Книга До различения добра и зла - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Никитович Белхов. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
До различения добра и зла
До различения добра и зла
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

До различения добра и зла

Да, я плохо сходился с людьми. Думаю, я просто робел и боялся других детей. И началось это очень рано. Почти у каждого есть первое воспоминание – картинка, которая запечатлелась в памяти, именно, как ЕГО впечатление. Она сопровождается ощущением: «Это я. И я вижу то-то и то-то» Есть такое впечатление и у меня. Оно пронизано тоской и ужасом. Если и правы экзистенциалисты, говоря о «заброшенности», то я могу быть предъявлен как хрестоматийный пример этого положения. Мое первое осознанное, сознательное впечатление – ужас заброшенности в незнакомое, чужое.

Дело в том, что, кажется, в два года я заболел воспалением легких. Кажется, лежал в больнице. Если и лежал, то лежал один – так было заведено при большевиках. Но я не помню этого. Место воспоминания занято смутной тоской и ужасом маленького ребенка, лишенного присутствия матери. Потом меня отправили в санаторий на месяц или на два. Естественно, опять одного. И вот это я помню. Я сижу несчастный, подавленный. Вокруг бегают дети. Кажется, они играют. Один я с ужасом взираю на происходящее: «Где мама? Как я оказался в этом ужасном месте? Почему это все не заканчивается?» Наверное, именно так и должен чувствовать экзистенциалисткий «заброшенный» в этот мир.

Сегодня же я задаю себе вопрос: «Если память моя не лжет и другие дети, действительно, играли вокруг меня, то почему не играл я?» Ведь если они играли, то, значит, они справились с этой ситуацией. Почему же не справился я? Может, они были старше меня? Я не знаю. Я могу лишь гадать.

Откуда эта робость? Откуда этот СТРАХ? Отец как-то вспомнил мою жалобу из той поездки: какой-то мальчишка повалил меня на землю и насыпал песка в ухо. Рассказав ему об этом, я горько плакал и умолял забрать меня с собой. Может, после этого я замкнулся, ибо испугался и не смог справиться с ситуацией. А может быть, все началось значительно раньше, тогда, когда мама отшлепала меня – младенца – за то, что я накакал на диван.

Я не знаю причин, но знаю, что с самого раннего детства был испуган миром и его обитателями. Может, именно поэтому я столь неохотно шел на контакт с ними.

С каждым годом отчуждение моё от одноклассников возрастало. Чтение книг, любовь к классической музыке и изощрённое искусство игры в солдатики только способствовали этому отчуждению. Я оказался в ловушке одиночества.

Сейчас я вижу, что к тринадцати годам у меня сформировался устойчивый комплекс неполноценности. Частично я осознавал это и тогда, но частично. С каждым годом этот комплекс разрастался, а жизнь моя умалялась. Но неожиданно был найден «выход» – я был обольщён миром духа!

Дело в том, что среда, в которой я рос, была крайне неоднородна. Меня окружали в большинстве своём очень простые люди, обладающие невысоким уровнем культуры. Мать и отец были интеллигентами в первом поколении и так же не обладали особыми культурными навыками. И лишь отчим являл собой потомственного интеллигента, кабинетного учёного-гуманитария и общепризнанного авторитета целой группы настоящих интеллектуалов. Его мир был для меня загадочен и прекрасен. И, главное, я чувствовал в нём себя в совершенной безопасности. Здесь я избавлялся от мучительного страха, фоном сопровождавшего меня в школе и на улице. Здесь не было хулиганов, злых мальчишек и строгих учителей.

Когда к отчиму приходили друзья или когда мы отправлялись к ним в гости, то я погружался в атмосферу духовной жизни: интересные люди, интересные разговоры, интересная обстановка. Отчим входил в этот мир как хозяин – ещё бы, ведь он был гением, который лишь по недоразумению и из-за происков тоталитарного режима пока не вошёл в анналы истории! Мы же – мама и я – проникали туда как жена гения и пасынок гения. Такой характеристики вполне было достаточно для того, чтобы занять в этом мире удобную позицию и зачарованно наблюдать происходящее.

Но, к несчастью, я рос и безнадёжно вырастал из роли пасынка гения. Вырастал, как вырастают из детских штанишек. Теперь взрослые, умные дяди и тёти, стали поглядывать в мою сторону с немым вопросом: «Кто это, и есть ли у него право находиться среди нас?» Время, когда меня можно было провести без билета в кино, театр, автобус и в общество «небожителей» прошло. Теперь я должен был сам предъявить билет, удостоверяющий моё право находиться среди интеллигентов. Я должен был внести плату.

