Книга Вершина Великой революции. К 100-летию Октября - читать онлайн бесплатно, автор Коллектив авторов. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Вершина Великой революции. К 100-летию Октября
Вершина Великой революции. К 100-летию Октября
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Вершина Великой революции. К 100-летию Октября

Это противоречие культурно развитых сил революции и революционной (но темной, но культурно неразвитой) массы зримо проявилось уже в первые Октябрьские дни. «Ужас! – восклицал один из большевистских лидеров в дни переворота. – Наши революционные рабочие в Зимнем на „Рафаэле“ колбасу режут…» И этот знаменитый эпизод с Луначарским, одним из лидеров просвещенных революционных сил, описанный Джоном Ридом: «15 (2) ноября комиссар народного просвещения Луначарский разрыдался на заседании Совета народных комиссаров и выбежал из комнаты с криком: „Не могу я выдержать этого! Не могу я вынести этого разрушения всей красоты и традиции…“

Вечером в газетах появилось его заявление об отставке:

„Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве.

Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется. Жертв тысячи. Борьба ожесточается до звериной злобы. Что еще будет? Куда идти дальше? Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Вот почему я выхожу в отставку из Совета народных комиссаров. Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше…“».

Не мелочи, не пустяки, не какие-то второстепенные мировоззренческие частности разделяли эти две революционные силы. «Звериная злоба», выливающаяся в «тысячи жертв», – на одной стороне. И абсолютное неприятие этого – на другой.

Конечно, у интеллигентнейшего Анатолия Васильевича немного сдали нервы. И более стойкие его соратники упросили Луначарского остаться: предстоит борьба не только с силами монархии и капитала, но и внутри революционной массы – с темнотой, невежеством и жестокостью ее участников. И дезертировать с этого, становившегося все более главным участка борьбы культурным деятелям революции непозволительно.

Собственно, после окончания Гражданской войны, после победы над силами контрреволюции решался кардинальный вопрос дальнейшего социального развития страны: кто будет определять маршрут движения России – «Бабушкины» и «Шляпниковы» (поддерживаемые «Луначарскими») или невежественная и «злобная» масса Швондеров и Шариковых (науськиваемая и поощряемая политиками, которые впоследствии составят сталинскую команду).

Количественный перевес был, увы, на стороне последних. Но была одна политическая фигура, которая в программных установках и реальной деятельности обеспечивала доминирование культурных революционных сил. Этой фигурой в начале 1920-х годов был В. И. Ульянов (Ленин). Его, как он однажды выразился, «коренной» пересмотр взглядов на социализм, связанный с разработанной им Новой экономической политикой, его критика «леваков» (работа «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме»), его последние статьи (называемые «политическим завещанием»), в центре которых нэп, кооперация, культурная революция, наметили основные контуры будущего Культурного Социализма. «Культура» стала всеопределяющим словом-паролем Нового Социализма. И постепенно к этим позициям «просвещенного социализма» подтягивались Николай Бухарин (пересмотревший свои позиции начала 1920-х годов, периода написанной им с Преображенским «Азбуки коммунизма»), Леонид Красин, Алексей Рыков, Михаил Томский, Анатолий Луначарский…

Но в 1924 году умер Ленин. И силы, влияние Культурного Социализма были катастрофически ослаблены. Сталинская команда Швондеров брала постепенно всю полноту власти. Члены так называемой «ленинской гвардии» расстреливались в подвалах Лубянки или гибли за колючей проволокой ГУЛАГа. Ленинское политическое завещание было затоптано сворой получивших безраздельную власть казарменных псевдокоммунистических бюрократов. Надежды на Культурный Социализм угасали.

Сталинский «социализм» не был действительным социализмом, формацией, основанной на общественной собственности, социальном равенстве и народоправстве. Он был формацией, где собственностью реально владело и распоряжалось бюрократическое сословие. То была не общественная, а корпоративно-бюрократическая собственность. Там не было «свободного труда». Там не было народоправства, вся власть – и экономическая, и политическая – сосредоточивалась в руках бюрократического сословия; это была политическая диктатура бюрократии.

