Книга Между степью и небом - читать онлайн бесплатно, автор Федор Федорович Чешко. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Между степью и небом
Между степью и небом
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Между степью и небом

При таком положении дел всего разумней было бы троим партизанам утопить винтовки в какой-нибудь из лесных болотин да скрытно рассредоточиться по домам. Но партизаны решили иначе. Они решили, что совесть – личное дело каждого, и если у кого-то ее невдосталь, то это вовсе не означает разрешения всем остальным людям тоже махнуть на совесть рукой.

Вот тут-то, под монотонный, обесцвеченный тоскливым смущением говорок Маши, лейтенанту Мечникову подумалось вдруг ни к городу, ни к селу, что Николай Васильевич Гоголь (или кто бишь?) в свое время сморозил преизрядную глупость. “Две беды у России: дороги и дураки…” Чушь. Эта страна (да и только ли эта?!) всегда держалась исключительно на дураках. На таких, как рыжая сопливая дура Мария Сергеевна. На беззаветных истовых дураках с уродливо гипертрофированным чувством долга. Которые готовы на всё единственно ради высоких идей, справедливости и другой всякой галиматьи – причем (вот особо ценное качество дураков с точки зрения людей умных!) за одно только спасибо.

Спасибо…

Это уж потом, когда нужда в героической глупости отпадёт, похлопаешь дурачка снисходительно по щеке ладонью – он и радёшенек. А то и не ладонью – кулаком его, да со всего маху, да с хряском, да не единожды… Чтоб, значит, не возомнил. Чтоб имел о себе правильное понятие и не лез бы со свиным рылом. А другие-то дураки во все глаза глядят на такую благодарность; глядят, значит, всё видят, всё понимают… возмущаются даже… Но ничему, ничему не учатся. Никогда. Это их еще одно особо ценное качество.

Михаил как в обморок провалился в эти чернушные мысли, и вынырнул из них лишь когда его, словно приводящая в чувства пощечина, хлестнул голос Зураба:

– Хватит. Генацвале гого, шени черимэ, ты уже достаточно наговорила. Теперь пойдешь со мной в штаб и всё напишешь. Поняла, да? Всё, о чем рассказала. А еще напишешь фамилии тех, кто должен был возглавить ваш отряд и подполье. – Старший политрук отвернулся; вместо раздельной речи в горле его заклокотал невнятный яростный хрип. – Если всё-таки выживу… Если… Кровью своей клянусь, матерью, совестью партмушаки: жизнь тогда положу, а этих… этих… Рамбавийя! Жаль, что их к стенке – таких бы не стрелять, с таких бы шкуру… живьём… Чтоб честную пулю солдатскую не поганить…

Он вдруг оборвал своё бормотание, вскинул лицо к небу (резко, чуть не стряхнув с головы фуражку) и принялся то ли молиться, то ли… То ли. Молящийся Зураб Ниношвили – это уж слишком. Даже для теперешнего случая – всё равно слишком.

Подмявшее “госпиталь” гробовое молчание сдвинула Маша. Сперва она попыталась обратить на себя внимание командира полка тяжким вздохом; затем принялась кашлять (с тем же успехом… то есть с полным отсутствием такового). Наконец, снова душераздирающе вздохнув и по-помидорному раскрасневшись, девочка отважилась-таки снова заговорить. Почему-то ей вздумалось рассказывать о Чернохолмском краеведческом музее: что создан он на основе частной коллекции какого-то местного историка-любителя; что до самого последнего времени считалось, будто ничего особенно интересного в здешнем музее не хранится, но буквально за день до начала войны какая-то комиссия из Москвы обнаружила в запаснике несколько экспонатов, ценность которых была бессовестно занижена прежним владельцем – может, по невежеству (любитель же всё-таки!), а может, и злонамеренно (“он ведь буржуем был, а буржуи очень даже саботировали… как это… а, во: акты на-ци-о-на-ли-за-ци-и, уф!”). И вот, значит, та комиссия…

Старший политрук, отвлекшись от созерцания облаков, уперся в говорливую партизанку диковатым непонимающим взглядом и уже разлепил было губы для окрика, но оборвать Машину неуместную лекцию не успел. Его опередила санинструктор.

