Проблема индивидуальности образует также одну из основных тем второго замечательного творения Шлейермахера – его «Монологов», написанных почти экспромтом, под влиянием внезапного вдохновения, в 1800 г. (следовательно, одновременно с аналогичным им «Назначением человека» Фихте). «Монологи» суть главное этическое сочинение Шлейермахера; несмотря на свою краткость, они по богатству и глубине мыслей значительно превосходят позднейшие научные этические работы Шлейермахера. Монологи написаны в форме душевного излияния и образуют, по словам автора, «лирический экстракт из постоянного дневника». Стиль их еще более искусствен и приподнят, чем стиль «Речей»; Шлейермахеру хотелось даже (но не удалось) внести в прозу «Монологов» стихотворные ритмы. Несмотря на эту искусственность, которую порицали даже друзья, «Монологи» суть все же подлинно художественное выражение нравственных настроений и идей. Риторический стиль «Монологов» вытекает из потребности Шлейермахера найти язык для «музыки души» – язык, который непосредственно дан поэтам и который Шлейермахеру приходилось искусственно созидать для себя. Но как бы далек ни был язык Шлейермахера от высшей простоты подлинной художественности, он с изумительным мастерством достигает своей цели – выразить смысл внутренних движений духа, изложить нравственное миропонимание не как систему отвлеченных правил и учений, а как конкретную форму личной жизни. Моральная проблема всю жизнь занимала Шлейермахера и составляла его главный интерес. Еще в студенческие годы он пишет «философские рапсодии» о высшем благе, о человеческой свободе, позднее – о ценности жизни. Между 1796 и 1798 гг. он участвует вместе с братьями Шлегелями в составлении этических фрагментов, помещенных в романтическом журнале Atheneum. В 1797 г. Фридрих Шлегель видел в его бумагах набросок «о безнравственности всякой морали» («Über die Immoralität aller Moral»). К той же эпохе относится его план написать «Апологию гуманности» против моральных систем Канта и Фихте. «Монологи» являются зрелым плодом этих упорных размышлений. Первоначально в их план входила именно критика и даже сатира господствующих нравственных воззрений, и лишь невольно, вопреки сознательным намерениям автора, они вылились в форму лирического обнаружения собственного нравственного жизнепонимания.
«Монологи», возникшие непосредственно из потребности «выразить себя самого, свое стремление, внутренний закон своей жизни», вместе с тем, по словам Шлейермахера, образуют «попытку перенести в жизнь философскую точку зрения, именуемую идеализмом, изобразить характер, соответствующий этой точке зрения». Их основная задача состоит в том, чтобы наглядно, посредством обнаружения идеального образа личности, показать основу нравственной жизни – независимость духа от внешнего мира, времени и судьбы. Этическая точка зрения «Монологов» имеет много общего со стоическим мировоззрением, к которому близки также нравственные идеи Канта и Фихте. В особенности между Шлейермахером и Фихте есть много точек соприкосновения; ведь вся философия Фихте по своему внутреннему мотиву может быть прямо определена как попытка выразить нравственный пафос идеалистического мировоззрения, и с первого взгляда могло бы показаться, что «Монологи» суть не что иное, как лирическая популяризация фихтеанства. Что это не так – это внешним образом доказывается уже тем, что вслед за «Монологами» Шлейермахер написал критику «Назначения человека» Фихте, в которой подчеркнул пункты расхождения между собой и Фихте. Этому соответствует также дисгармония между личными натурами обоих мыслителей: Фихте был для Шлейермахера слишком «головным» человеком, отвлеченные идеи которого мало отражались на характере и непосредственном личном облике; и хотя это суждение в общем не вполне верно, так как философия Фихте тесно связана с личными свойствами его духа, но это показывает, что натуры, а следовательно и жизнепонимания Шлейермахера и Фихте имели различный склад. Фихте был героической и титанической натурой, Шлейермахер был тонким художником нравственной жизни, «моральным гением»; и в этом различии содержится также противоположность их мировоззрений.