Пропуском в этот мир был интеллект, а он у меня как раз в это время явственно обнаружился. Я много и результативно читал, проявляя определённые способности в гуманитарных науках. Кроме того, я любил классическую музыку – а это было хорошей рекомендацией в глазах интеллигентного сообщества.

Пока я ещё не понимал, что билет уже у меня в руках. Я читал книги и слушал музыку лишь потому, что это доставляло мне удовольствие. Я делал это непосредственно! Так же непосредственно, как играл в солдатики.

Но очень скоро я понял, что в глазах взрослых эти два занятия – не одно и то же. Чтение книг и любовь к музыке – это признак моей причастности миру духа. Игра в солдатики – всё более подозрительное занятие, наводящее на мысль, что мальчик не собирается взрослеть. Сергея, читающего Шлоссера и восторженно слушающего Баха, вполне могли принять в компанию небожителей. Серёжа с мешком солдатиков не был нужен ни кому.

В какой-то мере, родители сами подтолкнули меня к мысли о неприемлемости для серьезного взрослого мальчика игры в солдатики. Когда друзья отчима заставали меня за этим занятием, то мама извиняющимся тоном поясняла: «Он не просто играет в солдатики, он разыгрывает великие исторические битвы!» Это было правдой – я действительно разыгрывал сражения древности. У меня было несколько сот солдатиков – старательно собранных покупками и обменами; у меня была многочисленная старинная артиллерия, выплавленная из свинца собственными руками; у меня были масляные краски, при помощи которых я создавал старинные мундиры «революционным рабочим и матросам», «буденовцам» и «солдатам Советской армии» – единственным видам солдатиков, которые можно было приобрести в магазинах большевистской России. Все это было прекрасно и достойно восхищения, но все это нуждалось в оправдании.

Необходимо было избавиться от увлечения, требующего оправдания. Я стыдился и скрывался. Сверстники, узнай они о моем пагубном увлечении, долго бы дразнили меня. Друзья уже давно отказались от этой игры, и лишь я все играл и играл, играл в глубокой тайне, сохраняемой закрытыми дверями и окнами.

Мне десять, двенадцать, четырнадцать, пятнадцать лет – увлечение, требующее оправдания, по-прежнему цепко держит меня. Я стыжусь, стесняюсь, скрываюсь. Я с нетерпением жду освобождения – ведь взрослые говорят, что по мере взросления это проходит. Я очень хочу быть взрослым, но игра в солдатики свидетельствует для окружающих и меня, в частности, что я – все еще маленький мальчик.

И вот – чудо: игра в солдатики больше не интересует меня. Я счастлив. Я, наконец, стал взрослым. Я читаю взрослые книги и на равных рассуждаю с взрослыми о жизни. Позорная страсть искоренена!

Но было ли это естественным отмиранием детской забавы? Сейчас я сомневаюсь в этом. Через много лет, когда я уже вернулся из армии, поступил в университет, женился и развелся, я случайно попал в магазин детских игрушек. Взгляд мой упал на прилавок, и я увидел «викингов». Таких солдатиков никогда не было у меня в детстве. Их невозможно было купить в советском магазине. О таких солдатиках я мог только мечтать. Увидев их, я… я купил их! Мне было стыдно, я не знал, что с ними буду делать, я спрятал их от друзей, но я был рад этой покупке. Потом, при случае, я покупал и других солдатиков. Еще через много лет, когда я стал уже совсем другим человеком, человеком, раздающим РАЗРЕШЕНИЯ себе и другим, я попытался снова играть в солдатики. Это были муки импотента, и я бросил это занятие. Зато еще через несколько лет, я страстно предался многочасовым, многодневным, многомесячным играм в компьютерные исторические стратегии. Эти игры подобны запоям – невозможно остановиться, а, остановившись, невозможно преодолеть тягу вновь погрузиться в них. Настоящая «зависимость».

Так было ли органичным мое преодоление «стыдной» игры в солдатики?


