День Сме
Александр Фельдман
Пошлет Господь на тебя проклятие, смятение и несчастие во всяком деле рук твоих, какое ни станешь ты делать, доколе не будешь истреблен, – и ты скоро погибнешь за злые дела твои, за то, что оставил Меня.
Второзаконие.Пятая книга Моисеева.© Александр Фельдман, 2019
ISBN 978-5-4474-1607-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
I
Крепко спит Маланья, свернувшись клубком, тихо и мерно посапывая, обнявши подушку, улыбается сама себе и не чует, что кошка Машка трется о ее розовую крохотную пятку и что-то мурлычет на своем не каждому понятном щелкающем диалекте; растрепалась русая девичья коса, раскраснелась нежная кожа; видит Маланья сон: будто бы стоит она на току после молотьбы, а барин, Михаил Александрович, чуть в стороне, глядит на нее добрыми голубыми очами, крутит русые усы и смеется, подмигивая; Маланья смущается, опускает глаза, а он подходит к ней сзади, обнимает за плечи и говорит: «Добрая работница, чья же ты будешь?» «Да, это кузнеца, барин, Евсея Смелякова дочка; огонь-девка – никому себя в обиду не даёт; на нее, где сядешь, там и слезешь!» – ответил обнаружившийся здесь же староста. Маланья повела хрупким плечом, освободилась от барских уз и бросилась прочь; достигнув своего двора, запыхавшаяся и раскрасневшаяся от бега, она на мгновение обернулась и обомлела – на месте барина и старосты на току разыгрывалось настоящее, невиданное прежде светопреставление: красные, фиолетовые, пурпурные, изумрудные, оранжевые, бирюзовые ягоды, листья и цветы пустились в пляс. То из их дружной компании выскочит и бросится в глаза напыщенный сноб алый мак, причудливо выделывающий гопака; то скромную смородину закружат в хоровод ягоды-подружки, а то и самовлюбленный ландыш вытворит такую фигуру, что ему мог бы позавидовать сам король танцев, проживающий, верно, в столице. Загляделась Маланья на это чудо, забыла про то, что запыхалась, про то, что коса растрепалась от бега, про барина, про старосту, про то, что в дом ей надо – скоро отец придет, а обед еще не готов; стоит Маланья у калитки и взгляда отвести не может – так ее пляска заворожила; тем временем, вихрь танца всё ускорялся и ускорялся, и вот стало не разобрать: где тут малина, а где ежевика, где василек, а где колокольчик – каждый цветок, каждая ягода теперь были уже не сами по себе, но частью единого целого, чего-то большого и сильного, доброго и влекущего; оно улыбалось ей, крутило ус и манило, как бы произнося: «Ну, иди сюда, не бойся, со мной тебе всегда будет хорошо». Маланья смутилась, опустила глаза и тут же подняла – на току стояла безлюдная ночь. Ночь была наполнена мерцающим звездным туманом, окаймлявшим полный багровый месяц; из разных дворов доносилась с первого взгляда нестройная собачья разноголосица, но этот звук живо креп, нарастал, и, уже казалось, что это не собачий вой вовсе, а плач какого-то огромного неведомого безнадежно несчастного существа.