Общая точка зрения «Монологов» уясняется лучше всего через сопоставление этих двух мировоззрений. Вместе с Фихте Шлейермахер ведет прежде всего борьбу против натуралистического жизнепонимания, для которого человек, его внутренний дух и деятельность есть лишь погруженный во время и подчиненный среде продукт внешнего мира – против того умонастроения, которое, по словам Фихте, готово скорее признать человека «куском лавы на луне», чем личностью. «Внешний мир, – говорится в первом монологе, – мир, лишенный духа, есть для толпы величайшее и первое, дух же – только временный гость в мире, неуверенный в своем месте и в своих силах. Для меня же дух, внутренний мир, смело противостоит внешнему миру, царству материи и вещей». Жизнь духа «не может изменить никакой мир, не может разрушить никакое время, ибо она сама созидает мир и время». Однако в обосновании и дальнейшем развитии этой точки зрения выступают существенные противоположности. Мы остановимся на двух, самых главных из них, которые особенно характерны для философского и этического мировоззрения Шлейермахера.
Прежде всего, Шлейермахер не разделяет субъективного идеализма Фихте, для которого внешний мир есть всецело продукт и отражение внутреннего действования духа. Некоторые его изречения, вроде только что приведенного, звучат, по-видимому, в духе субъективного идеализма; но они отражают лишь периферию мысли Шлейермахера и, проверенные из ее центра, получают иной смысл. Он был намерен «прочно сохранить, наряду с идеализмом, и реальный мир»[13]. Идеализм, не восполненный реализмом, низводит вселенную «до значения простой аллегории, призрачной тени односторонней ограниченности своего пустого сознания»[14]. В противоположность Фихте, Шлейермахер исходит из анализа не «трансцендентального», а реально-данного «я» и именно потому пытается утвердить свободу и самодовлеющую природу духа не вне и по ту сторону реальных связей и законов природы, в отвлеченной сфере чистой духовности, а в глубине самой конкретной жизни. Этим его воззрения приобретают более жизненный и реалистический характер, преодолевая канто-фихтевский дуализм между внутренним бытием идеального духа и внешней, эмпирической жизнью. Именно в пределах конкретной, объединенной жизни он требует того «полного отказа от обыденной точки зрения», который он называет «истинным золотым руном нравственного благородства»[15]. Соотношение между духом и внешним миром представляется ему скорее в категориях шеллинговой, чем фихтевской философии: это соотношение мыслится по аналогии с соотношением души и плоти. «Не указует ли сочетание духа с плотью на его более широкое сочетание со всем, что подобно плоти? не воспринимаю ли я своими чувствами силу внешнего мира? не ношу ли я вечно в себе самом вечные формы вещей? и не познаю ли я их, только как ясное зеркало моего внутреннего существа?» Поэтому Шлейермахер не отрицает внешней необходимости, но видит в ней продукт и отражение взаимодействия свободных существ. Мир есть «вечное общение духов», «высокая гармония свободы». «Мое действование свободно, но не мое воздействие на мир духов, ибо оно подчинено вечным законам». Проблема духовной свободы сводится, таким образом, не к отрешенности от бытия вообще, а к проблеме внутренней независимости, сохраняемой в тесном общении с духовными силами внешнего мира. Отсюда вытекает гениальное по нравственной тонкости изображение соотношения между внутренней нравственной деятельностью, направленной на собственную личность, и внешним творчеством для мира и в связи с ним, – между «цветением» и «несением плодов» – представленное в пятом монологе «Юность и старость». Отсюда также глубокое понимание проблемы общения, уяснение высшего нравственного значения форм объективации общения – союза дружбы, семьи, государства, уразумение технического прогресса как только формального совершенствования механизма власти над плотью, за которым должно следовать духовное совершенствование самого общения. Здесь (в третьем монологе) нравственное чутье Шлейермахера яснее всего преодолевает рационалистический индивидуализм XVIII века и намечает то глубокое понимание самобытного значения коллективных форм человеческого бытия, которое позднее развил Гегель[16].