Чтобы стать своим в мире людей, живущих духовными интересами, я должен был что-то представлять в духовном плане. Это что-то должно быть солидным и почтенным. Каждому человеку, входящему в этот мир неявно задавался вопрос: «Ты кто?!» Если входящий отвечал правильно и в последствии доказывал истинность своего ответа – он оставался в этом прекрасном и удивительном мире.

Мне очень хотелось войти, вернее мне очень не хотелось уходить, и я понял, что должен стать кем-то. Оказалось, что факта моего рождения и существования на этой земле совершенно не достаточно. Я должен быть кем-то: историком, музыкантом, философом, артистом, политэкономом и т. д. Список был длинен, но не безграничен.

Открытие того, что я должен быть кем-то, сделало меня взрослым. За вход в мир взрослых, в мир самых лучших взрослых, я заплатил высокую цену – я утерял непосредственность. Отныне все мои занятия были посвящены тому, чтобы заявить и подтвердить моё право быть членом интеллигентного сообщества. Я обратил свой непосредственный интерес к художественной литературе, классической музыке и историческим книгам в механическое средство завоевания места среди интеллигентов. Я стал будущим историком. Затем, когда у меня появился интерес к философии, я уже привычным жестом обратил его в роль философа – человека, занимающего вершины мира духа, и выдающего билеты на вход в этот мир.

Я подозреваю, что с того момента, как я стал философом, я начал бессознательно мстить миру интеллигентов. Мстить за потерю непосредственности, мстить за то, что я был зависим от них.

Я обнаружил, что как философ я не нуждаюсь в удостоверении с их стороны моего права быть в этом мире. Более того, я сам могу давать и отнимать это право у любого из них. Я простил себе дурные манеры и незнание светского этикета – кто осмелится упрекнуть меня в их отсутствии?! Ведь все нормы культуры есть либо следствие традиции, либо установление разума – этого Верховного Божества всех духовно развитых людей. Традиция – предрассудок, который должен быть проверен как контрабандный товар на таможне Разума. Я же его представитель и наместник. Что «связано» мной, то «связанно» и Разумом; что отвергнуто мной, то низвергнуто в ад.

Более того, я пошёл дальше. Я отделил «овец от козлищ», интеллигентов от интеллектуалов. Интеллектуалы – это творцы культуры. Интеллигенты – её потребители и распространители. Они полезны, но столь убоги, что нуждаются в снисхождении, в одном только снисхождении.

Интеллигенты перестали быть для меня «небожителями». Они были низвергнуты в низины. Истинные же «небожители» – это интеллектуалы. И я – один из них!

Я достиг вершины духа и… переместился в царство смерти, ибо вершина оказалась по ту сторону жизни.

1

Итак, у меня появилась возможность стать интеллектуалом, возможность «превратиться из гадкого утёнка в прекрасного лебедя», покинуть злой и страшный мир не читающих и не пишущих книги. И я реализовал эту возможность. Первые же шаги на этом пути принесли мне обильные плоды. Теперь мои проблемы приобрели совершенно иной вид – они стали «решаемыми» проблемами.

Меня не ценят учителя – я стану известным ученым, и они поймут, как глубоко они заблуждались.

Я не пользуюсь уважением сверстников – они не могут быть значимыми для меня, ибо они дикие и злые. Они – лишь подобие людей, поскольку настоящие люди – это интеллигенты.

Я не умею общаться – это естественно, ведь общаться приходится по поводу недостойных и неинтересных вещей. В интеллигентном обществе этой проблемы для меня не существует.

Я не умею противостоять насилию – и это естественно, поскольку чужд дикости и зла; отвечать насилием на насилие, – значит, уподобляться тем «гориллам», которые покушаются на меня, надо быть выше этого. Зло и дикость подстерегают меня вне мира духа, здесь же я в безопасности.

У меня нет любящей меня девушки – это тоже вполне естественно: развратные, пустые, глупые женщины не в состоянии оценить меня; и мне они не нужны. Однажды я встречу ту, которая будет подобна мне, и мы сможем слиться духовно, и, может быть, физически.

Так мои недостатки, если не сказать, экзистенциальные уродства превратились в «достоинства», поражения – в «победы». Классическая схема! Если вам не удаётся жить нормальной, естественной человеческой жизнью, то вы всегда можете переквалифицироваться в добродетельного, духовно развитого человека и достичь самоудовлетворения. Это тем легче сделать, поскольку официальная культура, проповедуемая в семье, учебных заведениях, книгах и средствах информации услужливо предоставляет вам набор абсолютных моральных, эстетических, социальных, духовных ценностей, на которые вы можете ориентироваться и, которые гарантируют вам уверенность, что вы сделали правильный выбор. Иные ориентиры отсутствуют, поскольку принадлежат либо немому, «безмолвствующему большинству», либо загнанному в подполье андеграунду.

