Он частенько говаривал себе:
«Когда наступит лето моей жизни, когда я добьюсь своей цели, когда свободной, сильной Франш-Конте будут больше не нужны защитники, когда мне, снова ставшему неустанным тружеником, останется только требовать плату за дневные труды, тогда, став самому себе хозяином и завоевав право повесить мою победоносную шпагу над камином… только тогда я признаюсь Эглантине в любви, которую так долго прятал, только тогда отдам ей эту некогда крепкую руку и это прославленное имя… и только тогда мы с нею, склонясь над детской колыбелью, предадим забвению кровавое прошлое, чтобы отныне помышлять лишь о счастливом будущем, воплощенном для нас в образах светловолосых головок наших спящих детишек…»
Вот о чем думал Лакюзон, когда, подобно молодому тигру, врывался в самую гущу вражеских батальонов, выкашивая их ряды, точно созревшие колосья… вот за какие безмятежные горизонты уносилась его душа, покуда его не знавшая устали рука грозно разила врагов направо и налево.
И вдруг все рухнуло.
Эглантина не любила его… Эглантина никогда не полюбила бы его… Эглантина любила другого!
Удар был жестокий, рана – мучительная, вот почему по бледным щекам этого храброго воина, как мы видели, стекли две слезы.
Но Лакюзон принадлежал к числу тех особых людей, чьи душа и тело, в случае надобности, делаются крепкими, как сталь, и велят сердцам стать нечувствительными, а нервам – железными.
– Тебе… – совсем тихо, но вдохновенно прошептал он, готовый к самопожертвованию, – тебе, святая свобода, только тебе отныне и всецело!..
Складки у него на лбу мигом разгладились, брови раздвинулись, голова вскинулась, и кровь ровно потекла по венам под смуглой кожей.
Капитан Лакюзон снова стал самим собой.
– Мессир, – сказал он, обращаясь к нашему незнакомцу, – вы спасли мне жизнь, и с моей стороны было бы черной неблагодарностью не положить конец вашему заблуждению и горю прямо сейчас. Эглантина жива!
– Ах! – воскликнул молодой человек, в лихорадочном исступлении схватив капитана за руку и прижимая ее к своему сердцу, – Я знал, да-да, предчувствия меня не обманывали… я знал, у меня остановилось бы сердце, если б оно перестало биться у Эглантины!..
– Но, – продолжал Лакюзон, – надеюсь, вы понимаете, мессир, что после того, как вы мне во всем признались, сказав, что любили Эглантину, а Эглантина любила вас, я вправе услышать от вас и другие признания, более полные… я вправе спросить, кто вы такой, каковы ваши чаяния и надежды.
– Да, разумеется, – у вас есть на то право, – живо ответил молодой человек, – я отлично это понимаю. Мне еще прежде очень хотелось рассказать вам о себе, но, пребывая в ужасных сомнениях, которые вы только что развеяли, я был просто не в силах сделать это.
– Что ж, мессир, теперь, когда силы к вам вернулись, я жду.
– Тогда я начинаю, – отозвался незнакомец, – и запомните, капитан, всему, что я вам расскажу, я могу представить доказательства… Так что ничему не удивляйтесь, сколь бы поразительным поначалу ни казался мой рассказ.
– Я еще совсем молод, – возразил Лакюзон, – но с тех пор как вступил в сознательный возраст, особенно последние года два, мне случалось видеть вещи, на первый взгляд, настолько невероятные, что сейчас удивить меня может разве только чудо. Но, даже если оно и будет явлено мне, я стану уповать на всемогущего Господа, и уж он-то обережет меня от малейшего удивления.
– Еще несколько дней назад, – продолжал незнакомец, – меня звали Рауль Клеман, и я служил лейтенантом кавалерии под началом господина де Виллеруа…
– Француз! – воскликнул Лакюзон, невольно хмурясь. – Значит, вы француз?
– Позвольте, я продолжу, капитан. Это вчера я был французом, как уже вам докладывал, а теперь скажу, кем я буду завтра. Так вот, завтра не будет никакого Рауля Клемана, французского офицера: его место займет франш-контийский барон Рауль де Шан-д’Ивер.
Заслышав это имя, капитан резко остановил лошадь и с нескрываемым недоумением воззрился на своего спутника, чье лицо, красивое и благородное, с мягкими и вместе с тем мужественными чертами, озаряло бледное сияние луны.