Вешка Белкина так и просидела всё это время, держа на коленях голову якобы обморочного лейтенанта. Якобы обморочный лейтенант не возражал бы оставаться в таком положении хоть до вечера, однако у санинструктора была совершенно иная точка зрения на сей счет.

– Слушайте, – раздраженно сказала Вешка, обращаясь вроде бы сразу ко всем окружающим, – вам не кажется, что здесь мало подходящее место для…

– Да, конечно, – кивнул старший политрук. – Уже уходим. Напоминаю: не позже, чем к вечеру лейтенант Мечников мне понадобится.

– Но ему нельзя напрягаться, ему нужен покой! – Белкина позволила себе повысить голос.

Не снизойдя обратить внимание на санинструкторскую дерзость, Ниношвили чиркнул по лицу Михаила странным каким-то (сожалеющим, что ли?) взглядом:

– Ну, вряд ли лейтенанту придётся очень уж долго напрягать себя. И, наверное, скоро ему будет-таки… э-э-э… покой. Ладно, – Зураб обернулся к растерянно хлопающей глазами командиру разведвзвода, – Идите за мной.

Маша судорожно зазаикалась, спеша что-то сказать, но комполка прикрикнул на неё:

– Шагом марш, гого, чкара! По дороге доскажешь.

“По дороге”, естественно, началось от самого “шагом марш”, но Михаил ни слова не расслышал из пулеметной скороговорки Марии Сергевны. Не расслышал, потому что в тот же самый миг Вешка Белкина приметила, наконец, осмысленность в его неосторожно открывшихся глазах да тут-то и занялась ссохшейся от крови Мечниковской повязкой, бормоча про сотрясение, про “ничего страшного”, про “не спать” и про “вспоминайте о чём-нибудь приятном”.

Вот оно и вспоминается теперь, приятное. И неприятное. Больше – неприятное. Причём именно то, которое только-только успело ушмыгнуть в прошлое. Вот странно, неужели где-нибудь там, поглубже в минувшем, Михаилу Мечникову толком и вспомнить нечего? Хрен уже с ним, с приятным – ну хоть что-нибудь более ли менее примечательное может, наконец, явиться на ум?!

Хоть что-нибудь…

Что?

Воспоминания о родителях, о детстве? Хрена – не помнишь ты ни родителей, ни своего раннего детства. А детство позднее… Да пошло оно! Не было у тебя в полуголодном твоём детдомовском прозябании ничего примечательного; примечательно плохого не было, а примечательно хорошего – и подавно; было только серое тоскливое беспросветье, но его лучше не вспоминать (особенно при сотрясении мозга). Разве что Очковая Кляча… то есть Кляйн Софья Иогановна, школьная библиотекарша… Добрая была, несмотря на вечный её постно-брезгливый вид. Да, очень добрая она была, особенно к детдомовцам – жалела, подкармливала… кое-кого даже домой к себе зазывала, обедами потчевала… Только вспоминать о ней всё равно не хочется. Потому что это она пристрастила Мишку Мечникова к чтению и научила даже не просто думать, а вдумываться. И додумываться. Если бы не такая наука (к тому же явно и чересчур преждевременная), детство осталось бы в твоей памяти щедрой россыпью обычнейших соплячьих радостей да трагедий, а не… а не… а не тем, чем осталось.

Да разве же только детство? Ведь и позже, после детдома… Нет, врёшь. После детдома примечательного стало – хоть отбавляй… Жаль только, что отбавлять было некому. Впрочем, хорошее, наверно, случалось с Мишкой, Михой, Михайлой и т. д. Мечниковым гораздо чаще, чем всякие беды да неприятности. Просто, например, радость от вобщем-то негаданного успеха – поступления в худпром – почему-то вспоминается куда смутнее, чем тот гаденький осенний денёк, когда в актовом зале собрали студентов первого-второго курсов, и седовласый полковник с двумя орденами Красного Знамени на широченной груди рассказал, как нужны Родине инженерно-сапёрные кадры.

