен.Когда ангел с книгой спускается,Высь света лучом разверзается.<…>О Слове драму мы начинаем.Легенду. Чтоб каждый слышал и зналПритчу. Она в Священном Писанье.Мастер ее, как железо, ковалВроде бы сам, но в обличье тайномИ с долотом, заклепав, начерталМысль – вдохновенный рассветной зарей.Давно уже стоит бронзовый зной 60.Христианский порыв иногда так захватывал Войтылу, что лишал его почвы под ногами. Вознося в одном из стихотворений молитву Господу от имени пастуха Давида, он именовал себя сыном Пяста и призывал Бога позволить «собрать жниво» («Какое жниво? Пастухи же – не земледельцы», – иронизировал в предисловии к сборнику папских произведений поэт Марек Скварницкий, наследовавший права на издание творчества Иоанна Павла II)61.
Попав в Краков, Войтыла очутился в своей стихии. Город и без того считался культурной столицей Польши (вроде Петербурга в России), а в то время и вовсе служил средоточием поэтического авангарда. Пятнадцатого октября 1938 года Войтыла принял участие в вечере молодых краковских поэтов, где читал свои «Бескидские баллады». Очень быстро он стал завсегдатаем популярного литературного салона Шкоцких на вилле «под Липками», куда его привел однокурсник и начинающий актер Юлиуш Кыдрыньский. Вместе с Кыдрыньским Войтыла наладил сотрудничество с деятельной «Студией драмы 39» – любительским театром, с которым не брезговали сотрудничать и профессионалы. В июне 1939 года, во время празднования «Дней Кракова», Студия представила на суд зрителей незамысловатую комедию «Лунный жених» местного автора Марьяна Нижиньского, в которой обыгрывалась судьба персонажа польских легенд пана Твардовского, продавшего душу дьяволу. Войтыла исполнял в спектакле роль Тельца, одного из знаков зодиака. Весьма скромная после его вадовицких достижений, она, однако, принесла ему первый в жизни гонорар. Комедию, сыгранную восемь раз за восемь дней, повторили в начале августа, когда страна отмечала 25-ю годовщину выступления на фронт легионеров Пилсудского, в честь чего Краков посетил «наследник» покойного вождя, главнокомандующий Эдвард Рыдз-Смиглы. Кроме этого, актеры Студии поставили зрелищное представление «Гимн в честь польского оружия» – сочинение бывшего легионера Людвика Иеронима Морстина62.
Параллельно Войтыла не оставлял своих литературных занятий: закончил сборник «Давид – Ренессансный псалтырь» (явная перекличка с «Псалтырем Давидовым» Кохановского) и написал поэму «Беседа», в которой отдал дань идее славянского единства, почерпнутой у Мицкевича. Углубляясь в последнюю тему, начал изучать в университете церковнославянский язык, а в салоне Шкоцких договорился с одной из посетительниц, Ядвигой Левай, брать у нее уроки французского. Проявил себя и в учебе: подготовил доклад о мадам де Сталь как теоретике романтизма (вот зачем понадобился французский), а также прочитал два доклада о произведениях польской литературы XV века. Делал большие успехи в русском, декламируя басни Крылова почти без акцента63.
Разразившаяся в сентябре 1939 года война не заставила Войтылу свернуть с выбранного пути, лишь усилила в нем мистические настроения. В его письмах Котлярчику, написанных в конце 1939 года, вовсю бушуют мессианские страсти, свойственные поэтам-романтикам, возникают странные образы: «Полагаю, наше освобождение должно стать Христовыми воротами. Я думаю об афинской Польше, но более совершенной, чем Афины, ибо христианской. О ней именно размышляли вещуны (великие польские поэты XIX века. – В. В.), пророки вавилонского плена. Народ пал как Израиль, ибо не признал мессианского идеала, своего идеала, который был поднят подобно факелу, но не воплотился». Войтыла писал о новом Средневековье как тоске по Христу, охватившей всех. Эта идея, впервые выраженная у Бердяева, получила тогда распространение в Европе, хотя в письмах Войтылы нет следов его знакомства с работами Бердяева64. Вероятно, вращаясь в интеллектуальных кругах, он почерпнул ее у кого-то, не зная автора.
На рубеже 1939–1940 годов Кароль написал свою первую пьесу – «Давид», но она сгинула в неразберихе военного времени. Сам он характеризовал ее как «драму, вернее драматическую поэму, частично библейскую, частично взятую из польской истории». Затем появились еще две пьесы в стихах на ветхозаветные темы: «Иов» и «Иеремия».