Маланья поспешила к дому; отперев дверь, она обомлела: стол был накрыт барскими яствами, вокруг него сидели сам Михаил Александрович, ее отец, староста и, наконец, Лизка, его дочь. «Неужели, свататься за меня пришел, – удивилась Маланья, – Нет, такого не может быть: у барина, это всем ведомо, есть жена – Татьяна Антоновна – наша барыня». Правда, Смелякова никогда ее не видела, но отец говорил, что она женщина необыкновенно красивая. «Маланья, дочка, – сказал Евсей, – к нам пришел Михаил Александрович, сделай милость, поздоровайся с ним». Барин вышел из-за стола, посмотрел со всей огромной высоты своего роста на маленькую худую Маланью и произнес: «Ну, здравствуй, Маланьюшка». «Дай Вам Бог здоровья», – ответила дочь кузнеца и неуклюже поклонилась Смернову, а после густо покраснела и выбежала из горницы в сени, разбрасывая локти и ноги в разные стороны. А там – и не сени вовсе, а лес волшебный; деревья оживают и сами почтительно уступают Маланье дорогу, она проникает всё глубже в чащу, всё меньше солнечного света отражается в изумрудной листве и бьет в глаза, всё сумрачнее и зябче становится девушке, всё гуще и плотнее растет кругом борщевик; Маланья нахмурилась – деревья заманили ее в самое болото, еще шаг, и она провалится, утонет, и никто не спасет, никого рядом с нею нет, – Что же делать, – терзал ее вопрос, она закрыла огромные карие глаза, глубоко вздохнула и открыла – а тут уже зима; Маланья вышла из леса по пояс в снегу, ни тропинки, ни просеки – всё в сугробах, по всему видно, лютый снегопад прошел; тем временем, пошел снег, задул ветер, крупные пушистые хлопья слепили глаза, мешали дышать, сильный ветер дул навстречу, тем самым, препятствуя возвращению Маланьи домой; и всё же, преодолевая сопротивление стихии, превратившейся уже в настоящую снежную бурю, дочь кузнеца пересекла покрытое белой периной поле и дошла до железнодорожной насыпи. Тут Маланья увидела бредущих вдоль полотна знакомых девок из деревни: «Эй, Лизка, чего это вы тут делаете?» Лизка и ее спутница оборотились и указали в ту сторону, откуда вела свой путь Маланья. Она обернулась, и тут огромным вихрем с диким грохотом, ослепляя и обдавая кружившимся снегом, мимо нее промчался паровоз, окутав окрестности паром; ни жива ни мертва, Маланья проснулась в холодном поту. «Брысь, Машка», – лягнула Маланья кошку, которая с причитающим урчанием скатилась с лежанки и забилась под лавку; дочь кузнеца приподнялась и взглянула в окно – рассвет даже и не думал еще заниматься. «Должно быть, еще только полночь», – решила девушка, но спать не хотелось, и, накинув отцовский армяк, – в этом месяце ночи еще довольно зябкие, – Маланья вышла во двор.
Мать умерла, когда Маланья была еще ребенком; как-то зимой она сообща с другими крестьянками отправилась стирать белье и вместе с женой старосты провалилась в прорубь, несмотря на то, что ее вытащили, она долго болела, сильно кашляла, а перед самой Пасхой отошла. Маланья ревмя ревела, когда ее отпевали, когда свезли на кладбище, когда гости собирались на поминки; только на десятый день слезы высохли, и девочка осознала: теперь в доме хозяйка она. Кузнец Евсей, отец Маланьи, слыл человеком нелюдимым, хотя и большим мастером своего дела; после смерти жены он еще больше замкнулся в себе, тихо запил; он не умел обходиться с девочкой, не понимал ее жизни, да и совсем не интересовался ею. Главное, когда кузнец приходил домой, ужин должен был ждать его на столе, а в остальном он был не прихотлив, и не приставал к дочери с нравоучениями. Потихоньку Маланья росла в кругу старших подруг, зрела, ее приучали к работе в поле и на току, а она, в благодарность, всё это делала в охотку. Мало-помалу деревенские парни стали обращать внимание на странную симпатичную девку с русой косой, густыми изогнутыми бровями, выдающимися скулами, смешно оттопыренными ушами, с родинками и ямочками на щеках, тонким прямым носом, немного пухлыми выгнутыми губами, хрупкой шеей и глазами, похожими на два огромных лесных ореха; но сама Маланья ни на кого не заглядывалась своим пронзительным взглядом и держалась от парней на почтительном расстоянии: ее сердце было пленено самим Михаилом Александровичем, барином, который часто появлялся среди своих крестьян, следил за работой и хвалил отличившихся; его образ мыслился Маланьей, как что-то большое, сильное и доброе – именно так она представляла счастье; к своему глубокому сожалению, дочь кузнеца понимала, что не сможет открыться барину и никогда не будет счастлива, но для себя решила: пока она не найдет жениха, похожего на Михаила Александровича – и знатность и богатство тут ни причем, – не пойдет ни за кого.