Правда, вскоре обнаружилось, что с добродетелью тоже не всё ладно. В какой-то момент я увлёкся идеалами христианства и энергично занялся усовершенствованием себя и мира. Но очень скоро я обнаружил два удручающих обстоятельства.

Первое моё открытие состояло в том, что окружающие меня люди, свято веря в моральные абсолюты, реально живут по совсем другим законам. Нет, они не были лицемерами. Просто, та часть их самих, которая знала и любила добро, совершенно не соприкасалась с той их частью, которая знала и любила блага жизни. Их сознание, а именно там и поселилась любовь к добру, было совершенно не в курсе их реальных дел. Человек нарушал правила добра и творил зло в полной уверенности в своей правоте и «хорошести». И что было более всего болезненно для меня, этим «раздвоением» страдал мой отчим – человек, писавший труды о свете христианства и мечтающий о полном торжестве добра в мире, человек, открывший мне истины христианства.

Нет, не стоит подозревать что-то действительно дурное в его делах – он не срывал шапки с прохожих и не выкрадывал кошельки у старушек в трамвае. Он был тихим, благожелательным человеком, всей душой жаждавшим любить «ближнего». Именно этим он и занимался, лежа на диване или сидя за письменным столом. Его старушка-мать полностью обслуживали все его бытовые потребности. Когда выяснилось, что она по старческой слабости уже не может мыть раз в неделю огромную коммунальную квартиру, в которой они жили, и более того, уже не только не в состоянии ухаживать за сыном, но сама нуждается в уходе – эта неразрешимая проблема разрешилась переездом к нам. Теперь моя мама стала ухаживать за всеми.

Я искренне верил в необходимость любви к ближнему, и этой верой я был обязан, прежде всего, моему отчему. Но я никак не мог понять, почему он как христианин не делает выводов из своей веры, почему он не возьмет часть бытовых трудов на себя, хотя, теоретически, надо было брать не часть, а все труды – это было бы действительной, действенной любовью к ближнему. Когда я указывал отчиму на разительное противоречие между его лучшими, задушевнейшими идеями и его реальными поступками, он огорчённо жаловался другим: «Серёжа ко мне плохо относится. Он не любит меня. Он говорит мне гадости». Либо же, припертый к стенке очевидной моей правотой, грозил покончить с собой, поскольку я полностью разрушил его душевное равновесие. И мама просила меня не беспокоить отчима такими беседами.

Вижу, как читатель, укорененный в добродетели и в вере, грустно кивает головой и сетует, что незрелая душа столь юного существа, обратившегося на верный путь, так рано подверглась соблазну чужого лицемерия. Он вздыхает, негодует, но в тайне убежден, что уж он то не таков, уж он то, хотя и не без греха, но не являет столь откровенное двоедушие. Может быть. Хотя я за тридцать пять лет своей жизни ни разу не встретил настоящего христианина. Нет, жизнь моя не протекала в вертепе среди разбойников и душегубов. Я был окружен теми же самыми людьми, что и остальные. Многие из них считали себя христианами. Но ни одного из них я не могу считать таковым. Более того, я утверждаю, что если я проживу с любым христианином пару месяцев в качестве его «тени», то по прошествии этого времени представлю длинный список «грехов», явно демонстрирующий его нехристианскую жизнь. Исключения возможны, но маловероятны. Естественно, это касается и всех остальных представителей различных систем «добродетели».

С недавних пор я шучу: «Если христианин, то точно окажется потом шельмой!» Конечно, это шутка, но что-то в последнее время она стала часто оправдываться. Сама эта шутка родилась в соответствующих обстоятельствах. Саму историю расскажу, может быть, в другом месте. Но суть ее такова.

Два человека рассказывали об одном происшествии совершено противоположным образом. Явно, что один из них лгал и эта ложь представляла другого в невыгодном свете. Размышляя с другом об этой ситуации, я пошутил: «Постой, постой! Ведь К. – христианин и добродетельный человек. Уже одно это указывает, что шельма именно он!» Забавно или печально, но моя шутка попала в цель – лгал именно он.

