– Ага!
– Ладно, капитаном будешь ты – а мы тебя подожжем!
– Все равно тебе нельзя. Поджигать одни мужчины поехали.
– Тогда я играть не буду.
– Да ладно тебе…
– Девочки тоже могут играть в красный корабль!
– Не буду, и всё!
Парус, поднятый на мачте, надулся и двинулся через залив.
Двое мальчишек вбежали на причал.
– Подождите! – кричала девочка. – Я тоже играю!
Норема вышла из-за тюка, зная, что видела сейчас нечто очень важное, но не зная, почему это важно, – таких, как она, это всегда выбивает из колеи.
Дети убежали.
Лодка ушла.
Стало пусто.
С открытого места Норему неодолимо тянуло либо к домам, либо к тюкам и перевернутым лодкам. Но она шла дальше, улыбаясь своему страху, думала об угрозе красного корабля и вглядывалась в улицы, которым он угрожал.
Облетевшее дерево, полоща корни в воде, клонилось над полукружием песка. Когда-то Норема и Венн просидели здесь целый час, споря о наполовину ушедшей в море медяшке берега: растет она или, наоборот, убывает? Сколько уж лет прошло с того дня, а она такой и осталась. Норема села между двумя деревьями, еще не сползшими в воду, глядя сквозь ветки третьего.
Корабль, стоящий поверх своего отражения, наводил на сравнение с листьями: ветер колеблет их, но целиком не срывает – так и отражение не может оторваться от корабля.
Прошло уже почти два часа. Небо совсем потемнело, на востоке прорезались звезды. Ветка склоненного дерева пересекала далекий корабль, словно разламывая его пополам. Венн как-то показывала им озерцо лавы в горах: оно треснуло, когда остывало, – так думала Венн – или от копыт диких коз – думал Делл; а может, это след какого-то подводного извержения, от которого и зародились их острова (снова Венн). Огонь!
Он вспыхнул на корме и заструился вдоль ватерлинии. Значит, островитяне, спрятав лодку на другом берегу залива, подплыли к судну с пузырями горючего масла. Сначала полили корпус внизу легким маслом, потом вылили на воду тяжелое, окружив корабль кружевным кольцом пятнадцатифутовой ширины. Откуда Норема знала, как поджечь корабль, стоящий на якоре? Всё от той же Венн, рассказывавшей ученикам сказку о трех жуках и белой птице; поджигатели тоже ее слышали, не иначе… А потом уплываешь подальше от плавучего огнива, оставив на корме фитиль, пропитанный маслом и вывалянный в песке; он будет тлеть целый час. Поджигаешь с подветренного конца, оставив воспламеняющееся кольцо с наветренного, и уплываешь что было сил.
Норема, оцарапав руку о кору, прижалась к стволу. Листья освещались один за другим до самого низа.
Она слушала эту сказку, обняв колени, впитывая в себя историю о горных схватках, морских погонях, отважных подвигах и предательстве. Огонь, отраженный в воде, казался не таким уж и страшным. Цепляться за ветку Норему побуждал не страх, а тревожное ожидание… ожидание других звуков, помимо еле слышного потрескивания, зрелища людей, прыгающих или падающих в огненное кольцо. Только ожидание – больше никаких чувств.
Там люди гибнут, говорила она себе, но и от этого чувства не пробуждались. Там гибнут женщины (как сказала бы Венн). Опять-таки ничего.
– Там гибнут женщины, – прошептала она, зажмурившись, – и убивают их наши мужчины. – На этот раз она ощутила щекотку ужаса, вспомнив двух мальчиков и девочку, играющих в гавани. Море перед ней и лесок позади мерцали тревожным светом. Она открыла глаза: вода вокруг корабля полыхала, обломки уже плыли к берегу.
Картонный короб застрял в песке у черты прибоя, распался, и мелкие предметы, упакованные в нем, заплясали на волнах, как живые.
Норема, подойдя ближе, подобрала мячик величиной с согнутый мужской палец – черный, мокрый, не сказать чтобы мягкий. На темной воде покачивалось еще много таких.
Сжав его в кулаке – корабль вдали тлел, как догорающий костер, – она ушла в лес.
Она шла, шурша по листьям своими мягкими башмаками, и ломала голову над неразрешимой задачей. Потом забралась в окно своей комнаты, легла в постель и уснула, глядя, как перемещаются тени на стенах. Упругий мячик лежал у нее под подушкой.