Мы покинули Маланью, выходящей во двор; влажный воздух, пропитанный ароматами сирени, успокаивал и убаюкивал ее, как бы приговаривая: «Всё неизменно, всё замечательно, нет в мире места чудеснее нашего». И верно: молодой лунный серп, лениво освещавший сарай, покрытый соломой, кусты сирени вокруг него, изгородь и сизую дымку, поднимавшуюся с постепенно остывающей земли, превратил всё это совместно с прозрачной голубой ночью в некое подобие той волшебной по красоте открытки, которую прислал Лизке ее кавалер, служащий ныне дворником в столице – Лизка утверждала, что эту открытку он купил в лавке на Невском, – только снег на открытке заменяла ночная мгла, а рождественскую елку – кусты сирени; Маланья подошла поближе к изгороди, запрокинула голову и углядела первым делом одну, – вероятно, самую яркую, – звездочку, а потом еще и еще – новые звезды выплывали, прежде притаившись в укромных закутках темного небосвода, теперь же, подобно грибам на поляне, поначалу принимаемых за сухие листья, а после ясно ощущаемых сознанием, и образовывали причудливые формы: одно созвездие напоминало ковшик с отбитой ручкой, другое представало в виде перевернутой лодки со сломанными веслами, а третье вовсе чем-то смахивало на силуэт диковинного, но чрезмерно угловатого животного; некоторые звезды мерцали так, что грезилось, будто они скоро погаснут навеки и никогда более не будут давать свой необыкновенный серебряный свет, другие же, наоборот, были до такой степени ярки, что Маланья невольно жмурилась и прикрывала глаза ладонью, внезапно одна звезда, оставляя за собой широкий шлейф света, с какой-то грустной обреченностью уходящей натуры, сорвалась со своего места и канула вниз, никогда более не претендуя на обратное возвращение, так покидают этот мир люди, не нашедшие себе в нем никакого, хотя бы даже самого незначительного, применения; ни с того, ни с сего, из леса, что был неподалеку, ей послышалась кукушка, – надрывая голос, она отсчитывала, сколько кому-то осталось бегать по матушке-земле; с противоположной же стороны, в пику кукушке, залился своей ночной трелью царь птиц – соловей, его проникновенная песня заставила приутихнуть кукушку, которая, видимо, тоже стала наслаждаться чувственным солистом. Заслышав причитания соловья, Маланья ощутила скорое приближение утра, но, несмотря на все убаюкивания и уговоры ночного воздуха, она не отправилась обратно на лежанку – ее внимание внезапно привлекло новое сияние, придававшее голубому цвету двора и серому лесу новые, желтые и алые, тона утра; приняв, это сияние за предвестие восхода солнца, она вышла за калитку, чтобы полюбоваться на предрассветное небо, но не от неба исходил сей блеск. Только сейчас она заметила, что желтые и алые тона, неожиданно возникшие в чужеродной для себя среде, явились порождением пламени, терзавшем барскую усадьбу; тут же с криками о пожаре и помощи Маланья бросилась по дворам, оповещая сонных крестьян, пока, наконец, не проснулся сам староста и не ударил в колокол так, что дремлющих жителей в деревне не осталось, а сам он определенно оглох; крестьяне пытались при помощи ведер с колодезной водой потушить пожар и спасти барина и его семью – что они находятся в самом пекле никто даже не сомневался, – но все усилия оказались тщетными – спустя недолгое время обрушилась крыша и погребла под собой и господ, и тех отчаянных деревенских парней, что бросились в дом, надеясь на собственных плечах вынести хоть кого-то живого из самого сердца пожарища.