Вообще эта формация была сложным образованием, со сложнейшим переплетением мотивов деятельности различных социальных сил, с многовекторным историческим движением. Были там – особенно в сфере культуры и в сфере массового, «низового» политического сознания – и черты подлинно социалистической деятельности, питавшиеся импульсами, порожденными стихией массового освободительного движения в Октябре 17-го года. Но дирижерская палочка, направлявшая и определявшая всю деятельность социального «оркестра», была в руках класса бюрократии. Она, эта бюрократия (по-другому – «номенклатура») определяла общее лицо системы и логику ее движения.

Любопытно, что уже на ранних стадиях функционирования этой псевдосоциалистической, бюрократической системы (с конца 1920-х годов!), как было подмечено Юрием Лариным (известным экономистом и политиком той поры, хорошо знакомым изнутри с логикой той системы), бюрократическое сословие потянулось к богатству и обогащению и постепенно, потихоньку-полегоньку нацеливалось на то, чтобы превратить корпоративно-бюрократическую собственность в частно-бюрократическую, на то, чтобы приватизировать блага и привилегии, привязанные к их бюрократическим креслам. Отвязать бы их от этих кресел и привязать к себе, лично! Перечисляя способы «деятельности частных капиталистов» в эпоху нэпа, Юрий Ларин указывал на наличие их «соучастников» и «агентов» в государственном аппарате. «В составе государственного аппарата, – фиксировал он, – был не очень широкий, не очень многочисленный, измеряемый, может быть, всего несколькими десятками тысяч человек круг лиц, которые… служа в хозорганах… в то же время организовали различные предприятия или на имя своих родственников, компаньонов, или даже прямо на свое собственное. А затем перекачивали в эти частные предприятия находившиеся в их распоряжении государственные средства из государственных органов, где они служили. Совершив такую перекачку, они обычно оставляли вовсе госорганы и „становились на собственные ноги“». «Под лжегосударственной формой существования частного капитала, – пишет он далее, – я имею в виду то, когда частный предприниматель развивает свою деятельность, выступая формально в качестве государственного служащего, состоя на службе и получая служебные полномочия… На деле тут имеется договор между частным поставщиком, частным подрядчиком, частным заготовителем и государственным органом. Но формально этот поставщик, подрядчик, заготовитель и т. д., считаясь государственным служащим, действует не от своего имени, а от имени госучреждения… Одним словом, он пользуется всеми преимуществами, принадлежащими государственному»[53]. Так корпоративно-бюрократическая (государственно-бюрократическая) собственность рождала тенденцию своего перерастания в государственно-капиталистическую.

А к середине 1930-х годов эта тенденция уже становилась все более преобладающим мотивом деятельности значительной части правящей бюрократии. И это блистательно (хотя и с вполне понятной горечью) зафиксировал один из главных творцов Октября, к тому времени вышвырнутый этой самой бюрократией из страны, Л. Д. Троцкий. Вот эти его глубоко пророческие характеристики: «Когда же напряжение отошло и кочевники революции перешли к оседлому образу жизни… в них пробудились, ожили и развернулись обывательские черты, симпатии и вкусы самодовольных чиновников. Не было ничего противоречащего принципу партии. Но было настроение моральной успокоенности, самоудовлетворенности и тривиальности… Шло освобождение мещанина в большевике (выделение мое. – Г. В.)». «Если сейчас (в 1930-е годы. – Г. В.)… она (номенклатура. – Г. В.) сочла возможным ввести чины и ордена, – замечает Троцкий, – то на дальнейшей стадии она должна будет неминуемо искать для себя опоры в имущественных отношениях. Можно возразить, что крупному бюрократу безразлично, каковы господствующие формы собственности, лишь бы они обеспечивали ему необходимый доход. Рассуждение это игнорирует не только неустойчивость прав бюрократа, но и вопрос о судьбе потомства. Новейший культ семьи не свалился с неба. Привилегии имеют лишь половину цены, если нельзя оставить их в наследство детям. Но право завещания неотделимо от права собственности. Недостаточно быть директором треста, нужно быть пайщиком. Победа бюрократии в этой решающей области означала бы превращение ее в новый имущий класс»[54]. Об этом же, о процессе «освобождения мещанина в большевике», повествовал Маяковский – в «Клопе» и «Бане».