Прямо из актового зала их повели в военкомат; они шли строем, пели бравые песни, и Михаил вместе с другими выводил надсаженным своим тенорком: “Если завтра война, если завтра в поход…”, и молился, отчаянно молился про себя, чтоб или кирпич с вон той ветхой развалюхи сорвался откуда-нибудь из-под самой крыши, или чтоб во-он та извозчичья лошаденка вдруг понесла, врезалась в строй и… Или чтоб у Михаила Мечникова вдруг открылся какой-нибудь страшный неизлечимый недуг… Ведь другим же везёт – Глущенко, например, одноногий; ему хорошо…

Кирпич не сорвался. Лошаденка не понесла. Открытие недуга не состоялось. Господь побрезговал внять молитвам сопливого атеиста, возмечтавшего об увечьи как о способе отбояриться от судьбы под названием “комсомольский набор”. И в военкомате всё прошло лихо. По-Ворошиловски. На ура.

Быстро, очень быстро, слишком быстро сломалась Михаилова жизнь на чьем-то колене, обтянутом жестким зелёным сукном. Даже проститься с Леонид Леонидычем не удалось – старик был тогда в Ленинграде по каким-то делам.

Леонид Леонидович…

Старый бранчливый неряха, похожий на облезлого перекормленного кота…

Как он тогда раздолбал курсовую работу самонадеянного нахала по фамилии Мечников! В пух и прах раздолбал. Вдрызг. В клочья.

Слава богу, наконец-то вспомнилось по-настоящему хорошее!

* * *

– Ну-с, чего же вы изволите ждать, молодой человек?

По тесной безоконной комнате мощными пластами стелился дым скверного табака. Свисающая с потолка на дряхлом витом шнуре пыльная лампочка без абажура пропитывала это табачное туманоподобие болезненной желтизной, невнятно высвечивая окружающее. Обширные стеллажи, напичканные бюстами, чучелами, какими-то заспиртованными препаратами в вычурных фармакологических посудинах; сделанные из папье-маше и весьма натурально раскрашенные обрубки местами ободранных да частично выпотрошенных человеческих тел; плотная, настороженно-выжидательная гурьба скелетов в дальнем углу… Посреди всего этого великолепия горбатящийся над обшарпанной столешницей Леонид Леонидыч казался… казался… Ну вот ему бы еще ворона на плечо, а из-под стола чтоб время от времени вспыхивали изумрудными фонарями глаза черного до невидимости котища…

Михаил невольно хихикнул, и Леонид Леонидыч саркастически изломил серую щетину бровей:

– Это бы мне сейчас впору насмешничать, мой юный и дурновоспитанный друг, – он неуклюже поднялся, рассеянно-привычным движением отряхнул с мятой толстовки и широченных брюк обильные россыпи махорочного пепла. – Да-с, мне бы… Вы, юноша, видать, глуповатеньки, раз явились искать совета У МЕНЯ. Чем же это все ваши преподаватели сделались так нехороши, что вас понесло за советом к заведующему хозяйством?

Завхоз Леонид Леонидович пригладил остатки волос, окаймлявшие подковой скудной седины его тонзуроподобную глянцевую плешь; набычился:

– Всё, более не смею задерживать. А знал бы, зачем припожаловали – вообще б не впустил.

Вот так, студент Мечников. Всё. Очень интеллигентное “пшел на хрен”. Забирай-ка свою папочку, на стол к европейской знаменитости подсунутую, но так знаменитостью и не тронутую; вставай с шаткого стула (на который ты, между прочим, плюхнулся без приглашенья, по-наглому) – вставай и выметайся, куда послали. Не желает знаменитость с тобой общаться. Знаменитость отвыкла быть живописцем, знаменитости уютней в завхозах…

Но на деле Михаил отнюдь не поспешил тогда встать и выместись.