II
Светало; еще не окрепший солнечный диск пытался утвердиться на холодном недружелюбном небосклоне; густая ночная пелена, окутавшая землю, постепенно сходила на нет; с легким предутренним ознобом дети природы избавлялись от сна; ручей журчал чуть веселее, чем ночью; весенние цветы поднимали свои бутоны, готовясь принять в них тепло солнечного утра совместно со сладкой росой; уже проснулись ранние пташки, прочищавшие в ручье свои блестящие перышки, – наступал новый день, еще не ведавший, сколько счастья или несчастья, горя или радости, успехов или разочарований он может принести, день – пока еще чистый и непорочный.
Во дворе залаяла собака и разбудила Михаила Александровича Смернова, сладко спавшего на мягкой постели; потянувшись, Михаил Александрович одним движением сел на кровати – несмотря на незаурядность сего дня – 16 мая 1916 года Михаилу Александровичу исполнялось 33 года, он решил не менять привычного хода жизни, и до завтрака намерен был обойти свои угодья, как делал ежеутренне, и выяснить у старосты все чаяния крестьян, накопившиеся за прошедший день; была четверть седьмого, когда Смернов позвонил. «Прикажете умываться?» – с бодрым, как показалось, расположением духа осведомился у него вошедший слуга. «Да уж, пора, Никифор, принеси мне, пожалуйста, и свежее полотенце», – Михаил Александрович гордился тем, что со всеми слугами обращался исключительно вежливо. Умывшись, Михаил Александрович полюбовался в зеркале своим могучим телом, пышными русыми усами, расчесал еще густые светлые волосы и всей двухметровой статью ощутил счастье и прилив сил нового дня; намылил пухлые щеки, среди которых не сразу можно было разглядеть крошечный нос, и подбородок; подмигнул зеркалу серо-голубыми глазами и надел свежую накрахмаленную сорочку, обдавшую тело приятной прохладой.
Михаил Александрович происходил из прославленного дворянского рода Смерновых с одной стороны и знаменитой фамилии князей Поликарповых с другой. Отец его, Александр Феофилактович Смернов, добился успеха на поприще военного искусства: он сделал карьеру военачальника на русско-турецкой войне – со своим батальоном дошел почти что до самого Константинополя; за это Смернов был принят в Петербурге и отмечен Его Императорским Величеством, награжден святым Георгием второй степени, – ему присвоили чин полковника, потом Высочайшим повелением назначили в Главный штаб. Сам Александр Феофилактович был третьим сыном в семье, и изначально у него был небогатый выбор: стать либо военным, либо священнослужителем. Несмотря на искреннюю любовь к религии, всё же он выбрал кадетский корпус, где был первым учеником, с особенной легкостью ему давался «Закон божий» – с детства Смернов не расставался с Евангелием, учился по нему читать, знал многие молитвы наизусть. Везде, где он служил по окончании корпуса, ему давали характеристики только в превосходной степени: беспрекословное исполнение приказов, и даже проявление смекалки и находчивости в неоднозначных ситуациях – было обыденностью для молодого блестящего военного, отличавшегося от своих сослуживцев вящим проявлением целомудрия: «Вы слышали, что сказано древним: „не прелюбодействуй“. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», – эти слова из Священного писания, сильнее всего потрясшие молодого Смернова, цитировал своим сослуживцам Александр Феофилактович, сам неукоснительно следуя им, находя успокоение лишь в военной доблести и чести.
Когда возраст полковника Смернова склонялся к сорока, его жизнь неожиданно переменилась: провидению было угодно не оставить доблестного христианина томиться в одиночестве до самой старости, и оно ниспослало ему в жены княжну Елизавету Михайловну Поликарпову; всё решила необыкновенная встреча двух прекрасных людей на бал-маскараде.