А уж 1970-е годы, годы «брежневизма», были годами полного разложения государственно-бюрократической формации, годами исчерпания ею всякого исторически прогрессивного содержания, и одновременно – «золотым веком» для номенклатуры, приступившей (пока под покровом партийных лозунгов и идеологического трепа о том, что у нас «все – для человека») к скрытному массовому «первоначальному накоплению» богатств в своих руках (в прочном, добавим, союзе с теневой, околопартийной экономикой, опорными точками которой были «Управления делами» различных партийных и государственных органов).

При Горбачеве эта «номенклатурная приватизация», уже не слишком таясь, шла бешено нарастающими темпами. В 1990-е годы она уже была совершенно легализована. И превратилась в олигархический шабаш.

Иначе говоря, «лихие девяностые» не только не были, как иногда думают, прямой противоположностью сталинско-брежневской системы, но были продолжением целого ряда специфических частнособственнических тенденций, формировавшихся в лоне государственно-бюрократического правления.

Противостоять этим двум родственным (хотя и обладающим своей существенной спецификой) системам и идеологиям по-настоящему способна лишь идеология Культурного (Демократического) Социализма, основы которой формировались культурной, развитой частью революционных масс в дни Октября и в первые годы после его победы. Эта идеология, преследуемая, загоняемая в подполье, тем не менее продолжала существовать и в сталинское лихолетье, и в застойные брежневские времена. Достаточно назвать имена некоторых ее представителей, находивших способы под гнетом охранительно-бюрократической цензуры доводить идеи демократического, культурного социализма до своих соотечественников: Михаил Лифшиц, Эвальд Ильенков, Александр Твардовский (и вся его «команда» «Нового мира»), Михаил Гефтер, Андрей Сахаров, Юрий Буртин, Игорь Дедков, Татьяна Заславская, Кива Майданек, Юрий Красин, Владимир Хорос, Евгений Плимак, Игорь Пантин, Вадим Межуев, Георгий Багатурия, Солтан Дзарасов, Владислав Келле, Матвей Ковальзон, Валентин Толстых, Борис Славин. И – более молодое поколение: Александр Бузгалин, Борис Кагарлицкий, Андрей Колганов, Алла Глинчикова, Людмила Булавка… В общем, как говорил один тургеневский герой, представитель нарождающегося в России освободительного движения, «нас не так мало, как вы полагаете…»

Демократический, культурный социализм (блистательно обозначенный Марксом как «реальный гуманизм») – в этом надежда и спасение, в этом будущее России.

И, разрабатывая теорию «реального гуманизма» применительно к современным условиям, очень важно будет внимательнейшим образом проследить историю возникновения и развития идей культурного социализма в их противостоянии с идеями псевдореволюционной «бесовщины», на несколько десятилетий взявшими верх в нашем Отечестве. Важно будет наглядно, убедительно разделить эти два течения-антипода, недобросовестно объединяемых радикально-либеральными идеологами в целях компрометации социализма вообще (и в первую очередь в его демократически-гуманистических формах).

Это большая задача, большая работа – на долгий срок. Мы хотели бы ее начать несколькими весьма выразительными штрихами.

Чернышевский и Герцен: послание потомкам

Завет Чернышевского

Много глупостей понаписано о Николае Гавриловиче Чернышевском.

Одни (сегодня имя им – легион) с либерально-гуманистическим пафосом, негодующе пишут: «Чернышевский? Да это тот, который „звал Русь к топору“! И закончились эти призывы топорами кровавых сталинских репрессий. А ну его!».

Другие (оттертые на обочину идейно-политической жизни, а когда-то, в эпоху «реального социализма», – законодатели идеологических мод) слегка примолкли, но продолжают в своих маргинальных изданиях тянуть свои старые песни: «Да, звал к топору. И правильно делал! Как же без революции?».

