У крайнего двора Акундина Медведева стояли три оседланных лошади, а четверо казаков, с желтыми лампасами, в шинелях и башлыках, при шашках и в сдвинутых набекрень папахах гулеванили, прикладываясь поочередно к горлышку пузатой бутыли.
Дело житейское – на побывку домой приехали казаки из дивизиона, вот и пьют на радостях. А что еще делать казакам прикажите, лучше уж этот день потерять, но отдохнуть на славу от казарменного бытия, а с утречка и по хозяйству поработать можно. Хорошо отдыхают казаки, всласть, как полагается. Углядев верхового, служивые развернулись поперек проулка и в четыре луженые глотки песню разухабистую разом загорланили:
За Аргунью, ой да за рекой, казаки гуляют!
Эх, эх, живо не робей, казаки гуляют!
Эх, эх, живо не робей, казаки гуляют!
Они свои каленые стрелы за Аргунь пущают!
Эх, эх, живо не робей, за Аргунь пущают!
Эх, эх, живо не робей, за Аргунь пущают!
Горланили весело, с задором, видно, приняли уже немало. Песня была старая, забайкальская, из тех времен, когда иркутских казаков отправляли туда на помощь в караулы, набеги немирных мунгалов и маньчжурцев отражать. Оттуда на Иркут и привезенная дедами-прадедами.
Они, братцы, ой да мало спят – в поле да разъезжают!
Эх, эх, живо не робей, в поле да разъезжают!
Эх, эх, живо не робей, в поле да разъезжают!
Забайкальцы, ой да храбрецы, бравые робяты!
Эх, эх, живо не робей, бравые робяты!
Эх, эх, живо не робей, бравые робяты!
Песня была бодрящая, глотки луженые, так что Семен Кузьмич заслушался ребят. А те не унимались, разливались соловьями.
Они, братцы, ой да молодцы – водку пьют, гуляют!
Эх, эх, живо не робей, водку пьют, гуляют!
Эх, эх, живо не робей, водку пьют, гуляют!
Сладко выпьем, ой да поедим – все горе забудем!
Эх, эх, живо не робей, все горе забудем!
Эх, эх, живо не робей, все горе забудем!
И тут казаки добавили от себя такую похабщину, что у Семена Кузьмича, всю свою жизнь знавшего только одну женщину, Богом данную жену Анну, под папахой покраснели уши. Ох, и острые глаза у служивых – и углядели, и узнали, и сразу деда подковырнули. Его уважали, как и любого старика, но это не избавляло от таких вот приветствий – у каждого найдут станичники любимую мозоль и тут же на нее и надавят. Палец в рот не клади…
– Здорово дневал, Семен Кузьмич, – Пахом Фереферов, рослый усатый казачина, с двумя лычками младшего урядника на желтых погонах, вышел на дорогу, пьяно покачиваясь на ногах. – С властью тебя новой. Керенского большевики того, по самую… – и казак сделал такой выразительный в своей хулительности жест, что Батурин тут же поперхнулся ответным приветствием, а казаки радостно заржали, давясь смехом. Ох уж этот Пахом, бабник, срамник и пьяница, но казак работящий и храбрый. И тут же приветил их:
– И вам здорово. Ну и похабники же вы, хоть моих седых волос постесняйтесь. Не порол я вас, когда мальцами без штанов бегали…
– Это точно, дед, повезло. Антон вон Глашке своей сразу к подолу припал, видать, шибко ты его порол. Застращал казака, тоже не пьет и на сторону к жалмеркам не бегает…
Дружно и весело ржут казаки, как лошади, но дорогу освободили и руками приветственно старику помахали. А выпить не предлагали. Все знали, что природа жестоко обидела всех Батуриных – коли выпьют хоть полчарки, тотчас выворачивает их страшно, будто изнанку свою выблевывают. Впрочем, не всех – Федор, второй сын, мог выпить немного и не блевал при этом, как худой котенок. Так то, наверное, от матери, от рода Кошкиных, передалось.
Миновав два двора, Семен Кузьмич подъехал к третьему – большой пятистенок, наличники с затейливой резьбой, крытая железом крыша, добротные постройки, крепкий забор из плотно пригнанных досок, свежеокрашенных в синий цвет. Его ждали – тесаные ворота раскрыты на всю ширь, а сын Антон, простоволосый, в гимнастерке без ремня, но с крестом и медалями на широкой груди, тут же взял Мунгала под узду и ввел коня во двор.