Второе и самое важное отличие воззрения Шлейермахера от нравственного идеализма Фихте лежит в отмеченной уже выше проблеме индивидуальности. Для Фихте, как и для всего индивидуализма XVIII в., индивидуальное своеобразие, многообразие личностей есть лишь недостаток, нечистота, устраняемая высшим влечением к чистому и всеобщему «я». Единичная личность есть для Фихте лишь «средство реализации разума»; и эта идея, как известно, образует также содержание «категорического императива» Канта. Напротив, Шлейермахер утверждает, что «principium individui есть самое мистическое в области философии»[17], и именно на этом мистическом принципе он строит свое нравственное мировоззрение. Основная мысль всего этического мировоззрения Шлейермахера состоит в понимании нравственности как требования личного внутреннего саморазвития и самовоспитания. Идее нравственного закона или нравственной нормы, как регулятора человеческого поведения, он противопоставляет идеал человечности, как путеводную звезду для совершенствования внутреннего строя личности. С этим непосредственно связано убеждение в индивидуальном своеобразии нравственного начала жизни. Переход от уравнительного рационалистического индивидуализма, от идеи «человечности вообще» к мистическому индивидуализму своеобразной личности изложен как личное переживание Шлейермахера во втором монологе. «Долгое время, – говорит Шлейермахер, – и я удовлетворялся тем, что нашел разум; и, почитая превыше всего однородность бытия, я думал, что для каждого случая есть только одна правда, что поведение должно быть для всех одинаковым и что один человек отличается от другого лишь своеобразием своего положения и места». Но ненадолго мог он успокоиться на этом: «я спрашивал, для чего же тогда нужна личность и единство текучего, преходящего сознания во мне?» И ему «уяснилось, что каждый человек должен на свой лад выражать человечество через своеобразное смешение его элементов, чтобы человечество обнаруживалось всеми способами и чтобы в полноте пространства и времени осуществилось все многообразие, которое может таиться в его лоне». Только в силу этой мысли человек может сознать себя «лично желанным и, следовательно, избранным творением Божества», и это метафизическое сознание санкционирует задачу самовоспитания и культивирования личности. Правда, эта точка зрения влечет моральные трудности, ибо здесь есть опасность разрыва с целым и недопустимой эгоистической удовлетворенности замкнутым личным бытием; но опасность эта преодолевается именно углублением самой точки зрения, сознанием, что глубочайшая и самая своеобразная точка личного бытия и есть та точка, через которую личность коренится в целом, которая связывает ее с абсолютным и всеединым. И, точно так же, личное своеобразие есть не замкнутость вовне, а предполагает универсальную восприимчивость и любовь. «Вне любви нет развития, вне самобытного развития нет завершенной любви; одно дополняет другое, и оба растут в неразрывной связи». Форма общения для самобытных существ есть не «закон и обязанность, однообразное поведение и справедливость», которые достаточны лишь для тех, кто хотят быть «грубой однообразной массой»; эта форма общения есть любовь, «притягательная сила духовного мира». Правда, высшая, абсолютно проникновенная любовь остается все же невозможной, пока личность связана оковами мира; мы можем только стремиться к ней, но когда мы достигли ее, тогда, вместе с любовью, мы и сами совершенны; «и тогда, наверное, близок час, который, кажется, для всех бьет уже раньше, – час, когда нужно снова отдать себя бесконечности и вернуться из мира в ее лоно». Этой религиозной мыслью, что абсолютное осуществление идеала любовного общения между самобытными существами переступает через грани эмпирического мира и возвращает нас в лоно бесконечности, завершается моральное жизнепонимание Шлейермахера.