4Следующие пять лет Норема, если бы кто-то ее спросил, несомненно назвала бы самыми важными в своей жизни. За эти годы она позабыла многое из того, о чем мы здесь рассказали, но о них мы расскажем вкратце. Через месяц после пожара она встретила неотразимого рыжего парня с другого острова – он возглавлял артель из двенадцати лодок, где работали десять мужчин и две женщины. Еще через три месяца она вышла за него замуж и переехала на его остров. Сначала у них родился сын, потом, с промежутками всего в полтора года, две дочери. Иногда ей вспоминалось что-то из прошлого (скажем, тот пожар на воде, который, как она думала, навсегда выпал из ее памяти). Это случалось на рассвете, когда она сидела с мужем и детьми на палубе, как когда-то с матерью и сестрой; лунными вечерами на Ивовом Обрыве, любимом ее месте на новом острове, омываемом у подножья кружевной пеной; в полдень, когда муж, сидя на тумбе в гавани, чинил сеть, а она смотрела на его загорелую спину и рыжие завитки за ухом. Она уже учила своих детей кое-чему из того, чему Венн учила ее и других ребят; ее забавляло и вызывало легкую гордость то, что на новом месте ее считают женщиной мудрой, но малость чудно́й, и она не совсем понимала, отчего ее муж так недоволен этим.
На пятом году ее замужества остров посетила чума.
Ее пятилетний сынишка умер. Не будь Норема так занята, врачуя больных травами по рецепту Венн (зелья не могли побороть болезнь, но хотя бы облегчали страдания), она спустила бы на воду один из перевернутых яликов, уплыла подальше и затопила бы его с собой вместе.
Умерли также семь рыбаков из артели мужа.
В разгар болезни, когда стены ее дома содрогались от плача детей и кашля взрослых в соседних хижинах, муж пришел домой рано, как после обычного утреннего выхода, – хотя раньше говорил, что сегодня в море не выйдет. Он побродил по дому, потрогал незаконченную корзину, пошаркал ногой по плитам у очага, а после объявил, что намерен взять вторую жену.
Она удивилась и начала возражать – больше как раз от удивления, чем от искреннего желания его переубедить. В памяти всплывали рассказы Венн о рульвинах: будущая жена была, похоже, дочь богатого рыбака, недавно перебравшегося на остров, очень красивая семнадцатилетняя девушка, успевшая прослыть избалованной и вздорной.
Посреди спора Норема вдруг поняла, что нужно сделать, и согласилась.
Муж, изумленно посмотрев на нее, хотел что-то сказать, промолчал, вышел и спустя два часа вернулся. Норема сидела у колыбели младшей девочки, чье дыхание недавно сделалось хриплым, и пыталась не слушать трехлетнюю старшую, пристававшую к ней с вопросами:
– Почему рыбки умеют плавать? Откуда они знают, как надо? А что они делают под водой, когда не плавают? Мама, ну, скажи, почему…
Муж схватил ее за плечо и так впечатал в подпорный шест, что содрогнулась вся тростниковая крыша. Испуганная девочка замолкла, а ее отец принялся поносить жену. Знает ли Норема, что она злая женщина и скверная мать? Что она загубила его дело, душу и репутацию? Что она хуже чумы, опустошающей остров? Что она убила его сына и настраивает против него дочерей? Да еще возомнила (все это время он бил ее в грудь то одним кулаком, то другим), что достойна жить в одном доме с красивой и добросердечной женщиной, к которой он собрался уйти? Не допустит он подобного срама…
Тут он попятился и поспешно ушел.
Семь часов спустя Норема сидела на полу, зажмурившись, обхватив себя руками, и с губ ее рвался пронзительный приглушенный звук. Старшую дочку она успела отправить к тетке, когда малютка начала кашлять зеленой мокротой с кровью. Мертвое дитя лежало у ее ног.
Через две недели пришли лодки, чтобы увезти в Неверион ее и еще пятьдесят человек, – сколько осталось из деревни, насчитывавшей прежде восемьсот жителей.
– Именем малютки-императрицы Инельго, доброй и сострадательной владычицы нашей: все, в ком наши три лекаря не усмотрят знаков чумы, могут отплыть в ее стольный град Колхари и начать там новую жизнь к вящей чести ее и славе.