Семен Кузьмич тяжело сполз с седла, заботливо придержанный сыном, с чувством перекрестился. Доехал…
Остров
(Федор Батурин)
Батурин вырвался из сладкого омута воспоминаний и, памятуя о долге, побежал на второй этаж. Уже на лестнице он услышал громкий и призывный голос Керенского, но, заглянув в зал для собраний, Федор обомлел. Вроде бы всех штатских удалили из здания, а просторный зал был забит ими более чем наполовину.
В первых рядах сидели донцы и с упоением внимали крикам Керенского, уже слышанным Батуриным внизу – «Завоевания революции в опасности», «Русский народ самый свободный народ в мире», «Революция совершилась без крови – безумцы большевики хотят полить ее кровью», «Предательство перед союзниками» и прочие довольно избитые митинговые лозунги, зачастую не имевшие между собой связи.
А представители его Уссурийской дивизии, в отличие от донцов, вели себя совершенно иначе, развязно – злобно зыркали глазами на Керенского, громко шушукались между собой и звучно, на весь зал, материли «временных» министров. Раздался даже выкрик маленького круглолицего урядника из первого Амурского полка: «Неправда! Большевики не этого хотят!»
Однако казака зашикали, и, когда министр-председатель закончил свою истеричную речь, раздались даже аплодисменты, но только какие-то жидкие и негромкие. Федор был сильно разочарован – вместо стальной речи и четких приказов правитель России повел себя как митинговый склочник. Не так он мыслился Батурину и другим казакам.
За спиной он услышал тихую бурятскую речь и скосил глаз. Малков что-то бормотал сквозь зубы с отрешенным видом. Над ухом Федора склонился язвительный Петька Зверев, что родным племянником ему приходился – первенец старшей сестры Анны, и тихо пояснил:
– Удивляется сильно наш Хорин-хон, вроде спрашивает – и это правитель России?!
Но, несмотря на удивление и некоторое разочарование, донские и енисейкие казаки громогласно поддержали Керенского. Забайкальцы из первого Нерчинского полка выразительно промолчали, но было ясно, что идею с походом на Петроград они явно не разделяют, как и их соседи – угрюмые приморские драгуны. Уссурийские казаки только ворчали, и нельзя было понять – пойдут они на столицу или не пойдут. Однако выступили против только амурские казаки, громко обхаяв министра-председателя. Заводилой у них стал маленький злобный урядник, что пытался сорвать выступление.
– Мало кровушки нашей солдатской попили! Товарищи, перед вами новая корниловщина! Помещики и капиталисты! – с упоением ненавистью кричал амурец, а Федор недоумевал – ну ладно капиталисты, но откуда на Амуре взялись помещики?! Их там отродясь не было, как и по всей Сибири. И какая здесь солдатская кровь, если кругом одни казаки…
– Довольно! Будет! Остановите его! – закричали из первых рядов донцы, вскакивая с мест.
– Нет, дайте сказать! Товарищи! Вас обманывают… Это дело замышляется против народа…
Федор только покачал головой, глядя на растерявшегося Керенского, и поймал требовательный взгляд генерала Краснова. Ему стало ясно, что тут надо предпринять и он подошел к орущему уряднику:
– Чего орешь?! Чай не на митинге! Или сам решил председателем правительства стать? Так тебя даже кобылы слушать не будут, – стоявшие рядом с Батуриным енисейцы зло засмеялись.
Урядник бросил на них ненавидящий взгляд и отступил к своим амурцам, которые тут же плотно сбились в кучку. Но вот орать разом прекратили, лишь яростно сопели – и дураку понятно, что если драка начнется, то получат они по первое число, ибо енисейцев намного больше в зале, да и донцы последним, если что не так пойдет, помогут.
Утихомирив кое-как амурских казаков, большая часть которых искренне считала себя большевиками, Федор спустился по лестнице и наткнулся на командира сотни, в руках которого был белый листок бумаги и желтые погоны с широким продольным галуном серебристого цвета.
– Держите новые погоны, господин подхорунжий! Поздравляю от всей души! – Петр Федорович дружески похлопал казака по плечу. – Я тебя к вахмистру три месяца назад представлял, да в Уссурийском полку заворотили, сам знаешь, как к нам там относятся. А тебя премьер через чин провел – иди, поблагодари, два часа времени даю. Повезло тебе! Эх-ма, такая женщина! Мне б такую! А потом на погрузку в эшелон беги…
Батурин поплелся в конец коридора, волоча налившиеся чугуном ноги. Боязно стало казаку – полтора года в окопах провел, без водки и баб, верность жене блюл, а тут такой случай.