Глупости – и то, и другое. Ни к какому «топору» не звал Николай Гаврилович. Наше время – это время сплетен. Текстов статей, книг идейных оппонентов не читают. Свои суждения на них не основывают. Все время ссылаются на какие-то частные разговоры и косвенные свидетельства. Вот кто-то там в эмиграции кому-то сказал, что Ленин этому «кому-то» однажды якобы сказал, что он готов уничтожить 9/10 русского народа во имя остающейся 1/10 – и поднимается на основе этой «информации» вой: вот каков этот Ленин – кровавый палач и ненавистник русского народа. Да у Ленина 55 томов текстов, открытых для всеобщего чтения и обозрения! Ну откройте их, ну найдите хотя бы отдаленный намек на вашу сплетню!

Мне хорошо понятна мотивация этих разносчиков сплетен. Тут говорит их классовый, сословный интерес. Ну хочется представить им дело так, что Колчак, Врангель – святые люди, ибо колчаковцы видели в социальном неравенстве благо. А это – моральное оправдание разносчикам сплетен, оправдание их богатств, награбленных в «лихие 90-е». А вот ленинцы – это «мерзавцы», ибо выступают за социальное равенство, требование которого ставит под угрозу миллиардо-долларовые состояния современных колчаковцев! Тут любая сплетня желанна. Чего ж тут удивляться? Чего ж тут не понять?

Ну и социалист Чернышевский, который Ленина «всего перепахал», конечно же, у них из разряда извергов кровавых: к топору, гад, звал Россию.

Оставьте же, наконец, вы эту сплетню, господа хорошие. Давно доказано и передоказано серьезными историками, бережно относящимися к фактам, что фраза о «топоре» принадлежит деятелю из того круга людей, к которым Чернышевский относился с большим подозрением и нескрываемой иронией[55].

Так что же, спросите вы, Чернышевский был вообще против революционной борьбы, против революции?

Да, отвечаю я, он действительно хотел бы избежать революции. Но не с помощью идиотских уверений, свойственных и некоторым нашим современникам, что «лимит на революции исчерпан». Его позиция – другая. Исключительно глубокая и в высшей степени поучительная для нынешнего поколения людей, готовящихся преобразовать Россию.

Вот его, по сути, Завещание. По нему и следует судить-рядить о Чернышевском.

Впрочем, для него оно не было «Завещанием». Оно стало таковым, по сути. Дело в том, что через пару месяцев его деятельность была пресечена. По сфабрикованному подлогу Чернышевский был приговорен судом «гуманного» императора Александра II к 14 годам каторги. По сути, это была форма убийства оппозиционного журналиста, террористический акт самодержавного государства. «Чернышевский был вами выставлен к столбу, – откликнулся на этот варварский приговор Герцен, – а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему. Проклятье вам, проклятье – и, если возможно, месть!» И – дальше: «неужели никто из русских художников не нарисует картины, представляющей Чернышевского у позорного столба? Этот обличительный холст будет образ для будущих поколений и закрепит шельмование тупых злодеев, привязывающих мысль человеческую к столбу преступников, делая его товарищем креста»[56].

«Завещание» Чернышевского называлось «Письма без адреса». Хотя адрес легко угадывался: Александр II. Это был очень серьезный и очень ответственный разговор с Властью.