Некоторое время завхоз художественно-промышленного училища давил нахала-студента мрачным тяжелым взглядом, потом вдруг осклабился:

– Настырный… – И пойди разбери: с одобрением это буркнуто, или как раз наоборот? – Ну-ну… Впрочем, полагаю, вы…

Продолжения студенту Мечникову пришлось ожидать довольно долго.

Смолкнув на полуслове, Леонид Леонидыч опустился в пискнувшее под его тяжестью лозовое кресло, выволок из кармана гигантский кисет и принялся скручивать соответствующих размеров папиросу. В конце концов это истовое священнодействие окончилось спичечной вспышкой, и из недр заклубившегося едкого облака выбарахтался ехидный старческий голос:

– Полагаю, вы, юноша, не вполне уясняете, чем ваша настырность грозит персонально вам. Не вполне уясняете, к кому вы… А? – Секундная запинка, мрачный смешок… – Равновзвешенность… Скверное, скверное словцо. На одной чашке весов – слава, шумиха в европейской прессе, всякое там: “Большевики уничтожают цвет интеллигенции”… А на другой… э-э… много чего. Например, фотография в “Ведомостях”, на коей великий князь Константин Кириллович запечатлён едва ль не в обнимку с неким живописцем… И вот результат – соломоново решение какого-то власть имущего мудреца: определить на благое дело обучения молодёжи страны Советов, однако при том лишить возможности обучать. Да-с, равноувешенность… Но – увы! – слава, как общеизвестно – дым. Она стареет, выветривается… тает… А прочее – нет. И пресловутая равноувешенность нарушается, стрелка весов постепенно клонится к… Мало ли способов! Всего проще – ревизия, недостача… в таком хозяйстве всегда сыщется, к чему привязаться. И всё: прости-прощай, мой тарантас…

Леонид Леонидыч вдруг смаху ткнул папиросой в столешницу; спросил – по-новому, бесшабашно, чуть ли не весело даже:

– Так не уйдёшь? Гляди, наставники-то здешние непременно распознают мою науку. Как бы тебе от неё вместо пользы не вышел изрядный вред… Так-таки и не уйдёшь?

Михаил отчаянно замотал головой.

– Ну-ну… – всеевропейски-знаменитый завхоз уже пристраивал на бесформенном лиловом носу старорежимное пенсне в золотой оправе. – Чур только, впоследствии не пенять…

Леонид Леонидыч рассматривал Михаилов рисунок отнюдь не так долго, как хотелось бы автору. Глянул на расстоянии вытянутой руки, крутанул так и этак (даже вверх ногами зачем-то), потом поднес к самому лицу, будто бы собираясь лизнуть… А потом бережно уложил на стол и вскинул задумчивый взгляд куда-то поверх Мечниковской макушки.

Лишь когда изнывающий от нетерпенья студент отважился напомнить о себе деликатным покашливанием, достояние общеевропейской культуры нехотя разлепило толстые губы.

– Что ж, отменно, – Леонид Леонидыч снял пенсне (этаким торжественно-неторопливым манером обнажают головы на похоронах). – Отменно испорченный лист ватманской бумаги. Нет уж, молодой человек, помалкивайте. Пришли за мнением и советом, так будьте любезны выслушать. А от споров увольте: мне-то ваше мнение о сём шедевре до лампочки. Так что или уши нараспашку, а рот на замок, или… – завхоз выпростал указующий перст по направленью к двери.

Михаил мгновенно (хоть и не без труда) изобразил безропотную готовность слушать.

Опять вытащив кисет, Леонид Леонидыч принялся сооружать нечто скорей уж не папиросо-, а сигарообразное. И заговорил – рассеянно, вроде бы не вполне к месту:

– Видали, конечно, памятник товарищу Свердлову на Мясницкой… то бишь на Баррикадной? Задумано было сносно: человек, шагающий наперекор встречному урагану. А какое впечатление производит? Особенно ежели учесть, что в двух десятках сажен позади – винная лавка с распивочной…

Действительный член нескольких заграничных академий фыркнул, с внезапною нешуточной злобой отшвырнул почти уже готовую папиросу и начал скручивать новую.