И не идти нельзя – долг завсегда платежем красен. А ежели заразу какую подцепит и Антонине потом привезет?! В растерянности казак остановился, присел на стул, достал из шинели пачку папирос и закурил, сломав несколько спичек дрожащими пальцами. Уж лучше в атаку еще раз сходить, хоть и страшно до мокроты в исподниках, но зато нет горького осадка безысходности…
– Семеныч! Фу, еле добежал, – родной племянник, подчиненный и верный друг, Петр Зверев присел рядом на колченогий стул. – Боишься бабы?
– Боюсь, а вдруг заразу какую-то от нее подцеплю, – искренне ответил ему Федор, никогда ничего не скрывавший от родича. А тот прекрасно все и сам видел, с чьей подачи Федор производство через чин получил.
– Держи. Английского мастера Кондома изделие. Врач, пока в госпитале лежал, мне их задешево продал. По пять рублей за штуку керенками заплатил. На, возьми вот две штуки. Они особо для охочих баб сделаны – орут во всю глотку, сам проверял. Иди, не робей, братка, через эту ткань ничего не будет, железно. И не бойся греха – пока казак воюет, ему любой грех Господь отпускает. Да что там прелюбодеяние, мы же убиваем, пост не блюдем… Эх-ма, – Петр сунул в широкую ладонь дядьки, что был всего на шесть лет старше, два пакетика и, поднявшись со стула, пошел к дверям.
Федор повеселел – об этой штуке он уже слышал. Правда знающие казаки говорили, что с ней бабу любить никакого удовольствия, будто в полной форме и сапогах купаться на речке. Так Федор не за приятностью шел…
Комната пребывала в полумраке из-за задернутых штор, а на широком кожаном диване была заранее расстелена постель. Она его ждала… И слов между ними не было произнесено. Нагая женщина, трясясь в лихорадке, быстро раздела казака и, крепко прижавшись к нему горячим телом, рухнула на диван. Верность жене улетучилась из головы Федора – он захотел ее. Но не забыл казак о дружеском подарке, натянув его и подивившись жесткой шершавости неведомого изобретения. И навалился на нее всем телом…
– А-а! Что это?! Больно же! Не надо… – женщина ужом вывернулась из-под него, схватила ладонью за причинное место и сдернула жесткий гульфик. Поднесла его к глазам и удивленно спросила:
– Зачем это? Ты болен?
– Нет! – Федор замотал в отчаянии головой. – Я это… Только жена у меня, ни с кем я… Вот приятель и дал…
– Глупышка, – ласково пропела она грудным голосом, – я здорова, у меня муж, двое девочек. Просто я сильно захотела настоящего мужчину. Очень сильно! Не стыдись, ведь и у тебя долго женщины не было?!
– С марта прошлого года, с женой я только был, – кое-как выдавил из себя Федор.
– И я с мая… – тихо произнесла женщина, – муж у меня профессор, Бадмаев ему какой-то артефакт дал. Он обо мне и детях напрочь забыл, только этот идол да проклятая революция у него на уме. Импотентом стал…
– Кем, кем?
– Мужская немощь у него! Бессилие! Стариком уже стал. Иди ко мне…
Устоять Федор не мог, да и плоть заново восстала. Навалился на нее, ворвался… и кончил. Казак со стыда сжался, оскандалился же ведь, сраму-то. А она не обиделась, ласкать нежно стала, прижалась мягкой грудью.
– Что ты, что ты, не переживай, казак мой. Так бывает от долгого воздержания. Сейчас наладится…
Под ее ласками все наладилось, и они миловались с упоением, вжимая друг в друга мокрые тела. И так было долго, пока не насытились и без сил не легли рядом, крепко обнявшись.
– Не спрашивай только, как меня зовут, незачем. Пусть я останусь для тебя прекрасной незнакомкой. Ты молодец, только береги себя. Думаю, дня через три-четыре, как в столицу войдете, ты хорунжим станешь, а то и сотником. Офицерские погоны лягут на твои крепкие плечи. Только я боюсь одного – не тот человек Саша, совсем не тот. Чтоб сейчас у власти в России удержаться, нужно жестоким диктатором быть и крови не боятся. А он?! Эх, горе наше, демагог, право слово…
– Кто-кто? – Федор сразу не понял, что речь идет о Керенском.
– Болтун, краснобай. Баюн! Десять лет его знаю, вроде друга семьи он! – резко ответила женщина и отчаянно прижалась к казаку.