Их шкипер был волосатым коротышкой с просмоленными руками, в позеленевшем шлеме и меховой куртке. Настроенный прежде довольно мирно, он наливался яростью, курсируя от одного чумного острова до другого. Лекари щупали пах и подмышки, оттягивали веки, заглядывали в уши и горло; среди дюжины отвергнутых ими были муж Норемы и его новая женщина, но ничего особенного она не почувствовала. Гнева она не испытывала и раньше – разве что обиду, но горе заглушило ее. Оставшуюся у нее дочку увезли на соседний остров в тот самый день, когда мокрота девочки стала зеленой, и Норема не знала, живо ее дитя или нет… да нет же, знала. Она скорее сочувствовала тому, кто когда-то был, пусть и трудным, спутником ее жизни. Когда их шлюп входил в порт Колхари, она, оглушенная смертью и своей отверженностью, говорила себе, что именно этот опыт будет определять всю ее дальнейшую жизнь; но пока рассветная гавань становилась все ближе, ужасы последних месяцев улетучивались из памяти, а вместо них вспоминались прогулки с Венн и ночь, когда в заливе горел корабль.
Нью-Йорк, ноябрь 1976
Повесть о юном Сарге
И если завтра вся история, на которой они основаны, окажется ложной, если выяснится, что глиняные таблички истолковали неверно, что неправильно всё – времена и места, – это нисколько не повлияет на наше восприятие, потому что Неизвестный, Город, картины, звуки и запахи, сконструированные поэтом из истории и человеческой активности, стали реальными на новом уровне бытия.
Ноэль Сток[11]. Читая «Кантос»1В те жестокие варварские времена он был самым настоящим варварским принцем. Дядя, брат его матери, носил женские украшения и слыл знатоком лесных зверей и болезней. К четырнадцати годам подошвы у Сарга загрубели от лазания по пальмам, а ладони – от собирания в пузыри сока из надрезов на этих пальмах. Каждые три-четыре года пузыри меняли у заезжих чужестранцев на разноцветные камешки и железные инструменты, и ему, как принцу, полагалось собрать больше всех. На голове у него был колтун, а голод он утолял лишь через два дня на третий, когда кто-то приносил дичь или умудрялся найти новое плодовое дерево: его племя не имело никаких, даже самых примитивных, понятий о сельском хозяйстве.
Но дичи и плодов, по общему мнению, становилось все меньше и меньше.
Его титул, впрочем, кое-что значил. Когда его мать поднимала крик и грозила соплеменникам смертью или изгнанием, они делали то, чего хотела она – побивали, скажем, камнями Безумного Наргита. Тот повздорил с женщиной по имени Блен и убил ее. Все говорили, что Блен была неправа, однако… В ту же луну Наргит ввязался в драку с молодым белобрысым охотником Кадьюком и сломал ему ногу; это значило, что Кадьюк год не сможет ходить, а хромать будет до конца жизни. Кроме того, Наргит убил самку черной (священной) крысы и два дня таскал ее за хвост по деревне, распевая непристойную песню про древесного духа и мотылька. Крыса, как заявляла мать Сарга, доказывала, что Наргит сам напрашивается на казнь.
Дядя, тряся женскими сережками с голубыми камнями, предложил просто изгнать его.
Мать, услышав это, предположила, что брат ее безумен не меньше Наргита: племя не сможет помешать безумцу, если он вернется и начнет убивать, – а он неоднократно высказывал это желание, сцепив зубы, обливаясь по́том и дрожа так, словно всю ночь пролежал в ручье связанный (что с ним действительно проделывали несколько раз, когда он был помоложе). Лучше Наргиту уже не станет, говорила мать, только хуже.
И его казнили.
Побивание камнями, как узнал Сарг, – дело долгое. На первом часу Наргит просто держался за дерево и пел другую непристойную песню. Еще через два часа Сарг (потому что он был принцем и чувствовал себя скверно) взял большой камень, подошел к дереву, под которым скорчился окровавленный Наргит, и раздробил ему череп. Два мелких камня угодили ему в плечо, и он крикнул, чтоб перестали. Будучи принцем, он тоже мог надеть женские украшения, долго поститься в лесу и стать таким же сведущим человеком, как дядя. Но он предпочитал мужские: они были ярче, и у него, как у принца, их было больше, чем у других. От его старшей сестры, ярко-рыжей и курчавой, ожидали многого как от будущей королевы, и она уже перенимала имперские замашки их матери – а Сарга большей частью оставляли в покое.