– Вы поймите, юноша, – цедил он, сосредоточенно наблюдая за шевелением своих пальцев, – поймите: художество – это не изобразить, к примеру, человека в полном соответствии со всеми законами людской анатомии, или пейзаж написать по правилам перспективы, “как настоящий”. Настоящесть – епархия фотографов. А художник (подлинный художник!) должен, конечно, в совершенстве постичь законы анатомии, перспективы, прочего… Но сие необходимо ему исключительно для разумения, где и насколько следует означенные законы нарушить. Так нарушить, чтоб лучшим образом возбудить задуманное ВПЕЧАТЛЕНИЕ. У Леонардо на “Тайной вечере” под столом ног больше, чем Господом положено иметь тринадцати человекам. Что, по-вашему, да-Винчи не был обучен счёту?! Или, думаете, кто-либо кроме ис-кус-ство-ве-дов… – это слово лекторствующий завхоз выговорил с непередаваемым, прямо-таки вселенским омерзением, – кто-либо нормальный стал бы утруждаться сочтением ног на Леонардовых фресках?.. Либо убивать время дурацкими измерениями: уж не проломит ли Суриковский Меньшиков головою кровлю, ежели надумает встать?.. Ась?!

Он смолк, всунул в рот своё сорящее махорочной крупкой изделие и принялся яростно ломать спички о коробок. Только тогда Мечникова осенило, наконец, выхватить из кармана коробку “Пушек” и, раскрыв, положить её перед всеевропейски знаменитым завхозом. Тот буркнул что-то неразборчиво-благодарное, однако на настоящие папиросы глянул, лишь сумев-таки раскурить самоделку. Глянул и сказал усмешливо:

– Ишь, чем студенчество балуется! А ещё ноете, будто стипендия ваша нищенская…

– Да я почти что и не курю, – хмыкнул Мечников. – Это так только, для…

– Для форсу перед барышнями? – понимающе перебил Леонид Леонидыч. – Действительно, такой кислятиной только девицам глазки туманить. А настоящее курево должно продирать до самого нутра… до нутра души. Знаете, юноша, где я это понял? Нет? Ничего, вам еще, не ровён час, самому понять доведётся… там же. Особенно, коли возьмёте в привычку якшаться с разными неблагонадёжными. Мне-то выпало всего-навсего в следственной попариться, а вам… типун, конечно, мне на язык…

Завхоз откинулся на спинку вконец изнемогшего кресла и с видимым удовольствием пустил к потолоку плотную струю желтой махорочной гари.

– Нуте-с, вернёмся к вашему произведению, – Леонид Леонидыч взял со стола рисунок. – Что мы видим? А вот что: презабавно одетый мужик уныло силится выказать опаску при виде повязанного змеею (этак коробку с пирожными лентой повязывают) черепа кобылы…

– Коня, – мрачно поправил Михаил.

– Это ВЫ, юноша, знаете, что коня. Или Я, посредством нехитрой дедукции, могу разгадать ваш изначальный замысел касательно половой принадлежности данного черепа. Но представьте, что сей шедевр угодит на глаза, скажем, наркому Ворошилову, который вряд ли читывал Александра Сергеевича, способностью к отгадыванию мыслей не обладает, зато обладает колоссальными познаниями в практической гиппологии (хоть словцо сие, коль даже и слыхивал, наверняка почитает экзотическою матерщиной).

Леонид Леонидыч встал и направился к одному из стеллажей.

– Вы уж не взыщите, что столько внимания уделяю такой вроде бы мелочи, – говорил он, роясь на ломящихся от книг полках, – но из совокупности мелочей именно и складывается художественный образ, а образ, говоря по-теперешнему, есть целевая продукция любого изобразительного труда… Ага, вот.

Завхоз вернулся и обрушил на стол тяжеленную подшивку каких-то журналов.