– Брось об этом. Люби меня, не жалей. Хочу… Ну давай же, у нас очень мало времени…
…В сумраке комнаты молочной белизной отсвечивали ее бесстыдно раскинутые ноги – женщина крепко спала. Федор быстро оделся, намотал портянки и натянул сапоги, туго затянул ремень, поправил складку на своей потрепанной шинели.
Казак с грустью посмотрел на свою нечаянную любовь. У нее есть все – деньги, муж с положением, дом в столице, но нет сейчас самого главного – твердой мужской опоры. А у него нет здесь ничего, кроме крестов, дедовских лампас, да прострелянной шинели. И еще в кармане лежат новые погоны подхорунжего. Зато его ждет в Иркутске любушка, детки, отец с седой бородой, дом, братья… И плевать на богатство и власть, у него казачья доля, и нет ничего почетней, слаще и горче…
Федор бережно накинул на женщину одеяло, поправил ремень шашки и вышел из комнаты, тихо закрыв за собой дверь.
Медведево
(Семен Кузьмич Батурин)
– Здорово, батя, – сын крепко сжал отца в объятиях. Похож на него полностью, словно точная копия. В русой бороде и на висках поблескивают серебряные нити. Не молоденький уже Антон Семенович, сорок третий год казаку скоро стукнет.
– Деда прискакал, деда!
Целый выводок ребятни ворохом посыпался на старика, терзая бекешу, шашку, смахнув папаху с головы. Семен Кузьмич только успевал на ласку отвечать, то одного, то другого погладить. Суматохи добавляла собака, которая радостно скулила и гремела цепью.
– Цыц! – чуть рявкнул на пса сын и добавил для детей: – В доме намилуетесь, устал дедушка.
Подхватив отца под руку, помог подняться по высокому крыльцу. Напротив крыльца стоял почти такой же дом – сыновья не отгораживались забором друг от друга, а жили дружно, заедино…
Миновав холодные сени, Антон открыл дверь, и Семен Кузьмич зашел в дом, окунувшись с порога в комнатное тепло. Семь лет назад Батурин не стал скупиться, благо деньги были немалые, а построил обоим старшим сыновьям почти такие же дома, как родовой в Олхе, только размерами чуть меньше. И крытым крыльцом соединенные. И потому повеяло на него сразу чем-то родным, обжитым.
– Здравствуй, батюшка, – высокая и статная невестка, Глафира Петровна, в нарядном шерстяном платье с бусами на шее, с накинутой на плечи шалью с кистями, встретила его глубоким поклоном.
Дождавшись, когда свекор перекреститься на образа в правом, красном углу залы, она с улыбкой протянула ему резной деревянный ковш. Старый казак взял емкость двумя руками и стал пить теплый ягодный взвар, проливая сладкие капли на бороду. Выпил в охотку, утолил жажду и протянул ковш обратно хозяйке:
– Здорово, доченька. Взвар у тебя всегда на ять. Хорошая женушка досталась моему сыну!
Услышав такие слова от скупого на похвалы Семена Кузьмича, Глаша зарделась, как маковый цветок, и чмокнула свекра в щеку. Затем она и сын разоблачили отца и усадили его на привычное место у окна – любимые папиросы Семена Кузьмича Антон всегда держал на столе, хотя сам никогда не курил. Прикурив от зажженной спички, поданной сыном, старик выпустил из ноздрей хрящеватого носа густой клубок табачного дыма и только сейчас почувствовал усталость.
Из кухни ему было хорошо слышно, как наполнилась горница радостными детскими голосами, как часто хлопала входная дверь дома – медведевские Батурины в предвкушении раздачи подарков исходили томлением.
Но Семен не стал торопиться, а взялся за большую чашку горячего пахучего чая – хозяйкам ведь нужно время, чтобы самим подготовиться и отпрысков принарядить. И хоть за эти два десятка лет он никогда не заставал Глафиру врасплох – та всегда исхитрялась то шаль на плечи накинуть, то платок, то даже успеть переодеться, но зачем невесток суетиться заставлять.