Александр Феофилактович Смернов, получив в Штабе недельный рождественский отпуск, отправился под Москву погостить в имение своего старшего брата, давно уже зазывавшего его поохотиться; проведав, что Смернов будет проездом в бывшей столице, его пригласил к себе приятель – граф Никита Толстой, троюродный племянник пользующегося популярностью по всей Европе писателя Толстого; Никита Андреевич несколько лет назад тоже участвовал в балканской кампании и очень сдружился со Смерновым, находя его как блестящим военным, так и превосходным собеседником; знакомым, не имевшим чести быть ему представленными, он рекомендовал полковника, как человека, способного посостязаться в уме и красноречии даже с великими – Диогеном и Ритором; к глубочайшему сожалению знатных дам, мечтавших заполучить в свой салон сию неординарную персону и, тем самым, одержать победу над другими не менее великолепными дамами, Смернов редко выходил в свет, предпочитая высшему обществу охоту и прогулки верхом; и всё же, Никите Андреевичу удалось уговорить своего боевого товарища почтить своим присутствием костюмированный бал, который Толстые давали ежегодно накануне рождества.
В тот вечер разыгралась метель, а температура за несколько часов совершила резкий прыжок за двадцатиградусную отметку, и всё же, никто не собирался отменять традиционный маскарад, несмотря на явную угрозу здоровью приглашенных, которые съезжались к особняку Толстых на Пречистенке, уже облаченные в свои нарядные костюмы; если бы не плохая погода, легкие наряды и ранние декабрьские сумерки, то гости, прежде чем войти в дом, смогли бы насладиться всем великолепием постройки: эта была бывшая усадьба Архарова, купленная Никитой Андреевичем лет пять тому назад у предыдущего владельца, дворянина, разоренного многочисленными кутежами и долгами, тем самым вынужденного продать оставленный ему дальним родственником особняк, была построена во второй половине восемнадцатого века и первоначально принадлежала Ивану Петровичу Архарову, брату знаменитого московского обер-полицмейстера и сыщика, чья усадьба располагалась прямо напротив; фамилия Архарова наводила трепет на преступников: он мог с первого взгляда на подозреваемого безошибочно определить, виновен тот или нет; о его способности с поразительной быстротой раскрывать любые преступления знали даже в Петербурге, сама Екатерина обратилась однажды к Архарову за помощью: из домовой церкви Зимнего дворца пропала икона Толгской Божией Матери в богатом серебряном окладе с драгоценными камнями; во дворце поднялся переполох – для императрицы икона была настоящей реликвией: она открыла ей путь на русский трон – этим образом Елизавета Петровна благословила юную Екатерину при бракосочетании с наследником престола Петром Третьим; поэтому государыня немедленно вызвала Архарова для расследования – на следующий же день он нашел украденную икону. В другой раз Архаров раскрыл кражу серебра, совершенную в Петербурге, даже не выезжая из Москвы: он вычислил, что серебро спрятано в одном из подвалов около дома самого столичного обер-полицмейстера; слава о московском сыщике дошла и до Европы – начальник парижской полиции был настолько восхищен талантом Архарова, что прислал ему хвалебное письмо. Его брат не был столь знаменит, хотя в молодости он помогал графу Григорию Орлову похитить из Ливорно княжну Тараканову, выдававшую себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны; затем Иван Архаров при Павле был произведен в генералы от инфантерии и назначен военным губернатором Москвы. На воротах усадьбы стояли настороже два великолепных мраморных льва, а сам изумрудно-белоснежный дом, выполненный в стиле классицизма, характеризованный сочетанием гладкой стены с ионическим ордером и сдержанным декором, с бесчисленным количеством огромных окон, над которыми располагались химеры дышал роскошью и богатством своих владельцев.
