Офицер говорил недолго, но конкретно: кто соглашается служить великому рейху, тот будет жить, остальные пойдут на каторжные работы, как будто тут мы почти у Христа за пазухой. И стал он ходить вдоль нашей шеренги, и чем ближе ко мне, тем яснее вижу своего спасителя от 21 года, бывшего подполковника Бековского. Постарел, но держится прямо, а немецкая форма к нему не льнёт, в мундире русского подполковника он истинным молодцом был. Напротив меня остановился, долго смотрел, потом улыбнулся:
– Да, солдат, действительно, оказывается, земля круглая. Признаюсь, не ожидал, но наша встреча – добрый знак, и прежде всего тебе. У тебя есть шанс заручиться доверием командования и сделать хорошую карьеру. Я расскажу господину Гольдбергу о твоей борьбе с советами, и ты быстро пойдёшь в гору. Господин Гольдберг…
Дальше он говорил по-немецки, но по тому, как светлело лицо офицера, я понял, что Бековский докладывает об удачной находке. Они ещё перебросились парой фраз, и оба подошли ко мне.
– Мы с господином Гольдбергом решили тебя не торопить, ты подумай сегодня, а завтра выступишь перед лагерем и призовёшь всех на борьбу с коммунистами. Ты расскажешь своё участие в восстании, люди это оценят. Действуй, солдат, кстати, напомни фамилию.
– Вам первую или вторую?
Бековский вскинул брови:
– А была и первая?
– Когда мы с вами за царя и Отечество воевали с этими ребятами, – я кивнул на офицеров, – фамилия моя была Сухарев. Потом, когда кинули мы с вами Россию на коммунистов, пришлось стать Раздорским.
– Довольно об этом, лучше подумай, что скажешь завтра.
– Подумаю, – пообещал я.
Ночью не спал совсем. Откажусь – сразу приму смерть, хоть не мучиться. Соглашусь – что из этого выйдет? На передовую не пошлют, поопасаются, что сбегу. Будут на карательных операциях держать, как последнего мерзавца. Советы и коммунисты мне родными так и не стали, я при них много чего хлебнул, но ведь Родина все-таки там, вот здесь, на этих болотах. И семья там, и Христюшка, и Ганя, и девчонки. С ними-то как?
И решил я предложить господам офицерам игру: я соглашаюсь, прохожу подготовку, чтобы отправили меня в Россию для диверсий, для шпионажа или как там у них. Сразу напомню господину бывшему подполковнику, что вожжи всегда в его руках, потому что, если вдруг пропаду или не вернусь, он может сообщить советским органам и про участие в банде, и про плен, и про согласие на сотрудничество. Сам для себя решаю: если не согласятся, пусть расстреливают.
Утром меня привели к подполковнику. На столе стояла тарелка супа и сковорода с жареной картошкой.
– Позавтракай, солдат, потом поговорим.
Я стал есть, но осторожно, после голодухи боялся окочуриться. Когда отодвинул посуду, хозяин встал и прошёлся по комнате:
– Ты можешь называть меня господином подполковником, я тут повышения не получил. Ты так и будешь Раздорский. Что же ты надумал, дорогой Раздорский?
Мне шибко пришлось себя сдерживать, потому что слишком многое поставлено на карту, да что там многое – все. Подполковник выслушал, даже одобрительно кивнул, когда я сказал о вожжах.
– Меня настораживает, что ты сразу запросился в Россию. Конечно, тебя расстреляют сразу, как только я передам сведения в органы. Что тебя туда влечёт?
Мне тяжело далось это слово, но я его сказал:
– Месть.
Подполковник ещё походил по комнате, потом велел ждать и запер дверь на ключ. Его не было больше часа, я ещё пару ложек картошки ухватил, только от волненья аппетит пропал.