– Рауль де Шан-д’Ивер, – взволнованно повторил он. – Вы? Но это невозможно! Великий и могущественный род де Шан-д’Иверов, увы, угас… Последний барон погиб лет двадцать назад, а то и больше, вместе с единственным своим сыном, еще совсем младенцем, – погиб под дымящимися развалинами своего замка, охваченного пожаром.
– Капитан, – возразил путник, которого отныне мы будем называть Раулем, – даже чудо, как вы сами только что сказали, удивило бы вас меньше, вас, безропотно уповающего на покровительство всемогущего Господа. Доверьтесь же ему и ничему не удивляйтесь. А что до чуда, оно касается скорее меня… Я единственный сын последнего барона де Шан-д’Ивера.
– Мессир, – произнес Лакюзон, кладя руку на плечо своего собеседника, – заранее умоляю вас, поймите меня правильно и простите, если углядели что-то обидное для себя в моем сомнении. Невозможно вот так, одним словом, искоренить веру, которой предавался с давних пор, тем более что она подкреплена фактами очевидными и вполне точными. Полагаю, и даже уверен, что у вас и в мыслях нет меня обманывать, но что, если вас самого ввели в заблуждение? Как вам удалось уцелеть в том великом бедствии, что погубило барона де Шан-д’Ивера? Конечно, как я догадываюсь, вы скажете, что это верный слуга, презрев всякий страх, спас вас из огня…
– Верно, управляющий моего отца, порядочный человек по имени Марсель Клеман, и я долго считал себя его сыном. Но что тут удивительного и невозможного, капитан?
– Разумеется, ничего… все очень даже просто. Хотя, впрочем, не все.
– Что же?
– А вот что. Как же вышло, что этот ваш преданный управляющий, человек порядочный и верный слуга, вырвав вас, понятно, ценою собственной жизни, из пламени, охватившего ваш замок… как же он, вместо того чтобы кричать во все горло: «Я спас последнего отпрыска благородного рода де Шан-д’Иверов! Я спас наследника огромного состояния! Вот он, живехонький, хранящий и поддерживающий отныне свое достоинство среди великих франш-контийских баронов!» – скрыл вас во мраке, воспитал, как родного сына, дал вам свое имя… и только теперь, двадцать лет спустя, вы изволите претендовать на титул и наследие ваших предков? Согласитесь, мессир, это кажется невероятным. И среди тех, кому вам случится все это повторить, вы, боюсь, вряд ли найдете благодарных слушателей, которых сможете легко убедить в своей правоте.
– Капитан, – ответствовал Рауль, – мне понятны ваши сомнения, и, вместо того чтобы счесть их оскорбительными, я охотно разделил бы их вместе с вами, если бы старый Марсель Клеман, мой приемный отец, не представил мне бесспорные доказательства, рассеявшие мрак, которым было окутано мое младенчество. И этот пылающий светоч истины скоро воссияет как вам, так и мне, но прежде одно только слово объяснит вам то, что вы считаете невероятным. Он, старый, добрый Марсель, оградил мою жизнь непроницаемым покровом тайны лишь затем, чтобы спасти меня, хрупкое дитя, от лютой ненависти всесильного врага. Эта ненависть распространялась на весь мой род, и целью ее было стереть мое имя, уничтожить мою семью. Пожар в замке Шан-д’Ивер вспыхнул не случайно, а по злому умыслу. И отец мой погиб не по вине злой судьбы, а от руки убийцы.
– Убийцы?! – повторил Лакюзон, уже не пытаясь скрыть ни своего удивления, ни волнения.
– Да! – с жаром воскликнул Рауль. – И скоро я назову его имя. Но прежде вам следует узнать тайные причины совершенного злодейства, а уж потом – кто же был тот злодей. Итак, выслушайте меня, капитан, а дальше решайте сами, кто я такой – заурядный склочник, охочий до чужих имен, или же законный притязатель на достойное место среди равных…
VII. Тристан де Шан-д’Ивер
Рауль начал свой рассказ…
Однако здесь, как мы полагаем, было бы полезнее на некоторое время прервать нашего героя и взять слово вместо него – в интересах нашего повествования.
Такая замена служит двумя целями.
Во-первых, это позволит нам уточнить и поставить на свое место некоторые факты и подробности, неведомые даже самому Раулю.
И во-вторых, это избавит нас от необходимости приводить частые вопросы и реплики капитана Лакюзона, поскольку они помешали бы плавному течению рассказа нашего молодого героя и явно не на пользу послужили бы ему, равно как и его слушателю, да и утомили бы нашего читателя.