Сегодня я не рассматриваю это обстоятельство – склонность к двойным стандартам – как приговор всему человечеству. Я вижу здесь существенную черту человека как такового, мало влияющую на его ценность.

Я стойко перенёс это открытие и понял, что дело распространения добра не столь лёгкое, как мне сначала казалось.

Второе же открытие было для меня более болезненным. Я обнаружил, что сам крайне далёк от того морального идеала христианства, который был для меня столь дорог. Сил же преодолеть это несоответствие я не находил. Как только я обращал внимание на себя, то в моих делах и мыслях обнаруживалось столько греховного, что ни о какой моральности не могло быть и речи.

Посокрушавшись, я смирился со своей «порочностью», немного умерил пыл в обличении «порочности» других, но остался верен добру.

Сейчас я спрашиваю себя: с чего это я так беспокоился о добре? почему так стремился быть добродетельным? Да, действительно, все мысли мои пронизывало желание быть добрым. Я старался выстраивать свои поступки по всем «правилам добра». И внешне и они подчас так и выглядели.

Но сегодня, читая дневники, я вижу в тогдашних своих мыслях очень мало альтруизма. Мысли были «недобрыми», но я их сдерживал и вытеснял знанием о том как «должно быть» и как «должно поступить». Пожалуй, мне и не надо было их сдерживать и вытеснять – я всё равно не смог бы поступить «зло». Для поступка, который я тогда расценил бы как злой, необходимо быть либо смелым, либо живым. Ни тем, ни другим я не был. Меня очень прельщали прибыли, получаемые от «злых» дел, но осмелиться на них я не мог.

Во-первых, мне казалось, что этим я дам право другим, совершить зло в отношении меня. Я боялся этого, ибо знал, что не смогу защитить себя. И внешне моральным поведением я старался умиротворить окружающих. Всегда тщетно! Ведь слабость провоцирует агрессию.

Во-вторых, я боялся, что другие скажут: «Он – плохой!» А я с детства старался быть хорошим. Ведь я с самого начала был послушным мальчиком! В меня так основательно вдолбили, что я должен быть хорошим, что даже тогда, когда большинство смеялось над моей «хорошестью», я не отрекался от нее, ибо знал, что перед лицом Высшего Вселенского Суда буду оправдан и награждён, а насмешники – наказаны.

Страх и комплексы были в основании моей моральности. С тех пор, как я избавился и от страха, и от многих комплексов, и от морали, я не раз с надеждой пытался встретить истинно морального человека, настоящего альтруиста. Но, увы! Все моралисты, попадающиеся на моём пути, ничем не отличаются от того моралиста, каким был я.

Я даже могу назвать вам признаки такого «лжеморального» человека: он «идейно» морален и всегда страшно негодует на «злых». Наличие идеологии, которая обосновывает мораль, всегда указывает на явно «вумственный» характер этой позиции – настоящий альтруист не нуждается в обосновании абсолютными ценностями своего поведения. Оно для него естественно.

Негодование же и ярость по поводу прибылей, получаемых «злыми», слишком явно указывает на то, что выражающий их ненавидит «злого» за то, что он осмеливается делать то, чего негодующий делать боится – не важно: идёт ли речь о поступке или о наслаждении его результатами.

Существовала и ещё одна причина моего псевдоморального поведения – тревога.

Это крайне примечательный феномен, о котором мне придётся говорить ещё не один раз. Пока же достаточно следующего: с младенческих лет я постоянно слышал о том как «должны быть» устроены дом, семья, отношения между людьми, вещи, организации, общество, мироздание. Мир идеалов властно вторгался в мою жизнь, – впрочем, он вторгается так в жизнь каждого, – и определял моё восприятие и отношение к жизни. «Так должно быть!» – этот императив, казалось, был начертан огненными буквами на небосводе. Если этого нет, то неизвестные, но ужасные беды неизбежны. Если же всё будет устроено так, как должно, то благо будет всем.

Тревога – неизбежный экзистенциал человеческого существования. Но идеалы, абсолютные ценности доводят эту тревогу до предела, ибо всякий раз выясняется, что все идет не совсем так, или совсем не так, как должно. Тот, кто слишком близко приближается к абсолютным ценностям, погружается в океан тревоги. Таков удел, прежде всего, интеллигента. Он тревожится обо всём: о порядке своей жизни, о жизни других, об общественном устройстве, о судьбе животных, о природе, о мироздании и о детях Гондураса, в особенности. Обычно интеллигент мало что делает для того, о ком и о чём он тревожится, но тревожится. Если же делает, то и тогда тревожится.[4] Тревога – это его бич.