Общее религиозное и нравственное мировоззрение Шлейермахера, вероятно, не сможет теперь никого удовлетворить сполна. В нем нет того законченного единства мысли, которое гипнотизирует в великих философских системах, нет и той художественной цельности и гармоничности, которая чарует нас, например, в мировоззрении Гёте. Его мысль стоит несомненно на полпути между субъективизмом Канта и Фихте и объективизмом Спинозы, Шеллинга и Гегеля; это одинаково отражается и на его понимании религии, в котором центральная идея «чувства» как бы переливается всеми оттенками красок между субъективизмом и объективизмом, и на его нравственном мировоззрении, которое также совмещает в себе пафос гордой личной самоудовлетворенности с пафосом смиренного соучастия личного духа в великой духовной вселенной. Мировоззрение Шлейермахера стоит несомненно на перекрестке между разными путями религиозно-философской и этической мысли; оно содержит зерна идей, могущие дать многообразные плоды. Но именно эта незавершенность и многозначность жизнепонимания Шлейермахера есть и его достоинство. Она имеет, прежде всего, большое педагогическое значение: учитывая многие оттенки и направления человеческого духа, Шлейермахер имеет возможность влиять на многих; его мысль незаметно втягивает противника в свою атмосферу, не пугая и не отталкивая его резкой односторонностью; именно эта черта делает из его «Речей о религии» классическую пропедевтику религиозного жизнепонимания. Но эта педагогическая ценность есть лишь производное следствие более общего и принципиального значения. Мировоззрение Шлейермахера, не вмещаясь ни в какую систематическую теорию и, в этом смысле, оставаясь незавершенным, тем самым именно свидетельствует о жизненности и духовном богатстве самой личности. Кто полагает, что возможно всю жизнь уложить в систему, тому нечего искать у Шлейермахера; но кому доступно гётевское сознание серости всякой теории по сравнению с златым древом жизни, тот научится у Шлейермахера большему, чем у систематических философов. Середина пути есть часто более верная стоянка человеческой мысли, чем конец пути. При всей незаконченности идей Шлейермахера, его живое сознание, совмещая в религиозной и нравственной сфере субъективизм и объективизм, индивидуализм и универсализм, дает большую жизненную мудрость и стоит ближе к идеалу всеобъемлющего мировоззрения, чем учения вполне последовательных мыслителей. Для отвлеченной мысли взгляды Шлейермахера дают лишь материал и исходные точки, требующие дальнейшего движения; для практического жизнепонимания Шлейермахер дает образец гармонически завершенной личности, более поучительный, чем самые законченные системы. Его понимание религии, теоретически не вполне отчетливое, более учитывает таинственное своеобразие этой глубочайшей сферы жизни и ведения, чем эмпирическая психология позитивистов и рационализирующая метафизика супранатуралистов. Его отношение к нравственной проблеме совмещает мудрость идеализма с широтой общественного реализма. Так Шлейермахер и для нас может быть тем наставником жизни, которым он был для своих современников и которым не переставал доселе быть на своей родине.
* * *При переводе «Речей о религии» и «Монологов» Шлейермахера представлялся вопрос, какое издание обоих сочинений должно быть положено в основу перевода. Оба сочинения выдержали несколько изданий при жизни Шлейермахера и подвергались им неоднократной переработке, которая особенно существенна в «Речах о религии» и сравнительно незначительна в «Монологах». Немецкие критические издания «Речей о религии» (Pünjer’a, 1879, и Otto, 1899, 2 изд. 1906) и «Монологов» (Schiele, Philosophische Bibliothek, В. 84, 1902) воспроизводят первые издания. Издатели справедливо указывают, что именно первые издания обеих работ отличаются исключительным сочетанием юношеской вдохновенности с ясностью изложения, тогда как позднейшие переработки и исправления нарушают первоначальную гармоничность изложения, усложняют и иногда затемняют ход мыслей попытками Шлейермахера согласовать воззрения разных эпох его жизни. Несмотря на это, мы все же признали необходимым положить в основу перевода позднейшие редакции обеих работ. Дело в том, что немецкие редакторы критических изданий считаются с распространенностью в Германии популярных воспроизведений последних изданий обоих сочинений и потому справедливо находят нужным и возможным противопоставить им первоначальный текст. Напротив, там, где издание является единственным, должно, по нашему мнению, действовать общее правило, по которому читателю следует давать сочинение в том виде, в каком оно в последний раз выработано автором. К тому же, если первые издания «Речей о религии» и «Монологов» отличаются большей свежестью и гармоничностью, то позднейшие поправки и дополнения вносят в изложение большую зрелость и широту, оставляя общий дух обоих произведений, в целом, все же неприкосновенным. В отношении «Речей о религии», в частности, перевод с последнего издания дает возможность воспроизвести «Пояснения», внесенные Шлейермахером в 3-е издание. Эти «Пояснения», правда, по стилю, а во многих отношениях и по содержанию, резко расходятся с текстом самих «Речей»; они отделены от последних 22-летним промежутком и показывают нам совсем иного Шлейермахера – рассудительного богослова и трезвого церковного деятеля. Если их читать параллельно с текстом, то впечатление должно неизбежно разбиться и ослабеть. Поэтому следует первоначально читать текст «Речей о религии» сплошь, не задерживаясь на «Пояснениях», и лишь при повторном чтении обратиться к последним. Чтобы облегчить это, мы, в противоположность немецкому тексту, где «Пояснения» следуют за каждой отдельной «Речью» – поместили их после всего текста. Нам думается, что такое расположение и по существу более соответствует их внутреннему отношению к тексту «Речей о религии»; ибо они дают ряд совершенно самостоятельных размышлений, лишь примыкающих к самим «Речам».