Итак, барон Тристан де Шан-д’Ивер – отец Рауля – родился в 1586 году в огромном имении, принадлежавшем его роду во Франш-Конте, в округе Аваль; воспитание он получил весьма скромное, как все дворяне того времени; вслед за тем, будучи призванным ко двору Его Католического величества короля Испании, сообразно рангу, он вскоре получил в командование полк – и в родные края уже наезжал редко и ненадолго.
Тристан де Шан-д’Ивер по праву принадлежал к числу самых очаровательных кавалеристов своего времени. Успехи его были немалые, включая блистательные победы на любовном поприще; однако сердце его, жаждавшее, бесспорно, более сильных ощущений, неизменно оставалось свободным от мимолетных увлечений.
На двадцать пятом году жизни Тристан стал подумывать о женитьбе, но не по любви к какой-то женщине, а по желанию сохранить свой род, когда отец, будучи при смерти, призвал его во Франш-Конте.
Не успел Тристан приехать в отчий дом, как старику стало лучше, – смертельная опасность, пусть ненадолго, отступила.
Вынужденный задержаться на несколько недель в поместье барона де Шан-д’Ивера, Тристан чуть ли не все дни напролет предавался радостям псовой охоты в вековых лесах своих родовых угодий.
И вот однажды пополудни, готовясь загнать бедного оленя, который тщетно пытался скрыться в чаще от преследовавших его гончих, он вдруг услышал неподалеку пронзительные женские крики.
Тотчас же бросив охоту, Тристан пустил лошадь галопом в ту сторону, откуда доносились крики, и вскоре заметил девушку, которую с бешеной скоростью несла кобыла, а за несчастной, заметно отставая, следовали два оторопелых лакея – они кричали: «Стой! Стой!» – неустанно пришпоривая своих лошадей, впрочем, без всякой надежды нагнать резвую беглянку-кобылу.
Мессир де Шан-д’Ивер, положившись на силы своей лошади чистых арабских кровей, которую он привез из Испании, и сократив путь по знакомым тропинкам, опередил строптивую кобылу и схватил ее под уздцы в тот самый миг, когда девушка, обезумев от страха и раскачиваясь в седле, едва не упала в обморок.
Кобыла, остановленная железной рукой, стала на дыбы, но подчинилась. Тристан, спешившись, живо подхватил на руки наездницу, и она, едва оказавшись на земле, лишилась чувств. Тогда молодой барон смог приглядеться к той, которую только что спас.
Она была совсем еще дитя – лет шестнадцати от роду, не больше, белокожая, словно лилия или как чистый горный снег, а волосы у нее были длинные, бархатисто-черные и мягкие, точно шелк. Глаза ее были закрыты, тень от длинных, каштанового цвета ресниц почти касалась верхних кромок скул, выступающих над бледными щеками.
Судя по роскошному наряду девушки, красоте ее лошади, ливреям ее лакеев, она принадлежала к высшему обществу и была не из бедных. Головку рукоятки хлыста, выпавшего из ее обмякшей руки, украшал рельефный герб. Но молодой барон не смог разглядеть, что это был за герб, потому что как раз в это время подоспели двое лакеев.
Один из них, старый, седовласый слуга почтительной наружности, со взволнованным, перепуганным лицом, преклонил колено перед неподвижным телом хозяйки и воскликнул:
– Слава богу, наша барышня всего лишь испугалась!
Затем, он схватил Тристана за руки и, принявшись их целовать, прибавил:
– Благодарю вас, господин барон, ибо вы с Божьей помощью спасли наше дорогое дитя!
– Вы меня знаете? – с некоторым удивлением спросил молодой человек.
– Как же мне не знать господина барона? Мой хозяин – ближайший ваш сосед, он живет совсем неподалеку от замка де Шан-д’Ивер.
– А как зовут вашего хозяина?
– Граф де Миребэль.
– Ах! – отпрянув, промолвил Тристан.
И, спохватившись, продолжал:
– Значит, эта девушка…
– Мадемуазель Бланш, единственное дитя моего хозяина, одного из богатейших сеньоров во всем округе, впрочем, господину барону это должно быть хорошо известно.
– Надеюсь, последствия случившегося не будут серьезными, – вдруг с крайней холодностью проговорил Тристан. – Прошу засвидетельствовать вашей юной хозяйке мое посильное участие в происшествии, к счастью, совсем незначительном, жертвой коего она стала.