– Вот, извольте полюбопытствовать. Незадолго до революции в “Русском коневодстве” была опубликована статья, напрямую затрагивающая наш с вами сегодняшний вопрос. Автор весьма опытен и компетентен: насколько помнится, он возглавлял ветеринарную службу на конном заводе графа Орлова. Вот здесь приведены великолепные рисунки строенья костяков жеребцов и кобыл, причём не только орловцев, но и целого ряда иных пород. Видите? Общие различия тотчас бросаются в глаза. Кобылий череп выглядит заметно более удлинённым за счёт утонченностей вот здесь… и здесь тоже… Всмотритесь хоть в этот изгиб – видите, насколько он плавней, изящнее, чем у жеребца? Так-с, а теперь поглядите на свой рисунок. Ну, видите? Вы, молодой человек, ни к селу, ни к городу пустились в изящные выкрутасы, а потому изобразили череп не то кобылы, не то чрезмерно крупного жеребёнка, не то просто уродца какого-то… Хотя в те древние времена (в отличие от нынешнего лета одна тысяча девятьсот тридцать шестого с Рождества Христова) породы скота еще только формировались, а потому врождённые уродства как правило были проявлениями частичного возврата к образу дикого прародителя – то есть, вероятно, сводились опять-таки к укорочению морды и огрублению челюстного сустава. А у жеребячьего черепа также есть свои характерные особенности: посмотрите вот эти линии, например… опять же неполнозубость… Так что можно со спокойной душой утверждать: череп вы изобразили кобы… коб…

Лицо старого живописца вдруг исказилось нелепо и неприятно, голос надломился, зазвенел бабьими истеричными провизгами:

– …нельзя! Проснитесь, товарищ лейтенант, вам нельзя же!

* * *

– Ну вот, я так и знала! Всего-то минут пятнадцать без присмотра – и не выдержали. Эх, вы… сильный…

Минут пятнадцать? Всякие твои роскошные переживания, сон этот – всё уложилось в четверть часа? Ну-ну…

– Сами виноваты, товарищ санинструктор! – Михаил силился выморгать из глаз сонную муть. – Пока о гадостях думал, всё хорошо было; а как по вашему совету вспомнил приятное…

Устроившаяся на корточках возле раненого лейтенанта Вешка зафыркала, как раздраженная кошка:

– Вам хиханьки, да? Хиханьки? Неужели трудно понять, как опасны шутки с рассудком?! Такое может получиться – не приведи, Господи…

– Да вы что, действительно верующая? – улыбнулся Мечников.

Секунду-другую Вешка забавно хмурила брови, похожие на крохотные беличьи хвостики; затем, сообразив, что к чему, аж воздухом подавилась от негодования:

– Та-а-ак… Подслушивали, значит! Комедию, значит, со мной играли! А я-то его жалею!.. А он… Знать вас после этого не хочу!

Санинструктор вскочила, явно вознамерившись уходить. Михаил дёрнулся было ловить её за руку – безуспешно. От резкого движения в лоб ему словно раскалённый костыль вколотили, и лейтенант со стоном откинулся обратно, на свёрнутую тючком шинель.

– Это вы взаправду, или опять дурака ломаете?! – грозно вопросила Вешка, приостанавливаясь.

– Взаправду, – голосом умирающего произнёс Михаил. И, на секунду замявшись, честно добавил: – Почти.

Поколебавшись, Белкина всё-таки решила вновь опуститься на корточки, однако от Михаила старательно отворачивалась. Сперва ей потребовалось следить, чем занят у противоположного ската овражка “вольноопределяющийся” фельдшер – Вешка даже затеяла подавать старику указания, на которые тот вроде бы не шибко впопад ответил что-то про сопливый нос и необсохлое молоко. Потом, явно сочтя ниже собственного достоинства вступать в пререкания с дряхлым спесивцем, Белкина переадресовала своё внимание качающейся над самой её пилоткой ветви боярышника. Внимание это было исключительно пристальным, сосредоточенным, и когда санинструктор вдруг заговорила, Мечников лишь ценою изрядного усилия сообразил, что обращается она отнюдь не к кусту.