Про учебную подготовку говорить не буду, так, абы как, видно, всерьёз нашего брата в этой шараге никто не воспринимал, хотя я видел группу здоровых ребят, они отдельно жили. Как бы то ни было, отправили нас троих через линию фронта, и задание простейшее: убивать, взрывать объекты, мосты, железные пути. Я тех двоих сразу убрал, завалил ветками в приметном месте, и стал определяться, где нахожусь, какая местность и с кем мне речи вести опять на грани жизни и смерти. Обмундирование на мне красноармейское, легенда такая, что был в плену, да убежал из лагеря. Лагерь, если захотят проверить, назову свой.
Через два дня нарвался на разведку, скрутили, я им шепчу, что свой, из плена бегу. Привели на передовую, доложили, кому следует, меня к особисту. Пожилой капитан, злой на весь белый свет, меня, ни слова не сказав, ударил по шее. Я поднялся и говорю:
– И вам здравия желаю, товарищ капитан.
Капитан наглости удивился, но бить больше не стал. Предложил рассказать, из какой школы, сколько там курсантов, где остальные члены группы.
– Ты свои сказки о побеге кому-нибудь другому расскажешь, понял? Чую я, что ты не простой орешек, потому отправлю в дивизию, пусть разбираются.
В дивизионной контрразведке со мной говорили двое, не били, нажимали на совесть и на долг перед Родиной. Часа три мы так перепирались, когда вошел майор и сказал:
– Есть подтверждение, ребята, что мой старый знакомый подполковник Бековский руководит школой диверсантов где-то в ближнем тылу. Вот только где? Узнать любыми путями, эта мразь столько нам крови попортила!
И тут меня что-то приподняло, я сам потом пытался разобраться, почему встал, но не смог чётко ответить. Я встал:
– Товарищ майор, я знаю эту школу и подполковника Бековского Николая Владимировича с первой мировой знаю. Я из его школы пришёл, а отпустил он меня только потому, много грехов на мне перед советской властью. И в гражданскую был вместе с ним у Врангеля с Колчаком, и в восстании против коммунистов в Ишиме участвовал. Сказал, если обману, он все это передаст в органы. Так вот, я сам все сказал. Дайте мне три добрых солдата, и мы притащим этого подполковника.
Первым очнулся майор:
– Ты не бредишь, солдат? Мы проверили твои данные, действительно, ваша группа взята в плен месяц назад, я уж хотел зачислять тебя в строй, а ты такой номер. Все правда?
– Все! – отвечаю.
– А группу не сдашь Бековскому?
– Товарищ майор, три солдата для Бековского значения не имеют, он и спасибо не скажет. А возьмем мы его, это я обещаю.
Майор поднял руку:
– Ты мне ещё честное пионерское скажи! И ничего пока не решено, что ты через фронт пойдёшь. Ты не один шёл?
– Двое их было. Убрал. Ветками завалил, могу показать.
Отправили меня под арест, принесли тёплую кашу, чай. Сижу и думаю: боялся, что подполковник выдаст про меня, а сам рассказал. Что во мне перевернулось? Почему человек, спасший мне жизнь, для меня сейчас враг, и ради того, чтобы его убрать, я заложил свою жизнь, семью свою заложил. Много дум, одна другой краше. Только, думаю, отпустили бы, если не притащу, то пристрелю. Чтобы больше не вредил.
Вечером ко мне пришёл тот самый майор, сел напротив, в глаза заглядывает:
– Понимаешь, Раздорский, начальство не особо верит в твой план, а я почему-то тебе доверяю. Не знаю, почему. Я до войны начальником колонии был, в людях разбираюсь, и вот тебе верю. Под мою ответственность пойдёшь с ребятами, и чтобы Бековский был тут живой или мёртвый, но лучше живой. Понял?
Я встал:
– Товарищ майор, а что со мной будет за прошлые дела? Трибунал?
– Ты реши дела нынешние, а про твои прошлые, кроме меня и подполковника Бековского, никто не знает. Ты понимаешь меня, солдат? Понимаешь, какую ответственность я беру?