И, подобрав шляпу, которую он бросил на траву, господин де Шан-д’Ивер, направился к своей лошади, привязанной к дубу.
– Как, мессир, вы уже уходите? – вскричал старый слуга.
– Ну разумеется. А что мне тут делать, скажите на милость?
– Да вот… я думал… думал, господину барону было бы угодно взглянуть на ту, которую он избавил от смерти, когда она придет в себя.
– Ошибаетесь, дружище, – возразил Тристан. – Мадемуазель де Миребэль не нуждается ни в моих заботах, ни в моем присутствии. Так что отдаю ее на ваше попечение. И желаю всего хорошего!
С этими словами барон поставил ногу в стремя.
А теперь давайте объясним, почему он так повел себя в сложившихся обстоятельствах, тем более что поведение его, согласитесь, выглядит по меньшей мере странным, ведь он, подчеркнем, был человеком учтивым.
Объяснение наше простое.
Все дело в тысячу и один раз повторяющейся, бессмертной истории семей Монтекки и Капулетти. Вот уже не одно столетие бароны де Шан-д’Ивер и графы де Миребэль, ближайшие соседи и могущественные соперники, исполнившись обоюдной ненависти, враждовали меж собой: дрались на дуэли, силой похищали одни других и даже, что греха таить, убивали друг друга.
Воспитанный своим отцом в духе столь безотчетной, непостижимой ненависти, барон вдруг почувствовал неприязнь, оказавшись лицом к лицу с наследницей презираемого рода. Ему и в голову не приходило, что эта наследница, это шестнадцатилетнее дитя, совсем неповинна в замешенных на крови претензиях баронов де Шан-д’Ивер к графам де Миребэль. Он ощутил, как в его венах вскипела родовая ярость, и отвернулся – только и всего.
Впрочем, уехать он не уехал.
В тот миг, когда он, как мы помним, поставил ногу в стремя и схватился левой рукой за вьющуюся волнами гриву лошади, а правую положил на головку передней луки седла, мадемуазель де Миребэль очнулась и, глубоко вздохнув, открыла глаза.
Тристан обернулся.
При виде незнакомца Бланш зарделась, как цветок граната, и попыталась подняться. Но она была еще слаба – и снова упала наземь.
Привлеченный этим впечатляющим зрелищем, господинн де Шан-д’Ивер отпустил поводья, которые сжимал в руке, и подошел к девушке.
– Что случилось? – дрожащим голосом спросила Бланш, обращаясь к престарелому слуге. – Отчего я лежу тут на траве и у меня совсем нет сил, будто я ни жива ни мертва?
– Дорогая барышня, – ответил слуга с непринужденностью, свойственной старой прислуге и сближающей ее с хозяевами, – ваша кобыла увидела дикого зверя, испугалась и понесла вас через лес с такой прытью, что нам за нею было не угнаться. Да вы и сами перепугались и непременно упали бы, ударились о дерево и разбились, если б не господин барон, который перед вами: это он храбро перехватил вашу кобылу и остановил.
– Да-да, – с милой улыбкой проговорила Бланш, – кажется, я припоминаю.
Она с любопытством и признательностью взглянула на Тристана – и на щеках у нее и на лбу снова выступил застенчивый румянец; в порыве обворожительно простодушия она подала барону руку и промолвила доверчиво:
– О, спасибо, сударь… благодарю вас! Для батюшки было бы такое горе, разбейся я насмерть.
После короткого колебания Тристан принял тянувшуюся к нему милую ручку – и тут невольно на него нахлынул порыв новых чувств. Прикоснувшись к тонким белым пальцам девушки, он поднес их к губам с такой живостью, что она, вскрикнув, отдернула руку.
Тристан отпрянул на шаг и в смущении застыл как вкопанный перед этой красавицей, такой юной и такой невинной, а она смотрела ему в глаза с пленяющим выражением признательности и душевной чистоты.
Мадемуазель де Миребэль хоть и была все еще бледна, однако живая краска молодости мало-помалу начала проступать на бархатистой коже ее щек, а на губах у нее уже играла улыбка.
– Сударь… – молвила она.
И на мгновение запнулась.
– Что вам нужно от меня, мадемуазель? – спросил Тристан, стараясь говорить спокойно, но от частого сердцебиения голос у него слегка дрожал.