Мораль – это один из самых существенных механизмов, запускающих «электрический стул» тревоги. И я отдавал долгое время ей изрядную дань.

Для того чтобы спасти вселенную от гибели, я не сорил в общественных местах, не вытаптывал газоны, а старательно ходил по асфальтовым дорожкам, не курил, не пил и не вёл развратного образа жизни.[5] И был крайне озабочен тем, что вселенная всё же погибнет из-за того, что другие ведут себя прямо противоположным образом. Когда же я пытался открыть им глаза на неминуемую гибель, ожидающую всех из-за такого поведения, меня называли занудой и психом. Но это не сбивало меня с «правильного» пути – ведь и великий Сократ погиб оттого, что бичевал порок. Ныне же он оправдан и возвеличен. А его гонители пригвождены к позорному столбу.

Безумец! Нет, просто дурак! Ведь мудрое дзэнбуддистское изречение гласит: «И грех, и благословение пусты. Змея глотает лягушку. Жаба поедает червей. Ястреб питается воробьями. Фазан ест змей. Кот ловит мышей. Большая рыба пожирает мелких. И все во вселенной оказывается в порядке. Монах, нарушивший предписание, не попадет в ад». Мера добра и зла в этом мире неизменна. Люди не делают ничего того, что они не делали бы тысячу или десять тысяч лет назад. И все в порядке. Вселенная продолжает существовать.


Моё обращение к духу приветствовалось взрослыми. Я прослыл умным мальчиком. Мой отчим восклицал: «Кто бы мог подумать, что из этого толстого, тупого мальчишки, живущего растительной жизнью, выйдет юноша, увлекающийся классической музыкой и литературой, изучающий историю и философию!» Слышать это было лестно.

Но именно с этого момента – момента приобщения к миру духа – я оказался в том двойственном положении, в котором пребывал до двадцати пяти лет. Моя жизнь распалась на две плоскости. В одной плоскости я был полон духовности и общался с интеллектуалами «на равных». Это была моя «подлинная» жизнь. Но вместе с тем, в школе и на улице я вынужден был вести жизнь другую. Если бы мои сверстники узнали о том, что я есть на самом деле, то, мне казалось, непонимание и насмешки сделали бы мою жизнь невыносимой – они не поняли бы и не приняли бы моей духовной утонченности. Жестокий и вульгарный мир улицы ненавидел и презирал «умников». Я боялся их и притворялся, что я такой же, как они. Я постоянно чувствовал себя лазутчиком во вражьем стане. Я совершал «паломничество в страну Востока», но при этом вынужден был делать вид, что заинтересованно брожу по базарной площади, посещая бордели и кабаки. И чем больше я притворялся, тем больше презирал тех, перед кем притворялся. Это была животная, совершенно безмозглая толпа, напрочь лишённая духовности и добродетели.

В довершение моих мучений, обнаружилось, что я уже достиг того возраста, когда юноша начинает интересоваться девочками. Но девочки были ничем не лучше мальчишек. Бездуховность и разврат царили и здесь. Но отгородиться от них презрением уже было нельзя – инстинкт и возбуждённая книгами и музыкой чувственность требовали выхода. Но выхода не было. Моя первая, школьная любовь оказалась абсолютно несчастной.

Я был юн и желал всего того, что желают и любят юноши. Но этого у меня почти не было. Я с завистью косился на веселые жизнерадостные компании сверстников, я с жадностью слушал рассказы о них моего друга Глеба, но старательно делал вид перед собой и другими, что я выше этого. Естественно, виноград должен быть, просто обязан быть, зеленым, коль он недостижим для меня! Когда я попадал в такие компании, от испуга и стеснения я становился строгим, задумчивым и неприступным. Я становился «черной дырой» компании. Подозреваю, что окружающие чувствовали себя так, словно они устроили пирушку в присутствии покойника. Я же в тайне лелеял надежду: кто знает, может быть, ОНА присутствует здесь; может быть, ей так же неловко и трудно быть среди этих глупых, развратных людей; может быть, она заметит мою глубину и серьезность и даст знать о своем присутствии здесь.