Да и чай попить старый казак любил, как почти все старожилы и казаки в Забайкалье и Прибайкалье. Вот только пил незабеленный, и тем более не «сливан» с молоком и бараньим жиром, а черный, крепко заваренный, что большими плитками продавался в меновом Туранском карауле. И с малиновым вареньем вприкуску, с печеньем домашним да с изюмчиком. И сейчас невестка расстаралась и блюдца расставила…
Всласть напившись чаю и накрыв свою пустую чашку блюдцем, Семен Кузьмич поднялся с удобного стула и пошел к диванам. Батурины уже давно были в сборе, ерзали по лавкам с резными спинками, что похожи были на городские диваны – то умельцы постарались. Сын надел новую гимнастерку со всеми регалиями, туго перетянул ее ремнем, расчесал бороду и волосы, распушил усы. Его жена Глаша переоделась в цветное нарядное платье, толстая женская коса, свитая жгутом, красиво лежала на голове. И даже румяна наложила, прихорашиваясь – баба в самом соку, броская казачья красота и стать так и выпирают из нее.
И Антонина, жена Федора, принаряжена – молодая казачка двадцати шести лет, сидела скромно, положив на колени натруженные ладони. Тяжело ей сейчас приходится – муж на фронте воюет, а она одна по хозяйству, пусть и Антон, и свекор ей постоянно помогают – и засеяли надел, и убрали, и сена накосили, дров длинную поленницу привезли и нарубили, и деньги дают. Но все равно тяжело бабе, коль казака рядом нет. И дети все в сборе, его внуки и внучки…
– Здорово, мои родные, – еще раз поздоровался Семен Кузьмич, и получил ответное и дружное «здравствуй, дедушка». И тут же уселся на свободную лавку (ему и оставленную), возле которой лежали на домотканых половичках снятые с Мунгала переметные сумы. Подарки были уложены Анной еще вчера, взятые из объемных сундуков, где долгое время лежали, дожидаясь своей очереди. Жена ему трижды втолковывала, кому и что предназначено. И старый казак не оплошал, раскрыв сумы.
– Идите-ка ко мне, шалуньи, – подозвал к себе самых младших. Глаша с Тоней будто сговорились между собой и четыре года назад родили по девочке, у первой Маша, а у второй Паша, Прасковья то есть, в честь прабабушки назвали. Обе русые, с тонкими косичками, озорные, мамками сверх меры балованные любимицы. Младшим деткам завсегда ласки больше перепадает. Кофточка и платьице, пошитые Полиной на швейной машинке (была у Семена Кузьмича дома такая роскошь – «Зингер»), были встречены с восторгом, а добрый дедушка расцелован в обе щеки.
Затем были наделены казачата восьми лет – невестки опять меж собой «сговорились» – Тоня родила своего первенца Антона (в честь дяди названного), а Глаша младшенького Семена (дедовского любимца и тезку). Глаза у мальчиков вылезли, когда увидели царский подарок – по ладно сшитой гимнастерке и маленьким казачьим шароварам с атласными желтыми лампасами. И хоть великоваты изрядно были (Анна и Полина шили им на вырост), но то была их первая в жизни казачья форма, коей по обычаю наделяет не отец, а дед. Из сум еще фуражки маленькие появились, тульи защитные, околыши желтые, козырьки лакированные – Сенька и Антошка аж грудью зашлись, вздохнуть боятся, глазенки сверкают. Заказал фуражки Семен Кузьмич по весне в городе и заплатил изрядно, почти как за большие.
– А ремни и сапоги вам уже давно сделаны, ждут вас, не дождутся, – с деланной суровостью в голосе произнес дед. – Идите и переодевайтесь быстро, хоть на казаков похожи станете.
Внучата от радости деда поблагодарить забыли, взяли форму в охапку дрожащими ручками и убежали в дальнюю комнату. С ними Антон и матери вышли.
А Семен Кузьмич подозвал к себе старшую дочь Антона, Анну, шестнадцати лет, что в шестом классе гимназии в городе училась. В город на учебу их сосед ее постоянно привозил и увозил – он в Иркутске извозом занимался. Порода сразу видна – вся в мать, статную тункинскую казачку, что на лошади как любой казак ездит, а при нужде и стрелять из винтовки так же метко будет. В сок девка вошла, замуж выдавать надо. Антон говорит, что нашел в городе ей партию, да в офицерских чинах казак, и род старинный. А жаль, что дочь чужому роду будет служить, не своему, а то славные казачата Батурины были бы у них в семье…
– Возьми-ка, внучка, это тебе – сунул ей в руки маленькую коробочку Семен Кузьмич. Та раскрыла ее и обомлела, как внучата – золотые сережки с кроваво-красными рубинами, драгоценный подарок (хоть и не такой дорогой, как кажется, Батурину он даже задешево обернулся, но вот говорить это Анне он, понятное дело, не стал). Девчонка взвизгнула, потеряв в миг все городское воспитание, кинулась деду на шею, расцеловала в обе щеки и тут же в опочивальню бросилась примерять – это не серебряные скромные сережки, отцом купленные за рубль пара…
На старшего внука Кузьму, одетого в полную казачью форму (отец заранее стал сына к службе готовить), дед смотрел со смесью непонятной любви и почтения – уж больно тот ему отца напоминал, лихого казака Кузьму Антоновича Батурина. А потому баловал его сверх меры…
– Вот возьми, – в руки внука была сунута трубочка из свернутых купюр. – Не гоже такому молодцу без деньги в кармане жить. Теперь и подарки купить сможешь, и младших сластями городскими побаловать.