Начинается он с очень откровенной и ясной обрисовки диспозиции: «Милостивый государь! Вы недовольны нами. Это пусть будет как вам угодно: над своими чувствами никто не властен, и мы не ищем ваших одобрений. У нас другая цель, которую, вероятно, имеете и вы: быть полезными русскому народу. Стало быть, не от нас вы и не от вас мы должны ждать настоящей признательности за ваши и наши труды»[57]. Итак, он идет на переговоры с Верховным правителем, но не рядится в тогу его советчика. Он не скрывает: мы по разные стороны баррикад. Но обстоятельства жизни русского народа и наше с вами в них положение складываются таким образом, что нам с вами придется сесть, что называется, за стол переговоров. Мы обязательно должны объясниться, мы должны понять предгрозовую ситуацию, в которой оказалось российское общество и мы с вами, как его часть. Иначе – Беда. Беда – и народу, о котором мы с вами так печемся, и вам, властителям, и нам, партии просвещения, партии русской демократической интеллигенции. Легкого, простого выхода из этой ситуации нет. «Вы сваливаете вину своих неудач на нас; некоторые из нас винят в своих неудачах вас. Как хорошо бы оно было, если б эти некоторые из нас или вы были правы в таком объяснении своих неуспехов. Тогда задача решалась бы очень легко устранением внешнего препятствия успеху дела». И дальше – главное (что стоит выделить жирным шрифтом): «Но грустно то, что никакие наши действия против вас или ваши против нас не могут привести ни к чему полезному». Почему же? «Апатичен остается народ: какой же результат могли бы произвести ваши заботы или наши хлопоты о его пользах, хотя бы вы или мы и остались на поле действия одни?»[58] «Народ не думает, чтобы из чьих-нибудь забот о нем выходило что-нибудь полезное для него»[59]. Но однажды под давлением жизненных тягот он вынужден будет подняться на свою защиту – такая развязка событий чревата…

И далее – центральное место статьи:

«Когда люди дойдут до мысли: „ни от кого другого не могу я ждать пользы для своих дел“, они непременно и скоро сделают вывод, что им самим надобно взяться за ведение своих дел. Все лица и общественные слои, отдельные от народа, трепещут этой ожидаемой развязки (то есть революции. – Г. В.). Не вы одни, а также и мы желали бы избежать ее. Ведь между нами также распространена мысль, что и наши интересы пострадали бы от нее, даже тот из наших интересов, который мы любим выставлять как единственный предмет наших желаний, потому что он совершенно чист и бескорыстен, – интерес просвещения. Мы думаем: народ невежествен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем отказавшимся от его диких привычек. Он не делает никакой разницы между людьми, носящими немецкое платье; с ними со всеми он стал бы поступать одинаково. Он не пощадит и нашей науки, нашей поэзии, наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию.

Потому мы также против ожидаемой попытки народа сложить с себя всякую опеку и самому приняться за устройство своих дел. Нас так ослепляет страх за себя и свои интересы, что мы не хотим даже рассуждать, какой ход событий был бы полезнее для самого народа, и мы готовы для отвращения ужасающей нас развязки забыть все: и нашу любовь к свободе и нашу любовь к народу.

Под влиянием этого чувства обращаюсь к вам, милостивый государь, с изложением моих мыслей о средствах, которыми можно отвратить развязку, одинаково опасную для вас и для нас» (курсив всюду наш. – Г. В.)[60].

Тут-то и изложена вся суть дела. Чернышевский против революционного способа разрешения социального тупика, ибо результат будет печален для всех – и «для вас», и «для нас», и «для самого народа». Он пытается разъяснить это правящим силам, склоняя их к принятию необходимых шагов навстречу народным интересам. И вместе с тем мало рассчитывает на успех этой своей попытки – слишком силен эгоизм сословия, стоящего у власти. Эгоизм этот отбивает даже чутье опасности, которая грозит самому этому сословию. Да, Чернышевский осознает: слишком ничтожны шансы достучаться до разума власть имущих. И все же он делает эту почти безнадежную попытку: а вдруг хоть что-то прочистится в мозгах правящих. И, во всяком случае, он сделал все, что мог, для цивилизованного (не кровавого) разрешения социальных противоречий. Он предупредил. Не внемлите – получите революционное потрясение, когда всем мало не покажется.

Короче: Чернышевский не зовет ни к «топорам», ни к революции. Но вся политика правящего слоя такова, что она (эта политика!) подготавливает революционный взрыв. И в случае, если это все-таки произойдет, то задача партии прогресса, «партии Чернышевских», будет не в том, чтобы проклинать начавшуюся против ее воли революцию, а попытаться ввести ее в более или менее цивилизованное русло.


Герцен против Бакунина: нельзя «шагать из первого месяца беременности в девятый»

Завещание Герцена. Оно, как и у Чернышевского, – в письмах-статьях. Только не к Верховному правителю России, а – «К старому товарищу». То есть к Михаилу Бакунину, с которым они вместе, с молодых лет, шли, связанные единой страстью революционного преобразования России. И вот в конце жизни Герцен итожит их опыт деятельности, прокладывая широкий водораздел между собой и своим старым другом и предлагая читателю выбирать, по какую сторону водораздела готов он встать.