– Сударь, – повторила Бланш, снова подавая ему руку, просто и грациозно, – вы спасли мне жизнь…
Барон, готовый вновь припасть губами к надушенной перчатке, обтянувшей ручку девушки, вдруг остановился, так и не решившись ее поцеловать.
– Простите меня, – продолжала мадемуазель де Миребэль с ангельским выражением глаз, – согласитесь вы или нет, но кому как не вам я обязана тем, что по-прежнему вижу и эту зелень, такую прекрасную, и это солнце, такое ласковое. Когда лошадь понесла меня через лес, когда у меня голова пошла кругом, когда я бросила поводья и закрыла глаза, мне показалось, что я вот-вот умру, и тут передо мной возникаете вы, мой спаситель. Назовите же ваше имя, сударь, чтобы я могла передать его моему батюшке, и уж мы с ним запомним его навек.
К последней просьбе юной красавицы нельзя было не прислушаться. Молодой барон поклонился и приоткрыл рот. Но, собираясь произнести свое имя, он на миг осекся, устремил настойчивый, едва ли не страстный взгляд на прелестное лицо Бланш, и глаза его внезапно погрустнели.
За это короткое мгновение в голове у него пронесся целый сонм мыслей. Он сказал себе, что еще никогда в жизни не испытывал к женщине столь сильного чувства, которое владело им сейчас. Он сказал себе, что как будто ничто не разделяет его с этой девушкой: ведь она ровня ему и по положению, и по состоянию – но при всем том, стоит ему произнести свое имя – и между ними тут же разверзнутся непреодолимые бездны. Он уже чуть ли не проклинал свое имя, которым так гордился, ибо считал чудовищно несправедливыми все эти родовые предрассудки, с которыми он мирился по сей день. Ему показалось, что какая-то неведомая беда должна разбить его будущее и нанести его сердцу глубокую, неизлечимую рану.
Между тем Бланш по-прежнему ждала ответа от Тристана, и на чистом ее лбу можно было прочесть удивление, вызванное этой необъяснимой заминкой.
Господин де Шан-д’Ивер не мог больше тянуть время. И, опустив глаза, прошептал свое имя. Такое впечатление, будто признавался он в чем-то постыдном, чуть ли не в преступлении, столько было в его голосе смущения и даже страха.
– Ах! – с нескрываемым испугом вскричала Бланш, услышав это имя.
Тристан тотчас угадал выражение, с каким этот короткий возглас сорвался с уст девушки. Он поднял глаза и снова посмотрел на мадемуазель де Миребэль.
В ее лице уже не было видно того нежного доброжелательства и той трогательной признательности, которыми оно лучилось только что. Теперь оно выражало лишь бессознательный, непроизвольный страх.
Тристан почувствовал острую боль – боль телесную и душевную, поразившую его в самое сердце. Он отступил на два-три шага и медленно, чуть слышно произнес:
– Вы сами этого хотели, мадемуазель. И Бог – свидетель, мне было бы лучше смолчать. По крайней мере, так у вас сохранилось бы доброе воспоминание о спасителе-незнакомце, а теперь я для вас человек, достойный лишь ненависти…
– Ненависти?.. – с жаром прервала его Бланш. – О, сударь!
– Ненависти, мадемуазель, – продолжал Тристан. – Мне хорошо известно, сколь ужасной бывает сила иных наследственных предубеждений, которые младенец впитывает с материнским молоком. И, прежде чем увидел вас, я, признаться, разделял эти предубеждения. По-вашему, я всего лишь враг вашей семьи, и мне жаль, очень жаль, но я тому нисколько не удивляюсь. Теперь же, мадемуазель, мы с вами расстанемся и, разумеется, больше никогда не увидимся. Я уношу с собой счастливое чувство, потому что смог оказать вам совсем небольшую услугу, и смею молить вас, мадемуазель, чтобы вы навеки забыли мое имя и больше никогда обо мне не думали.
С этими словами барон низко поклонился девушке и поспешил к своей лошади – она ржала и била копытом.
Он поправил узду и поставил ногу в стремя.
– Прощайте, мадемуазель! – проговорил он, оглядываясь в последний раз.
– Прощайте! – отвечала Бланш так тихо, что Тристан ее не услышал.
Молодой человек, уже в седле, поднес руку ко лбу, будто силясь прогнать навязчивую мысль, затем вонзил шпоры в бока лошади – та подскочила как ошпаренная и, пустившись в галоп, точно молния, вместе со всадником скрылась за поворотом тропинки.