В лесу, простиравшемся от речной развилки и большого ручья (где жили выдры) до первой расселины в скалах (в двух днях пути) он знал чуть ли не каждое дерево, камешек и валун, знал все человечьи и звериные тропы. Узнавал всех животных не хуже, чем всех людей из Семи Кланов, составлявших его королевство. За пределами леса не было ничего, и это ничто входило в область тьмы, ночи, сна и смерти; оно было могучим, загадочным, по праву внушало ужас, и незачем было что-либо знать о нем. Семь Кланов состояли из кланов Кролика, Собаки, Зеленой Птицы и Вороны, клана самого Сарга.
Лишь когда его увели чужие, он сообразил, что кланов на самом деле всего четыре, – значит, его племя было когда-то гораздо больше.
В уме у него начало складываться нечто вроде исторического процесса – нам с вами, всегда знавшим, что такое история, этого не понять; и это было лишь одной из многих идей, которые он постиг благодаря жестокому, бесчеловечному явлению под названием цивилизация. И когда это случилось, он, разумеется, перестал быть истинным варваром.
2Рынок Элламона под тростниковым навесом, занимавшим половину площади, к вечеру затихал. Угасающий свет ложился чешуйками на просыпанные томаты, тюк сена, растоптанную ботву. Человек с корзиной за плечами перестал кричать, перевел дух и ушел в переулок. Метельщица оставляла в пыли завитушки и следы собственных босых ног. Мужчина с граблями тащил за собой растущую кучу мусора.
Толстяк у опорного шеста в углу рынка вытер потную лысину и стал ковыряться в усах, где, вопреки его стараниям, вечно застревали хлебные крошки, кусочки яблочной кожуры, а теперь еще и прилипло что-то. На широком с заклепками ремне, опоясывающем его потрепанную красную юбку и нависший над ней живот, висели длинные ключи.
Рядом на земле сидели рабы в железных ошейниках. Локти, колени и позвонки старика выпирали под сухой и сморщенной, как многократно переписанный пергамент, кожей. У молодой, лет двадцати, женщины в серых лохмотьях голова была завязана грязной тряпкой, под которой виднелся уродливый рубец. У нее были короткие желтовато-белые волосы, похожие цветом на козье масло, и узкие голубые глаза. Она раскачивалась, обхватив свои потрескавшиеся ступни. Третьим был подросток с золотистой кожей темнее его спутанных волос, с синяками на руке и костлявом бедре. Он сидел на корточках и тер свою цепь листом, зажатым в мозолистых пальцах.
На доску, к которой были прикреплены все три цепи, внезапно упала тень.
Работорговец и женщина подняли глаза. Старик спал, привалившись плечом к шесту, мальчик продолжал свое дело.
Человек, отбрасывавший тень, был высок, темнокож, мускулист, с выступающими наружу жилами. Его щеку пересекал длинный шрам, из-под кожаной сетки между ног выбивались волосы. Медные браслеты звякали на лодыжках поверх широких босых ступней. На цепочке вокруг пояса с одного боку висел меховой кошель, с другого – нож в меховом футляре. Татуированную руку между плечом и локтем охватывал, врезаясь в тело, еще один медный браслет, с шеи на грудь свешивался позеленевший бронзовый диск. Пыльная коса, завязанная другой кожаной тесемкой, за день наполовину расплелась и болталась над мощными плечевыми мышцами. Оглядев трех невольников, он почесал нос. Черный ноготь большого пальца говорил о недавней драке, в остальные, коротко подстриженные, въелась несмываемая траурная кайма. Ладони загрубели почти не меньше подошв. Он потянул носом и сплюнул в тут же обволокшую плевок пыль.
– С утра, значит, остались? То, что негоже? – Голос у пришельца был хриплый, легкая усмешка выражала презрение.
– Девушка умеет стряпать на западный лад, да и для другой работы сгодится, если подкормить ее малость. – Торговец положил руку на живот, точно сдерживая его неудержимый напор, и прищурился. – Ты ведь уже был здесь утром? И торговался?
– Я только проходил мимо. В торг не вступал.
– Посмотреть приходил, стало быть. Бери девку: она белокожая, страстная, чистоплотная, и нрав смирный.
– Врешь.
– Так покупаешь или нет? – продолжал торговец, будто его и не прерывали. – В этой чистоплюйской крепости от рабов нос воротят – и не потому, что соболезнуют этим несчастным. Я о своем товаре забочусь, чтоб ты знал. Кормлю каждый день и каждую луну вожу в баню, не то что некоторые. Нет, – он снова вытер лоб мясистой рукой, – они просто думают, что рабы – слишком большая роскошь для их горных высот.