Я только кивнул, что понимаю. Ребят мне привели крепких, молодых, но бывалых. Когда я объяснил задачу, один хихикнул:
– Дак это мы одной левой!
Я одёрнул, чтобы не брякал языком, потому что до подполковника по тылам ихним надо идти вёрст двадцать, и это не по тракту, а лесом и болотом. Да ещё изловчиться взять его тихо, если шумнём – ни подполковника, ни нас… Первую дорогу прошли без приключений, место осмотрели, чтобы ребят сориентировать: в этих домах живут курсанты, сколько их – не знаю, в том доме охрана немецкая, а в этом живёт подполковник, один, не любит соседей, одичал совсем. Прежде в дому охраны у него не было, а сейчас? Сутки высматривал, когда уходит, когда приходит, понял, что один, лампу гасит рано, хотя какой-то светильничек тлеет всю ночь.
Решился я на отчаянное. Вечером Бековский выходил погулять, но за территорию школы ни разу не шагнул, хотя вот лес рядом, где мы сидим. Полз я к дому – земли не чуял, обошлось, змеёй гибкой проскользнул в приоткрытую дверь и встал у косяка. Слышу: в комнате разговоры, меня аж ободрало, а потом дошло: радио. Вот и хозяин возвернулся, ударил аккуратно, чтобы не насмерть, спустил с крыльца. Только пополз с добычей, слышу голос, похоже Гольдберг, зовёт подполковника. Опять вши мрут от страха. Спасло немецкое воспитание. Вот как бы наш сделал: покричал, не отвечает хозяин, открыл дверь, проверил. А этот – нет, не ответил хозяин, значит, нет в доме, а возможно, и не желает в данный момент общаться. Поползли дальше. Если без подробностей, то и отстреливались, и сутки лежали, и бегом бежали по несколько вёрст. Один паренёк карты понимал, посмотрел: до наших должно быть версты три. Пошли ещё осторожней, как бы свои не встретили. Вышли на передовое охранение, команды «Стоять!» и «Пароль?». Кое-как объяснили, что разведка мы, только ушли правее. Одних не отпустили, двое с автоматами сзади. Ну, теперь уже все равно дома.
Подполковника вели связанного, во рту кляп, так и сдал его майору. На этом бы всему и закончиться, только в жизни всякое бывает. Мы подполковника обыскали не больно тщательно, а в штабе не нашлось человека, кто бы проверил нашу работу. Бековского распоясали, посадили на табурет, а он все егозится, потом говорит:
– Господин майор, велите принесли чистые кальсоны и брюки, ваши доблестные воины помочиться не давали, прошу прощения за натурализм.
Одежду принесли, Бековский начал снимать брюки, а потом резко сунул руку в штанину и выхватил браунинг, маленький такой пистолет, и разворачиватся к майору. Я его с ног сбил, да, видно, не судьба ему жить дальше: подвернулась рука при падении, и выстрелил он прямо в своё сердце. Майор подошёл ко мне, пожал руку:
– Считаю тебя спасителем своим, солдат. Пойдёшь ко мне на особые поручения, не кипятись, эта служба тоже не мёд. А там посмотрим. И про дела наши прошлые – никому. Я, конечно, свою порцию матерков от начальства получу, но ты все правильно сделал. По нашим данным, подполковник Бековский разрабатывал диверсию против товарища Жукова. И это серьёзно, он очень грамотный человек, мы потеряли через него несколько боевых генералов. Вроде и охрана, и не передний край, а то пуля снайперская, то взрыв в штабе, то бомба под автомобилем. Товарищ Берия дал нам неделю на уничтожение этого стратега, а тут ты подвернулся. Надо бы к награде тебя, да документы не позволяют, не дай Бог начнут проверять, сам пойдёшь под расстрел.