Перевод сделан с распространенного популярного издания «Речей о религии» и «Монологов» в «Bibliothek der Gesammt-Litteratur» Otto HendeI’ я (Nr. 346–348 и Nr. 370). Мы имели, однако, постоянно под руками критические издания Otto и Schiele и в сомнительных случаях сверяли с ними текст.
С. Франк.
Речи о религии к образованным людям, ее презирающим
Предисловие автора к третьему изданию
Когда мой друг издатель сообщил мне, что эти речи распроданы и что необходимо новое издание, я был почти испуган и готов был желать, чтобы он без моего ведома втайне отпечатал некоторое количество новых экземпляров. Ибо я был в большом затруднении, что мне делать. Отказаться от следующего издания было бы неправильно в отношении книги и в отношении меня самого; ведь большинство истолковало бы это решение так, что я не одобряю книгу и желал бы взять ее назад. Но к чему, с другой стороны, разрешать издание, когда времена так резко изменились, что лица, к которым обращены эти речи, как будто совсем уже не существуют? Ведь, конечно, если осмотреться теперь среди образованных людей – по крайней мере на нашей родине, которая и первоначально имелась в виду в этих речах, то пришлось бы скорее признать необходимым писать речи к ханжам и рабам буквы, к невежественным и бессердечным ненавистникам, погруженным в суеверие и религиозную манию; и я мог бы, радуясь тому, что Фосс обнажил свой пламенный меч, сложить этот отслуживший меч в арсенал литературы, не без удовлетворения свершенными им делами. Однако уже в посвящении[18] я высказался, в какой мере, по моему мнению, раз опубликованная книга еще принадлежит своему автору, и в какой мере уже не принадлежит ему; и потому мне казалось рискованным отрицать всякие права на эту книгу людей, которые еще нуждаются в ней, – а решение вопроса, имеются ли такие люди или нет, есть, собственно, обязанность и дело издателя, – и я тем менее мог отрицать эти права, что еще теперь, работая над своей догматикой, я принужден был неоднократно ссылаться на эту книгу. Это соображение перевесило остальные, как и вообще должно брать перевес то, что в каком-либо отношении может казаться обязанностью; и оставался только вопрос, чем я могу еще помочь книге при данных условиях. В этом отношении также я не мог принять иного решения и приложить иные мерки, кроме тех, которыми я руководился при подготовке второго издания; и я хотел бы лишь, чтобы, с одной стороны, читатель нашел в новом издании большую строгость мысли, подобающую более зрелому возрасту и более многолетнему опыту, и чтобы, с другой стороны, читатель не предъявлял требований, которых я не мог удовлетворить. Ведь раз нужно было сохранить форму, в которую вылилась книга в эпоху ее первоначального составления, то я не мог изменить всего, что мне в пятьдесят лет не нравится в этом первом опыте, с которым я публично выступил в тридцать лет. Поэтому, хотя я и внес немало изменений в текст, но все они имеют весьма внешний характер и касаются почти только стиля, причем, однако, моей целью не могло быть вытравить все юношеские черты. Возможность еще раз вернуться к этой книге была мне отрадна преимущественно потому, что эта книга подверглась ложным толкованиям, отчасти весьма странным, и что в ее суждениях находили противоречия с тем, что не только можно было ожидать от наставника христианской веры, но что я и сам, в качестве такового, говорил и писал. Эти ложные толкования обусловлены, главным образом, тем, что почти совсем не было обращено внимания на риторическую форму книги, хотя она достаточно сильно сказывается на каждой ее странице, а также и на позицию, которую я занимал в ней и которая ведь не только обозначена в заглавии как праздный придаток, а действительно соблюдается всюду в тексте. Если бы это было