Коричневая девочка в отрепьях, с ежиком на недавно остриженной голове и грудками как две горстки песка, подбежала к ним и выдохнула, показывая что-то завернутое в листья:
– Драконье яйцо! Вот-вот проклюнется, только что из загона двумя милями выше нас. Всего за серебренник…
– Ступай прочь, – бросил торговец. – Думаешь, я никогда не бывал в знаменитой крепости Элламон? В прошлый раз мне целое лукошко хотели всучить и клялись, что детеныши обогатят меня, когда вырастут. – Он хотел оттолкнуть девочку, но та увернулась и обратилась к высокому мужчине:
– Драконье яйцо!
– Серебренник за драконье яйцо – цена хорошая. – Высокий потыкал пальцем то, что лежало в листьях. – Но это вот растет на деревьях у Фальтского водопада. Драконье яблоко называется. Если подержать такой плод неделю на солнце, переворачивая его каждый день, он станет похож на семя крылатого чудища…
– Вот, значит, как это делается? – Торговец хлопнул себя по пузу ладонями.
– …только ты черенок оторвать забыла, – договорил высокий. – Ступай.
Девочка, отбежав, оглянулась – не на мужчин, а на женщину с волосами не длиннее, чем у нее, хотя намного светлее. Та по-прежнему раскачивалась, тихо бормоча что-то.
– Стало быть, места вокруг Элламона тебе знакомы, – сказал торговец, колыша живот в руках. – Как твое имя?
– Горжик. У меня и другие есть, но сейчас они мне ни к чему. Я часто останавливаюсь в горных селениях, как прославленных, так и нет – на день, на неделю, на месяц – и Элламон для меня ничем не отличается от сотни других городишек в пустыне, горах или джунглях. – Он снова окинул взглядом рабов. – Откуда они?
– Старик – не знаю. Он у меня остался от прошлой партии – куча домашних рабов и он. Дрыхнет все время. Парня взяли в каком-то набеге на южные земли, это варвар из джунглей под Вигернангхом… – Торговец ткнул Горжика пальце, в грудь. – Оттуда же, откуда твоя астролябия.
Тот вздернул кустистую бровь.
– Ну, я ж вижу. Звезды у тебя на тарелке из южных широт, а узор по краю такой же, что был на ножном браслете у парня – мы его сняли, конечно.
– Что он такое делает? – осведомился Горжик. – Хочет протереть цепь насквозь?
– Я ему дал пинка пару раз, а он знай свое. Ничего, не протрет – всей его жизни на это не хватит.
Горжик толкнул мальчика коленом в плечо.
– Что ты делаешь?
Тот, даже не поднимая глаз, тер дальше.
– Он что, дурачок?
– А женщина, – не отвечая, продолжал торговец, – из мелкой крестьянской провинции где-то на западе. Когда-то ее вроде бы захватили разбойники из пустыни. Она сбежала, добралась до самого Колхари и торговала собой на пристани, но в гильдию не вступала, и ее снова забрали в рабство. Лакомый кусочек, отборная, вот только никто ее не берет.
Глаза женщины широко раскрылись. По ней прошла дрожь, и она заговорила пронзительно, обращаясь будто не к Горжику, а к кому-то стоящему позади него и чуть сбоку:
– Купи меня, господин! Забери у него! Он едет в пустыню и хочет продать меня там. Знаешь, что делают там с рабынями? Я уже побывала там и не хочу больше. Пожалуйста, купи…
– Сколько хочешь за парня? – спросил Горжик.
Женщина осеклась на полуслове, сощурила глаза, опять передернулась и уставилась куда-то перед собой. Девочка с фальшивым яйцом, стоявшая поодаль, пустилась бежать.
– За него-то? Двадцать серебренников и твою астролябию – уж больно работа тонкая.
– Пять монет без астролябии. Хочешь сбагрить такой товар – корми и мой их получше. На будущей луне войдет в силу императорский налог для тех, кто перевозит рабов из одной провинции в другую. Если собираешься с ними в пустыню…
– Три имперских золотых, и забирай всех. Парень, ясное дело, из них самый лучший. В Колхари я за него одного выручил бы три монеты с портретом императрицы.
– Тут не Колхари, а горная крепость, где платят горские цены. А три раба мне без надобности. Даю за парня десять железяк, только чтоб ты заткнулся.