Внук оторопело посмотрел на тонкую трубочку из пяти «цыплят» и одной «синьки», так в обиходе называли желтые рублевые и синие пятирублевые «романовские» купюры.
Невиданное богатство для казака еще три года назад. Но война изрядно, чуть ли не втрое обесценила бумажные деньги, золото с серебром начисто исчезло. Особенно поднялись цены на все добротные фабричные товары, детские фуражки стоили Семену Кузьмичу даже чуток дороже – так что он мало терял от такого подарка.
Из комнаты выбежали двое казачат при полном параде – матери приладили им погоны, а Антон нацепил на фуражки кокарды (сын заранее все купил, но молчал). В начищенных сапогах, в ремнях со старинными пряжками, они горделивыми гусаками вошли в горницу, кося глазами по желтым лентам лампасов. Смотрите на нас все, завидуйте, настоящими казаками стали.
Но на шею к деду не кинулись, как завсегда делали – не солидно уже, раз полную казачью форму надели. Наученные матерями, внучата поклонились и чинно, не по-детски поблагодарили:
– Спасибо за справу казачью, дедушка Семен Кузьмич, да наш низкий поклон передайте бабушке Анне Трофимовне, да тетушке Полине Ивановне. Век вам всем здоровья, а нам службы казачьей!
– И вам на том слове спасибо, внуки мои любезные Семен Антонович и Антон Федорович, – Семен Кузьмич встал и ответно поклонился. Вот так со старины обычай этот блюли. Мальцы переглянулись и убежали в светлицу, перед зеркалом покрасоваться.
Сын с улыбкой кусал ус – доволен был подарками дедовскими. И тут в горницу вошла Аня, горделиво повернула голову из стороны в сторону – невестки разом ахнули, и нечто похожее на зависть появилось в их глазах. Антон сообразил последним:
– Балуешь девку, батя, – недовольно пробормотал. А с чего радоваться казаку, если женушка сегодня ночью в опочивальне его спросит – «а ты мне такие подарки делал, суженный мой?»
А вот радостного Кузьму отец не приметил, тот уже упрятал деньги в карман и постарался прикинуться занавеской, чтоб под ее прикрытием его радостного вида отец не углядел. А то скажет, что такими деньжищами парня грех баловать, и заберет, в лучшем случае, половину, если не больше. А так парень ему треть сам отдаст…
– А вот и тебе, доча, от свекра и свекрови подарок скромный, – и протянул Антонине вырезанный из кости умельцем изящный гребешок с серебряными вставками. И теперь женщины ахнули, одна восторженно, а другая с плохо прикрытой завистью.
– А к нему еще вот что, – и Семен Кузьмич развернул большой пуховый платок жениной работы – и коз сама стригла, и пряжу пряла, и платок связала крючками. Накинул его на плечи невестки, шаг назад сделал.
– Красота!
И тут же достал из сумы яркую цветную шаль с бусами из перламутровых жемчужин, протянул хозяйке:
– Носи, доченька, на счастье много лет, да стариков своих добрым словом вспоминай чаще…
Зарделась Глафира, победно сверкнула синими пронзительными глазищами, и женщины, тут же ставшие опять подругами, удалились в светлицу, чтоб на обновы полюбоваться. Антон похахатывал, теребя рукой бороду, видно, от сердца отлегло.
– Всех ты, батя, наделил, склоков не будет…
– А это тебе, – из полностью опустевшей сумы достал старик перчатки. Антон их взял и поперхнулся ответным словом – в обе перчатки были плотно вложены желтые, зеленые и синие купюры – на хозяйство, дочь учить в гимназии да Антонине помогать.
– Уважил, батя, ну и уважил. Дай Бог тебе здоровья, – сын заключил отца в объятия, сжал на радостях. – Всех уважил!