Под звуки «прекрасного голубого Дуная» в волшебном исполнении венского оперного оркестра гости входили в раскрываемые разрумяненными лакеями залы и окунались в атмосферу летней Вены, несмотря на наряженные разных форм и размеров рождественские ели, расположенные в укромных уголках, на лестнице и внизу, в гардеробе, где гости избавлялись от ненужной верхней одежды; казалось, что лютая зима, оставшаяся за окнами, сейчас пребывает далеко от торжества, приглашенные же так и трепетали под теплым дунайским ветерком, зажмуриваясь, прислушивались к штраусовским волнам, накрывавших присутствовавших приятностью доброты и неги. Вскорости, «голубой Дунай» сменили «южные розы», и теперь уже разноцветные лепестки услаждали слух всё новых и новых участников маскарада; и светлые залы, украшенные массивными зеркалами и гирляндами, заполнило множество Пьеро, Коломбин, Арлекинов, мирно и весело гогочущих промеж собой; сам хозяин – Никита Толстой – облачился в расшитый золотом и серебром камзол флибустьера, с треуголкой, повязкой на глазу и, пыша трубкой, здоровался с приехавшими, сверля их насквозь единственным открытым глазом; его молодая жена, выбрав наряд восточной красавицы, расположилась подле мужа, тем самым, эта пара создавала впечатление пирата и его азиатской пленницы. Смернов решил предстать на маскараде в образе Тартальи, для этого он еще в Петербурге заказал себе черные панталоны, такого же цвета блузу, плащ и берет; всё это сочеталось с черными как смоль, невероятного размера усами, которые Александр Феофилактович специально для праздника завил причудливым образом, кипенным кружевным воротником и белоснежными манжетами, вся композиция венчалась страусиным пером, хотя в этом одеянии его с легкостью можно было бы принять за некого завоевателя шестнадцатого века, к примеру, Кортеса, и всё же он был, как впрочем, и всегда, совершенно неотразим.
Войдя в залу и жмурясь от яркого света тысяч свечей люстр, еще и отражавшихся в огромных зеркалах, создавая эффект перенасыщенности, Смернов встал в растянувшуюся по всей парадной лестнице очередь разноцветных костюмов, стремящихся засвидетельствовать свое почтение хозяину и хозяйке дома; подойдя к Толстому, он поклонился, а Никита, не раздумывая, заключил его в свои объятья, представил супруге и повел знакомить с гостями – был здесь и особый умысел, многих знатных персон ему удалось заманить на праздник, исключительно пообещав познакомить с неуловимым для них полковником; среди прочих была в этом заинтересована и чета князей Поликарповых. Их старшая дочь, Елизавета, была обручена с маркизом де Вре, служащим во французском посольстве при дворе Их Императорского Величества, младшую же, Екатерину, родители хотели бы видеть замужем за доблестным военным, поэтому приехали на бал всей семьей в сопровождении будущего родственника – маркиза. Толстой представил знатному семейству Смернова; сам князь возникнул на маскараде в образе незнакомца – в черном сюртуке, шляпе и летучей мышью на лорнете; его жена, княгиня Поликарпова, была облачена в великолепное открытое сиреневое платье с салатовыми отворотами и блестками, в одной руке у нее был веер под цвет наряда, которым она беспрестанно обмахивала раскрасневшееся от духоты еще привлекательное лицо, другой же она поддерживала блестящую летучую мышь на лорнете; дочери, подражая матери, также в открытых, но гораздо менее откровенных, обнажающих лишь тонкие плечи, декольтированных однотонных розового цвета туалетах обмахивались веерами и не отводили летучих мышей от глаз; лишь де Вре смотрелся инородным телом в этом обществе лорнетных масок – он предпочел прийти на маскарад в образе Пьеро, видимо, осыпанный целым пудом пудры; Александр Феофилактович поклонился со всей огромной стати своего роста князю, а Поликарпов представил ему свою жену, дочерей, которые