Вскоре меня ранило, и Победу встретил в госпитале в Горьком, оттуда домой. В зрелые годы стал задумываться, как с нами жизнь играет. Бековский у меня с ума найдёт, как он моей судьбой вольно и невольно руководил и как сам в оконцовке оказался проигравшим.
3
Фёдор Петрович Ганюшкин, как ему казалось, умирал в угловой палате реанимационного отделения, куда главный врач, знающий его по прежней руководящей работе, из уважения дал команду положить. Молодые медсестры, как ему потом сказали, были против, потому что привезли его в отделение глубокой ночью сильно пьяного, а скорую вызвала хозяйка его собутыльника, сантехника или кочегара коммунального хозяйства. Если бы он мог трезво оценивать, конечно, поразился бы составу последней компании. Вспомнил, что сидели в котельной с какими-то мужиками, они узнали бывшего секретаря райкома, пригласили в компанию, а он за этим и шёл.
Ганюшкин очнулся только к вечеру следующего дня, обе руки привязаны к кровати, и из двух бутылей в его истерзанный организм вливали какую-то жидкость. Вошёл врач, молодой, красивый, раньше они не встречались, да и где?
– Как вы себя чувствуете? – почти безразлично спросил доктор.
– Хорошо, – хотел сказать он, но услышал сиплое мычание.
– Вы знаете, как попали сюда? – с небрежением посмотрел на него доктор.
Ганюшкин отрицательно покачал головой, потому что издавать тот звук ещё раз ему показалось страшным.
– Вас привезли в дым пьяного с почти остановившимся сердцем. Сейчас вы слышите своё сердце?
Врать не хотелось, он прислушался, в левой половине груди все горело, но сердца не почувствовал. Безнадежно посмотрел на врача.
– У вас обширный инфаркт, сейчас сердце работает только под влиянием вот этих препаратов. Если их отключить, вы умрёте.
Ганюшкин кивнул.
– Вы киваете, понимаете, что можете умереть?
Он чуть качнул головой в сторону и показал глазами на бутыли.
Доктор улыбнулся:
– Вы предлагаете отключить препараты? Увы, это запрещено, хотя на таких больных, как вы, я не стал бы тратить ни копейки. Вам понятна моя позиция?
Ганюшкин опять кивнул. Его била мелкая дрожь, все тело покрыто липким и вонючим потом. Понимая, что это бесполезно, он облизал губы и попробовал сказать:
– Доктор.
Что-то получилось, потому что врач наклонился к нему.
– Глоток спирта. Мне плохо.
Доктор воровато оглянулся назад, открыл дверцу стеклянного шкафа и налил в стакан грамм пятьдесят, развёл водой и поднёс к его рту. Ганюшкина затрясло ещё больше от предвкушения, на подушках он лежал высоко, потому выпил легко и даже с удовольствием.
– Запах от вас и без того убедительный, я просто пожалел вас. Если чему-то суждено случиться, то оно случится часом-двумя раньше. Насколько я понимаю, с такими травмами миокарда в наших условиях вообще не живут. К тому же ваш образ жизни… Вы понимаете, что это между нами?
Фёдор Петрович с благодарностью кивнул. Из всего последующего ему самым неприятным было, когда молодая нянечка подсовывала утку. С уткой он знаком ещё с Афгана, но там работали медбратья из таких же салажат, как и он сам, потому никаких проблем, а тут молоденькая девчонка, она стыдится, ему неловко. Когда она его таким образом обиходила, подошла и спросила:
– Вы Нины Фёдоровны отец?
Нина – его старшая дочь, умница, муж ей хороший попался, хотя тестя в последнее время не пускал в дом. Да он и не рвался, с дочкой по телефону говорил, она иногда забегала к нему, мыла, чистила, ворчала…
– Я вас сразу узнала сегодня утром, а Нина Фёдоровна звонила, врач сказал, что очень плохо, и её не пустят к вам. Вы этого молодого доктора не особо почитайте, он нехороший человек. Вот ночью придёт дежурить доктор Струев, его слушайте. Этот вам про смерть говорил?