Первая, «греческая по форме, христианская – по духу» (как он отозвался о ней в письме Котлярчику), следовала библейскому тексту, а заканчивалась видением креста и Божьего Сына, искупающего грехи человечества. Войтыла не удержался в ней от параллелей с современностью, написав во вступлении: «Действие происходит в ветхозаветные времена, до рождества Христова. Действие происходит в наше время, во время Иова – для Польши и для мира. Действие происходит во время ожидания, мольбы о суде, во время тоски по Христову завету, выстраданному Польшей и миром»65.
Вторая пьеса обыгрывала сюжеты из древности и польской истории начала XVII века: ангелы являли знаменитому теологу и придворному проповеднику Петру Скарге видение, в котором пророк Иеремия обличал грехи Израиля. Вдохновленный этой сценой, Скарга пророчил королю и вельможам крах Речи Посполитой, если та не исправится. Происходил долгий диалог Скарги с гетманом Станиславом Жолкевским (известным у нас Клушинской битвой и пленением Василия Шуйского), в котором формулировался старый романтичный идеал Польши как «бастиона христианства», долженствующего соединять моральную чистоту с гражданским мужеством.
В пьесе, достаточно наивной и ученической, чувствовалось сильное влияние Выспяньского, но при этом налицо были литературные способности и душевный порыв автора66.
Невзирая на знакомства с театральными деятелями, эти сочинения так и не были поставлены: Котлярчик деликатно сказал, что они не совсем подходят для сцены67. Позднее, когда Войтыла прославился под именем Иоанна Павла II, режиссеры все же обратили внимание на его драматургию: ныне пьесы понтифика регулярно идут на польской сцене. Сам первосвященник, впрочем, не дал себя обмануть внезапному признанию. «Интересно, стало бы так, если бы не случилось того, что случилось?» – заметил он однажды.
Ранней весной 1940 года произошло его знакомство с актером Юлиушем Остервой. Познакомились они, как водится, у Кыдрыньского – главного источника театральных связей Войтылы. Остерва в тот момент носился с идеей создания принципиально нового театра, этакого театра-монастыря, который бы сеял мораль и распространял веру. Заодно актер мечтал организовать театральную школу, основанную на принципах доминиканского ордена. Пребывающий в своих грезах, Остерва будто не осознавал происходящего вокруг: войну полагал за кару Божью, которая принесет моральное очищение, и хотел обратиться к немецким властям за разрешением для своей школы. «Понятия театра для нас уже недостаточно, – поделился он с молодыми актерами. – Нужно что-то большее <…> Актер – это не шут, он выполняет высшее предназначение».
Остерва усадил обоих (Войтылу и Кыдрыньского) за переводы классических пьес – от Еврипида до Шекспира – «на человеческий язык», чтобы они стали понятны любой кухарке. С середины 1940 года начались репетиции «Гамлета» в новом переводе. К планируемому спектаклю Остерва привлек товарищей Войтылы по «Студии драмы 39». Их встречи происходили на квартире главы Студии Тадеуша Кудлиньского – члена подпольной просветительской организации католиков «Уния», куда затем вступил и Кароль. Кроме «Гамлета», репетировали также польскую классику (Выспяньского, Жеромского, Норвида). Кудлиньский пытался организовать выступления труппы в зале, принадлежащем администрации городского водопровода, но вскоре среди тамошних сотрудников начались аресты, и Кудлиньский свернул свою деятельность. Остерва, часто болевший, то и дело отлучался на сельскохозяйственные работы и вскоре охладел к театральным выступлениям, проходившим в маленьких помещениях перед очень узкой аудиторией. Войтыла тоже немного разочаровался в нем68.
В феврале 1941 года скончался отец Кароля, и Войтыла перебрался к Кыдрыньским. Он и его товарищи продолжали репетиции, но после крушения планов на официальное выступление это уже смахивало на подполье. Именно так воспринимали свою деятельность товарищи Войтылы по «Студии 39».
В июле 1941 года в Кракове вдруг объявился Котлярчик, вынужденный бежать с семьей из Вадовиц после ареста старшего брата. Войтыла поселил его в своей пустующей квартире и связал с труппой «Студии 39». Котлярчик немедленно приступил к воплощению своей мечты – созданию нового театра: Театра рапсодов или Театра слова69. Верный товарищ Войтылы Юлиуш Кыдрыньский не согласился с новым направлением и перестал участвовать в репетициях. Войтыла же, который осенью вернулся на старую квартиру, где теперь обитал и Котлярчик, рьяно поддержал вадовицкого энтузиаста. Не менее своего учителя (а может, именно под его влиянием) он был очарован силой чистого слова, незамутненного никакими «красивостями», вроде жестов и декораций. В его «Ренессансном псалтыре» Слову-Логосу посвящено немало жгучих строк, да и сам сборник разбит – вот совпадение-то! – на рапсодии.