Выбирая ту или другую сторону, надо очень внимательно присмотреться к тому различению пространств, как оно представляется Герценом. Надо поосновательнее вникнуть в тонкости герценовского письма. Иначе можно чересчур грубо, примитивно, упрощенно понять описываемое Герценом различие позиций. Что уже не раз случалось в герценоведении, когда суть этих разногласий видели в отходе Герцена от прежних своих идеалов – идеалов революции и социализма, по какой причине и возникала его острая критика Бакунина, остававшегося на позициях революционера-социалиста. В общем: мирно настроенный, склонный к либерализму просветитель против страстного революционера и социалиста.

Ничто не может быть примитивней такой оценки. Дело совсем, совсем в другом. Великого человека, – сказал как-то Плеханов о Белинском, – легче не понять, чем понять. «Легче» – ибо содержание его писаний кажется легко схватываемым. Но не заблуждайтесь. За внешней простотой у «великих» – глубокое, скрытое от поверхностного взгляда содержание, что называется, с двойным, а то и тройным дном. Не просто пробиться к этим глубинам. Придется пустить в ход всю свою эрудицию, свою интеллектуальную энергию. «Легче не понять» – это и о Герцене. Попробуем же, осторожно и аккуратно двигаясь по тексту его статьи, понять истинные смыслы его утверждений.

Начнем с того, что его расхождения с Бакуниным совсем не по линии «социализм» – «не социализм». Нет, пишет Герцен, «нас занимает один и тот же вопрос». И «конечное разрешение» его (то есть достижение рубежа социалистических идеалов) «у нас обоих одно». «Ни ты, ни я, мы не изменили наших убеждений» в главном; «дело между нами вовсе не в разных началах и теориях, а в разных методах и практиках, в оценке сил, средств, времени, в оценке исторического материала»[61].

И в чем же суть отмеченных Герценом разногласий? «Ты, – обращается он к Бакунину, – рвешься вперед по-прежнему со страстью разрушения… Я не верю в прежние революционные пути…» (там же, с. 410). Ну вот, сделает быстрый вывод простодушный читатель, Бакунин верит в революционные средства борьбы, Герцен – нет. Но вчитайтесь в текст Герцена повнимательней. Он не верит лишь в прежние революционные пути. Вы понимаете – в «прежние»! У него складываются новые, отличные от прежних, представления о революционно-преобразовательной деятельности. В этом суть дела.

И каково же содержание этой новизны? В основе прежних революционных представлений лежит идея радикального насилия, ломающего старый социальный мир и созидающего новый мир социального равенства. И такой революционный радикализм, в общем-то, понятен. «Медленность, сбивчивость исторического хода нас бесит и душит, она нам невыносима». Эта-то «невыносимость» и порождает страстное желание ускорить исторический процесс, «и многие из нас… торопятся и торопят других» (с. 400). Но опыт этих страстных порывов (в которых Герцен принимал ту или другую степень участия) вынудил его уточнить ряд своих теоретических постулатов.

Он пишет, к примеру, о «тяжелых испытаниях» революционных событий 1848 года, об этом «примере кровавого восстания, в минуту отчаяния и гнева сошедшего на площадь». И какие из него извлекаются уроки? С одной стороны, хотя восставшие были смелы и самоотверженны, но оказалось, что у них, по сути, «нет знамени». И «что было бы, – задается вопросом Герцен, – если б победа стала на сторону баррикад?». Поскольку у восставших не было «ни одной построяющей, органической мысли», то их «экономические промахи, не косвенно, как политические, а прямо и глубже ведут к разорению, к застою, к голодной смерти». Иначе говоря, подытоживает он, «насилием» – без ясных программ преобразований, без опоры на массовые социальные силы – новый, лучший мир не создать. «Подорванный порохом весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнет с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир», мир новых форм насилия (с. 400–401).