Ганюшкин с удивлением кивнул.
– Он всем так говорит. Раньше вообще нельзя было с больным о его болезни говорить, а теперь прямо могут сказать, что не жилец.
Он опять кивнул, и она ушла. Вопреки обещаниям доктора, он не умер, а даже чуть полегчало. Теперь он больше всего боялся визита Нины, она женщина пробивная, может договориться, чтобы разрешили свидание, но отец от этой встречи ничего хорошего не ждал. Она вся в него, не нынешнего, а того, каким был раньше: прямая, резкая, никаких компромиссов. Учиться пошла на финансиста, хотя он рекомендовал что-нибудь гуманитарное. После института вернулась в район, диплом с отличием, девчонку взяли в отделение Госбанка. Отец смеялся:
– Нина, и охота тебе чужие деньги считать?
– Папа, ты совсем не знаешь банковского дела. Наличные деньги – только часть нашей работы, все остальное в бумагах – счета, платёжки. Не морочь себе голову, гуманитарий.
А ведь совсем недавно и было все это. Он тогда в райкоме работал, выпивал, но не сказать, чтобы заметно, дома после работы двести грамм пропустит, кажется, на душе свободней. А встречи?! Каждую неделю кто-то из области в гостях, а гости всякие, кто только поужинает и в машину, а с иным до полуночи сидит. Утром на работу надо к семи часам, встанет в шесть, зарядку кое-как сделает, обмоется по пояс, зубы прочистит и горло прополощет, а жена все равно с подозрением смотрит:
– Нет, Федя, и рожа, извини, у тебя не райкомовская, и запах не коммунистический.
Старшая дочь Валюша после института уехала на Север, вышла замуж, приезжали с мужем на недельку после южного отдыха, она о беде отца позже всех узнала. А Нина душеспасительные беседы устраивала после каждого серьёзного срыва. Ганюшкин поначалу все на Афган сваливал, мол, поистрепали нервы, вот и хочется хоть как-то забыться.
Афган мало кому на пользу пошёл, разве московским генералам, которые за золотыми звёздами сюда прилетали. Отсидится месяц в каком-нибудь гарнизоне под прикрытием спецназа и пары вертушек, а потом распишет свои подвиги. Он сам читал в «Звезде» про одного, которого они же и охраняли, так он только что не перестрелял всех духов, так развоевался, что позиции наших войск радикально укрепились. А сам, падла, на толчок ходил с парой автоматчиков.
Там же Ганюшкина и ранило за месяц до демобилизации, с бронемашины как ветром сдуло, осколок фугаса в груди застрял. Ребята быстро в машину и в лазарет, а там хирургом оказался молодой совсем человек, но рисковый. Видит, что парень кровью исходит, велел бросить на стол, гимнастёрку ножницами располовинил, а Ганюшкин уже поплыл, слышал только, что врач девчонок медсестёр материт, те боятся, ни разу не видели, чтобы из живого человека кусок железа торчал. Через двое суток очнулся, а хирург этот над ним сидит, улыбается:
– Ну, дембель, забирай свой осколок и шпарь домой. Я тебя к вечеру отправлю вертушкой в госпиталь, пусть посмотрят, все ли там ладно. А девчонкам спасибо скажи, видишь, какие они смирные, я из них всю кровь для тебя высосал. Жениться тебе на них уже нельзя, кровное родство. Понял?
В госпитале долго шептались доктора, когда рентген посмотрели. В сантиметре от сердца осколок, а тот пацан без церемоний выдернул.