принято во внимание, то, конечно, было бы нетрудно согласовать все, сказанное здесь, с остальными моими работами, как вышедшими почти одновременно с этой книгой, так и написанными значительно позднее, и меня не стали бы почти единым духом обвинять в спинозизме и гернгутерстве, в атеизме и в мистицизме. Мой образ мыслей об этих предметах уже тогда принял ту самую форму, которую он сохраняет и доселе – если не говорить о большей зрелости и ясности, неизбежно приходящей с годами, тогда как многие, которые тогда, казалось, шли одной дорогой со мной, теперь отклонились на совсем иные пути. Для того, чтобы предупредить эти ложные толкования, а также, чтобы указать на различия между моими нынешними и прежними взглядами, и наконец, чтобы при случае высказать некоторые соображения, на которые наводят суждения книги и которые казались мне своевременными – я дополнил каждую мою речь пояснениями. Мне особенно отрадно, и главным образом в интересах молодого поколения, которое симпатизирует или склонно симпатизировать мне, что новое издание моих речей совпадает с появлением моего учебника христианского вероучения. Пусть каждая из этих работ на свой лад содействует уяснению святейшего общего достояния человечества.
Берлин, апрель 1821 г.
Первая речь. Самооправдание
Может показаться неожиданным и возбудить в вас естественное удивление, что еще находится человек, который осмеливается выступать именно перед людьми, возвысившимися над уровнем обыденности и проникнутыми мудростью века, и просить внимания к предмету, находящемуся в полном пренебрежении у них. Признаюсь также, я не знаю ничего, что могло бы обеспечить мне даже более легкий исход – приобрести ваше одобрение моим стремлениям, не говоря уже о более желанной цели – внушить вам мои чувства и воодушевить вас в пользу моего дела. Ибо уже издавна вера не была делом каждого; и всегда лишь немногим была ведома религия, тогда как миллионы людей на разные лады забавлялись ее покрывалами и с улыбкой удовлетворялись ими. Но в особенности теперь жизнь образованных людей далека от всего, что хоть сколько-нибудь походило бы на религию. Я знаю, вы не только не посещаете заброшенных храмов, но и столь же мало поклоняетесь Божеству в святой тиши; в ваших изукрашенных жилищах нельзя найти иных святынь, кроме разумных изречений наших мудрецов и прекрасных творений наших художников; человечность и общественность, искусство и наука – какое бы участие в них ни принимал каждый из вас и сколько бы ни считал нужным из них усваивать – настолько овладели вашей душой, что уже ничего не остается для вечного и священного Существа, которое кажется вам находящимся по ту сторону мира, и вы не испытываете никаких чувств к нему и от него. Я знаю, как хорошо вам удалось развить земную жизнь с такой полнотой и многосторонностью, что вы уже не нуждаетесь более в вечности; создав себе свою собственную вселенную, вы ныне считаете излишним думать о той вселенной, которая создала вас самих. Я знаю, вы все согласны между собой в том, что уже нельзя сказать ничего нового и основательного об этом предмете, который был достаточно обсужден со всех сторон мудрецами и провидцами – я хотел бы не добавлять: насмешниками и священниками. Менее всего – это ни от кого не может ускользнуть – вы склонны выслушать в этом вопросе священников, давно уже отвергнутых вами и признанных недостойными вашего доверия, так как они охотнее всего живут именно лишь в пустынных развалинах своего святилища и даже там не могут жить, не портя и не разрушая их еще более. Все это я знаю; и все же, очевидно, божественно побуждаемый некоей внутренней и непреодолимой необходимостью, я чувствую себя вынужденным говорить и не могу взять назад своего приглашения, чтобы именно вы меня выслушали.