– Тринадцать и астролябию. Тринадцать монет без нее не могу взять, боги почитают это число несчастливым…
– Даю двенадцать без астролябии: дюжина у богов слывет счастливым числом. Хватит тебе мелочиться…
Но торговец уже возился с ключом у доски, отпирая замок.
– Выкладывай деньги.
Горжик достал из кошеля горсть монет, скинул обратно лишние.
– Вот, держи. – Ссыпав монеты в подставленные ладони торговца, он взял у него ключ и отомкнутую цепь. – Железная монета тоже имперская, и сборщики налогов дают за нее два с половиной серебренника. – Горжик поднял мальчика, завел ему руки за спину и обмотал цепью от плеч до запястий.
– Я имперские деньги знаю. Лет через пять других не останется вовсе, а жаль. – Торговец, шевеля губами, пересчитал свою выручку. – А ты, похоже, знаешь, как связывают рабов на Фальтских рудниках, верно? – Мальчик смотрел себе под ноги, куда упал лист. – Надсмотрщиком был там? Десятником?
– Получил свои деньги, и ладно. Теперь я пойду своей дорогой, а ты своей. – Горжик подтолкнул мальчика вперед, туго натянув цепь. – Вздумаешь бежать, дерну за цепь и руки тебе сломаю. Ноги сломаю тоже и кину тебя в канаву – на что ты мне сдался такой?
– Может, продашь все-таки астролябию? – крикнул ему в спину торговец. – Два серебренника! Очень уж она мне приглянулась.
Горжик, не отвечая, шел дальше. Выходя из-под рыночного навеса, мальчик обернулся к нему.
Красавцем он не был. Плечи загорели дочерна, выгоревшие волосы падали на лоб, маленькие зеленые глазки сидели чересчур близко. Широкий и слабый подбородок, нос крючком – одним словом, один из тех грязных, неотесанных варваров, что в Колхари обитают всем скопом в Чаячьем переулке на северной стороне Шпоры.
– Лучше бы женщину взял, – сказал он. – Днем она бы работала на тебя, ночью тебя услаждала.
– А с тобой, по-твоему, будет иначе? – осведомился Горжик.
3Горжик, сидя за обильным столом, уплетал за обе щеки, пел военную песню и стучал кружкой рома по столу в такт с другими, плеща себе на кулак. Трем солдатам, своим сотрапезникам, он рассказал историю, от которой пятнадцатилетняя прислужница у него на коленях подняла визг, а солдаты зареготали. Пьяный в стельку человек предложил ему сыграть в кости; Горжик после трех бросков заподозрил, что кости по старинке налиты свинцом, и убедился в этом, выиграв на следующем броске. Но противник его как будто в самом деле сильно набрался, поскольку пил на глазах у Горжика. Горжик залпом допил свою кружку и встал из-за стола, притворяясь куда более пьяным, чем был. Две горянки, поев за ширмой, следили за игрой с пронзительным хохотом, солдаты им вторили – ну, хоть девчонка ушла, и то хорошо. Один солдат подбивал ту, что постарше, тоже попытать счастья.
Жену хозяина он нашел на кухне. Выйдя вскоре во двор с охапкой мехов (хозяйка не взяла их в уплату, полагая, что в доме слишком жарко для меха), Горжик протиснулся между воловьей привязью и стенкой колодца и оказался под окошком кладовки. Таверна, что часто случается в провинциальных торговых городах, когда-то процветала, потом закрылась и пришла в запустение; часть дома снесли, часть перестроили. Больше века в ходу была только треть здания, и последние двадцать лет это, как правило, были разные трети.
Горжик пересек пространство, бывшее раньше не то большим чертогом, не то открытым двором. Переступил через камни, бывшие когда-то стеной, прошел вдоль уцелевшей стены. Когда он спросил хозяйку, где ему поместить своего раба, она указала ему на «флигель».
В одной из комнат этого флигеля были свалены поломанные скамейки, битые горшки и стояла повозка со сломанной осью. Две другие пустовали, но в одной неприятно пахло. Раньше они, вероятно, были частью большого здания, теперь же хозяйка, держа на бедре корзину с кореньями, долго объясняла Горжику, как пройти. Флигель стоял на гранитной плите за таверной, примыкая к ней обрушенной местами стеной. Горжик шел туда уже в третий раз.
Впервые, еще до заката, он приковал своего молодого варвара к столбу, подпирающему остатки просевшего потолка. Из трещин в глине торчала солома, один угол начисто обвалился.