Афган многих ребят подсадил на наркотики, в Союзе про них только слышали, а тут рядом и сколько хочешь. Ганюшкин один раз ширнулся и больше не стал, испугался, лучше спирта кружку накинуть для храбрости. Там и втянулся. Когда домой пришёл, скрывался, в сельхозинститут поступил, спортом занялся, а бутылку на троих соображали часто, особенно после удачного калыма на разгрузке барж…
Услышал в коридоре голос Нины, идёт командир, сейчас будут разборки. Дверь открыла, в белом халате, в шапочке, ну, чисто врач, подошла, села на стульчик. Отцу совестно, глаза прикрыл, притих. И вдруг слышит: всхлипывает. Открыл глаза – дочь его и не его сидит, плачет, на него, как на самого дорогого, смотрит. Достала салфетки, лицо ему протёрла, а слезы так и капают.
– Давно я так рядом с тобой не была, а вот видишь, как довелось. Говорила с главным, решили так: только можно будет, увезу тебя в кардиоцентр. Я только сегодня поняла, как ты нам нужен. Ты же отец, опора наша, а мы тебя потеряли. Прости, папа, в этом и мы виноваты, и мама, и Валюша. Ты только не переживай, лежи спокойно, я дала главному несколько денег, чтобы препараты посерьёзнее использовали. Вале позвонила, она приехать не может, но в кардиоцентр вырвется. Ты ведь не знаешь, она теперь заместитель начальника нефтеуправления по экономике. А начальник Юрий Тимофеевич, который у тебя инструктором был в райкоме, а потом на Север перевёлся, ты же ему помогал. Я тебе соки оставлю, больше ничего нельзя. Ты сейчас как чувствуешь? Болит? Это нормально.
Он кивнул. Нина вытерла теперь уже его слезы и сказала, что в десять часов приедет и останется до утра. Ганюшкин покачал головой: не надо!
– Около тебя кто-то должен быть всегда, вдруг плохо станет. Не перечь! До вечера.
Когда управляющего банком перевели в область, Нина была начальником кредитного отдела, впереди заместитель управляющего, и он должен занять это место. Ганюшкин тогда погрешил против совести, видел, что девчонка толковая, хочется ей большой работы, позвонил управляющему областной конторой, договорился о встрече. Они были неплохо знакомы, Комольцев его фамилия, часто бывал в районе, а Фёдор Петрович уже был председателем райисполкома. Встретились перед обедом, он сразу высказал свою просьбу, Комольцев отнёсся к ней спокойно, но не отрицательно. В обед поехали в ресторан, пару часов посидели.
– Фёдор Петрович, нам бы ошибки не совершить, а то совсем дочери твоей карьеру испортим. Как ты считаешь, справится она? Не по знаниям, по характеру?
Он тогда возгордился своей дочерью, сказал, что хвалить не станет, но характер есть, сумеет все в руках держать. В случае чего – сам обещал поддержать.
– А первый не будет возражать?
– Нет. Он к ней хорошо относится и ценит даже выше заместителя. Ты же знаешь, какие у нас хозяйства, кто-то совсем слаб, кто-то закредитован по самое не могу, а она всегда найдёт способ, чтобы хоть как-то помочь.
На том и порешили.
4
Ночной дежурный врач реанимации оказался действительно человеком совсем другим, чем его коллега. Ему подали историю болезни, глянув на первую страничку, доктор внимательно посмотрел на больного:
– Говорить вы не можете, Фёдор Петрович, потому используем элементы языка глухонемых: согласен – кивок, не так – голову чуть в сторону. Я говорю, чуть, дёргать не надо. Вы меня узнаете?
Ганюшкин поднапрягся, но шум в голове не давал сосредоточиться.
– Несколько лет назад вы вручали мне партийный билет. Помню, улыбнулись: впервые выполняю столь серьёзную миссию. Моя фамилия Струев, Василий Алексеевич.
Фёдор Петрович кивнул.
– Вот и хорошо. По вашей ситуации. Инфаркт серьёзный, но и с таким живут, если очень хочется. Слышали шутку: если человек хочет жить – медицина бессильна. Вам, как я понимаю, жить совсем не интересно. Не возражайте, я в широком смысле. Зина, убери эту дрянь, принеси из резерва. Хотя обожди.