А Бланш, погруженная в раздумья, так и осталась лежать неподвижно под сенью величавого дуба.
Когда к ней подошел слуга и сказал: «Не угодно ли мадемуазель пересесть на лошадь? Господин граф, должно быть, уже беспокоится в связи с ее долгим отсутствием», – Бланш вздрогнула.
Она сделала резкое движение, словно очнувшись от сна, и, запинаясь, произнесла слова, которые, по-всему, отражали ход ее мыслей:
– Мой враг!.. Он… О нет!..
VIII. Ромео и Джульетта
Рассказ Рауля, изложенный славному юноше, ставшему солдатом поневоле, на самом деле всего лишь вводный эпизод в нашей книге. Но не менее важный для внимательных читателей, ведь он связывает неразрывными узами времена, давно минувшие, и настоящие события. Это поможет объяснить, отчего мы вдруг перешли к изложению, впрочем весьма беглому, дивной и деликатной истории – истории о рождении взаимной любви барона Тристана де Шан-д’Ивера и мадемуазель Бланш де Миребэль, ибо, как нетрудно догадаться, на страницах нашей книги должна вот-вот возродиться шекспировская трагедия «Ромео и Джульетта», краткая, конечно, тем более что вместо обоюдной ненависти наши молодые люди прониклись любовью друг к другу.
Как бы там ни было, по дороге домой, под безобидным предлогом не пугать отца никчемным рассказом об опасности, которой она подверглась, Бланш – что немаловажно – велела слугам хранить полное молчание об утренних событиях.
Но что если на самом деле она велела слугам держать рот на замке ради того, чтобы оградить имя Шан-д’Ивера, имя, уже ставшее ей как будто дорогим, от несправедливых упреков, которыми граф де Миребэль никогда не гнушался осыпать этот ненавистный ему род?
Пусть же проницательность моих прекрасных читательниц поможет им разрешить сей важный вопрос…
* * *Следующей ночью зарождающаяся любовь и старая родовая ненависть схлестнулись в душе Тристана в яростной схватке.
То он думал покинуть Франш-Конте навсегда – бежать, «унося в сердце своем стрелу, пронзившую его», как писал Бенсерад[21].
То собирался броситься к ногам Бланш и открыться ей в нежданной, необоримой любви, а после, на ее глазах, покончить с собой, если она не согласится разделить его неукротимую страсть.
Легко догадаться, что в подобном расположении духа Тристану было не до сна. И, когда в первых проблесках утренней зари стали меркнуть огоньки свечей, догоравших в массивных серебряных канделябрах, он все еще мерил спальню широкими шагами, так и не сомкнув глаз за всю ночь.
И вдруг сильное перевозбуждение улеглось в душе молодого человека – на смену ему пришла непередаваемая усталость, лишившая его последних сил. Тристан взглянул на портреты баронов, своих предков, особенно строго взиравших на него в холодном свете раннего утра, вгляделся в потускневшие портретные рамы, в суровые лица на холстах, и ему показалось, что безрассудная его страсть к дочери вражьего рода внезапно растворилась вместе с последними следами сумерек, и от этого на душе у него сделалось светло и радостно. «Какой же я дурак! – сказал он себе. – Прощайте, грезы, прощайте!»
И все утро напролет он без устали твердил себе: какое счастье – не знать любви.
Он с легкостью вскочил на коня – в тот же час, что и накануне, только в этот раз совсем один и налегке, без доезжачих и охотничьего снаряжения, и отправился к тому месту, где несколько часов назад ему явился образ юной обольстительницы.
Каково же было его удивление и, скажем, счастье, когда сквозь полог зелени он разглядел девушку, сидевшую на том же месте – на траве, с цветком маргаритки в руке, и рассеянно теребившую ее лепестки. А чуть в стороне, на полянке, выгуливал двух лошадей ее старый седовласый слуга.
Тристан был от них еще далеко.
Заметив Бланш, он осадил коня, потом пустил его в глубь чащобы и там привязал к дереву; вслед за тем, уверенный, что никем не замечен, он, бесшумно проскользнув меж деревьев и кустарников, подобрался к мадемуазель Миребэль, совсем близко.
Бланш была бледна – ей как будто нездоровилось. Синеватые круги, резко очерченные под ее большими глазами, говорили о том, что она тоже провела бессонную ночь. Однако бледность и истома лишний раз подчеркивали выражение ее очаровательного личика, делая его более трогательным и нежным.