не удержались и прыснули, когда полковник поочередно приложился к их ручкам, и маркиза де Вре, попутно сообщив, что это жених его старшей дочери. Толстой оставил Смернова наедине с княжеским семейством и удалился обратно на парадную лестницу для встречи гостей; оркестр заиграл «вино, женщину и песню», чем не преминул воспользоваться Александр Феофилактович, пригласив княгиню на тур вальса; но Поликарпова безотлагательно отказалась танцевать, сославшись на больную спину и вынудив составить компанию полковнику в вальсе свою старшую дочь; лорнетная маска сильно мешала Елизавете, поэтому была беспощадно отброшена, тем более что на смену вальсу пришла быстрая «трик-трак полька»; Смернов внимательно вглядывался в по-детски непосредственное и трогательное лицо старшей княжны: светлые, хотя немного жидкие волосы окаймляли продолговатое лицо с остро вычерченным подбородком, нижняя губа слегка приоткрытого рта была чуть полнее совсем тонкой верхней, курносый заметно вздернутый нос, тонкие светлые брови, легкий румянец на щеках, необыкновенно длинная и белая шея, раскосые серо-голубые глаза – всё это он, казалось, уже где-то видел, был знаком с этим обликом; возможно, она ему снилась или представлялась в мечтах о совершенной женщине, которая только и могла обрести законное право стать его супругой; сейчас Смернов понял, Елизавета – тот женский идеал, о котором он мечтал всю жизнь, без нее теперь ему уже не представлялось возможным жить и когда-либо обрести счастье; прошло несколько вальсов и полек, а полковник и княжна всё не расставались и танцевали, танцевали, поглощая друг друга взглядом так, что не удержался маркиз: сказавшись нездоровым, он сухо попрощался с князем, приложился к ручкам княгини и младшей княжны и с видом явно оскорбленным покинул бал-маскарад, однако этого не приметили ни Смернов, ни старшая княжна – так они были увлечены захлестнувшим их чувством. Спустя некоторое время, ощутив всю неприличность подобной ситуации, Александр Феофилактович вернул Елизавету на место и пригласил на еще одну шнель-польку ее младшую сестру; на протяжении танца он старался найти в Екатерине хотя бы одну из тех черт, что так вскружили голову в ее сестре, но не смог – младшая княжна не вызывала в его сердце никаких чувств, а производила впечатление безликого и бесполого существа, даже обладая превосходным чувством воображения, очень трудно было себе представить, что это сложившаяся женщина, что она способна любить, быть матерью; неуловимость, худоба и угловатость черт лица еще более усугубляли мнение полковника об этой юной особе. Для Поликарповых бал был непоправимо испорчен; и дело даже не в маркизе де Вре и не в Смернове, а в пренебрежении и попрании всех традиций и устоев этикета старшей дочерью, тем более, что скандал грозил вылиться за пределы их семьи и нанести урон безупречной репутации князя и княгини. Вместе с тем, маскарад подходил к своему апогею: лакеи в позолоченных ливреях и пышных париках проникли стройною толпой в сердце танцующего зала; в то время как оркестр заиграл Радецкий марш, они стали кружиться и осыпать аплодирующих гостей золотым конфетти и мишурой; после такого красочного события активность оркестра и участников празднества снизилась, и бал, сам собой плывший по течению вечера, оказался недалеко от устья, после которого, не глядя на оставшийся осадок, Поликарповы проявили такт и позволили проводить себя Смернову до особняка; Александр Феофилактович, занявший в экипаже место улизнувшего маркиза, оказался как раз напротив Елизаветы; но она вела себя с ним намного холодней после недвусмысленных внушений княгини, не отвечая на выразительные взгляды как бы невзначай, которые время от времени бросал полковник и притворяясь совершенно уставшей, мечтавшей исключительно о последнем пристанище дня в объятиях Морфея.