Доктор поднял простыню и стал внимательно, по несколько минут в одной точке, выслушивать сердце. По его лицу больной мог проследить, что его устраивает, а что вызывает опасение. Опасений оказалось больше, Василий Алексеевич взял его правую руку и нашёл пульс. Тоже, похоже, ничего хорошего.
– Зина, убери все препараты, вот тебе ключ от моего сейфа, на верхней полке стоит флакон в красной коробочке. Принеси его сюда. – И уже обернувшись к больному, добавил: – Это очень серьёзное средство, у меня товарищ по институту работает в Германии, привозит кое-что интересное, у них фармацевтика на порядок выше нашей.
И вдруг Ганюшкину показалось, что он проваливается вместе с палатой, медсестрой, не успевшей убежать, и доктором. Свет погас, и он полетел, распластав руки, в кромешной тьме. Яркие вспышки пугали то слева, то справа, потом стало светло, даже ярко, и он увидел огромный стол с зеркальной поверхностью, посреди которого на алюминиевой тарелке, с какой они в котельной ели огурцы и квашеную капусту, лежало что-то очень ему родное и даже больное. Все ещё в полете он приблизился к тарелке и вздрогнул: это его сердце. Оно было грязным, с рваными краями, все в крови. Но почему-то в тарелке полно груздей, огрызков огурцов, шматков надкушенного сала? Стол из зеркального превратился в грязный с давно немытой клеёнкой, вокруг тарелки закружились сначала медленно, потом с тошнотворной скоростью бутылки с водкой и ухватанные стаканы. Потом все исчезло, а он полетел вверх, и все внутренности подпирали к горлу от скорости и страха, как это было в далёком детстве, когда они десятилетними катались на самодельных лыжах с высокой горы, преодолевая страх перед скоростью и стоявшими по сторонам девчонками. Вырвавшись из какого-то замкнутого давящего пространства, он оказался на коленях мамы, совсем маленьким, она гладила его головку и шептала ласковые слова. Он вообще не помнил никаких слов мамы, потому что она умерла, когда ему было десять лет, а до того два года болела нехорошей болезнью и медленно умирала на голбчике за печкой. Он не помнил ни одного её звука, кроме тихих и никогда несмолкающих стонов. Когда маму схоронили, он подолгу не мог уснуть, потому что никто не стонал, а он уже привык к такой страшной колыбельной. Позже он вспомнит, что вот так на коленях мамы сидит на единственной сохранившейся фотографии. Ему три года, мама молода и красива, приезжий фотограф усадил её в плетёное кресло на фоне застиранной простыни.
Сквозь пробуждение услышал голос Василия Алексеевича, звон склянок, шуршание халатов.
– С возвращением, Фёдор Петрович, как мы себя чувствуем? Отдыхайте, дочь вашу я отправил домой, утром девочки скажут ей, что кризис миновал. По крайней мере, кто-то должен чувствовать себя спокойней?!
Прошла неделя. К нему вернулась речь, но он скрывал это от дочери, боялся серьёзного разговора, а медсестры сдали его с потрохами, и как-то в обед дочь вошла с наигранным возмущением:
– Папа, как тебе не стыдно, уже говоришь, а от меня скрываешь. Ты разве уже не любишь свою дочь?
– Нина, врачи с тобой откровенны, скажи, я выживу или все ещё умираю?
Нина влажными салфетками протёрла ему лицо, руки, грудь:
– Господи, исхудал-то как! Эти дни ты был как бы почти там. Василий Алексеевич квалифицирует твоё состояние во вторую ночь как клиническую смерть. Папа, милый ты мой… – Она ткнулась ему в плечо и заплакала. – Я тебя ни в чем не упрекаю и не буду напоминать, только дай мне слово, что больше никогда…