– Притворялся, значит, – тихонько сказала Вешка, трогая кончиком пальца остриё длинного корявого шипа. – Подслушивал, подсматривал… И помалкивал. Товарищ старший политрук мне чуть не под гимнастёрку лезли, а товарищ лейтенант помалкивали. Эх, вы, сильный…

– Честно говоря, мне казалось, что вам не неприятно… Ну, то есть, что вам нравится… – Михаил очень старался придумать какую-нибудь обходительную формулировку, но в голову нахраписто лезли (и столь же нахраписто рвались с языка) оправдания, подозрительно смахивающие на оскорбления.

А потом Вешка искоса глянула на раненого лейтенанта и тут же потупилась, полупростонав-полувыдохнув какое-то одинокое слово; Мечников на всякий случай кивнул, а через долю мига после кивка сообразил, что слово это было “дурак”.

Вообще-то санинструктору негоже обзывать дураком среднего командира. Но голос Вешкин… И то, как она мучительно вывернула шею, пытаясь спрятать от Михаила лицо… И уши её, цветом напоминающие первомайские транспаранты… Похоже, дорогой товарищ Мечников, что несбыточные твои мечты отнюдь не несбыточны.

– Ну, всё! – Белкина снова вскочила. – Некогда мне с вами рассиживаться!

Она торопливо, но очень тщательно заправила под пилотку выбившиеся пряди, затем убила пару секунд на придание скульптурного совершенства расположению гимнастёрочных складок под поясным ремнём, затем (мгновенье проразмышляв) сняла пилотку, устранила какую-то неправильность в причёске, надела пилотку и опять стала тщательно заправлять под неё короткие непослушные волосы… А потом вдруг решительно уселась на поросший реденькой травою песок рядом с Михаилом. И заявила:

– Только не вообразите себе ничего этакого, понятно?! Вовсе мне не так уж хочется именно с вами возиться; просто нужно ещё раз вас осмотреть.

“Не вообразить этакого” Михаил согласился беспрекословно. Собственно, по его мнению пищи для воображения ситуация не оставила. Ситуация оставила пищу только для сожалений, типа: “эх, вот бы всё это годом раньше!..” Да, раньше… Не годом, так хоть бы месяцем… А теперь, судя по давешнему Зурабову срыву, как бы не слишком поздно.

Тем временем санинструктор решительно приступила к исполнению своих санинструкторских обязанностей:

– Сядьте прямо. И снимите вашу дурацкую фуражку! Вы в ней только спите, или купаетесь тоже?.. Так, руки перед собой, глаза закрыли, пальцем коснулись кончика носа… Своего носа, своего! Товарищ лейтенант, честное слово сейчас ударю! Так, другой ру… хорошо. Теперь зубы оскальте… Так, теперь язык… Да не оскалить нужно язык, а высунуть… остряк-самоучка… Сильней высовывайте… ещё сильней… ого! Так, теперь прижмите подбородок к груди… Э-э, вот только посмейте, как с носом – просто не знаю, что с вами сделаю!!!

Михаил вовсе не собирался позволять себе какие-то чрезмерные вольности, и Вешкино подозрение… нет, не обидело его (лейтенант Мечников, похоже, утратил способность испытывать к рыжей медичке какие либо негативные чувства)… не обидело, но очень удивило. А ещё удивляло раненого лейтенанта то, с какой лёгкостью даётся ему выполнение санинструкторских приказов и собственных неуместных дурачеств. Минут с пяток назад от резкого движенья чуть сознание не потерял, а теперь – ишь! Неужели аж так бодряще подействовало недавнее открытие? Или это Вешкина близость столь благотворно влияет? Ведь и раньше… Перевязку (в общем-то немилосердную) вынес даже без ойканья; а до перевязки во-он сколько времени ухитрялся лишь ПРИКИДЫВАТЬСЯ беспамятным…