Здесь снимали Островского, и дамы, одетые в платья с затянутыми корсетами, готовились перейти дощатый тротуар несуществующего города.
Здесь разыгрывалась драма: мужчина уходил от женщины, уходил навсегда, и она лежала ничком, устав от слез, – и тишина стояла на съемочной площадке…
Здесь иностранный шпион сидел в роскошной «иностранной» квартире, а на столе перед ним лежали пачки иностранных сигарет (пустые пачки сигарет – они с Наташкой после съемки смотрели) и стояла бутылка виски, (в бутылке была обычная вода, Наташка потом даже попробовала!).
И это постоянное ощущение волшебства, возможности увидеть такое, чего не могли увидеть обычные люди, на мгновение пожить возможной – другой и незнакомой – жизнью волновало, будоражило. И они, наполняясь этими эмоциями, переживаниями в течение дня, продолжали обсуждать их и по дороге домой, и вечером в комнате общежития.
Сейчас, погрузившись в воспоминания, забыв о Светланином дне рождения, подруги вспоминали киностудию, себя – тех, какие они тогда были…
– А помнишь, как мы в перерыве на лавочке сидели, а к нам Евгений Леонов подсел?
– Да, мы с тобой тогда прямо обалдели – живой Леонов к нам садится, да еще с нами разговаривает!
– А он же нам тогда что-то сказал… – вспоминала Светлана, и глаза ее блестели, словно, только что, недавно все это происходило, и было так в ней живо. – Он сказал что-то типа: «Ну что, девчонки, неохота работать?»
– Да, да! – горячо поддержала ее Наташка. – Он так и спросил, и сам сказал: «И мне неохота…»
– Да, это было круто, как сейчас говорят. Такой человек – рядом на лавочке сидит и с нами разговаривает!..
Подруги помолчали, погрузившись в воспоминания, и на лицах их было что-то такое – мягкое, светлое, видно было – в хорошие воспоминания они погрузились…
– А помнишь, фестиваль тогда был, делегация актеров по киностудии ходила, помнишь? Мы все хотели кого-то узнать, лицо какое-нибудь знакомое увидеть…
– Да, точно, был какой-то кинофестиваль, нам тогда дядька этот, начальник наш, билеты приносил, мы же с тобой ходили на просмотры…
– Ну да, ходили, правда, не помню, чего смотрели, но здорово было: просмотр, актеры, режиссеры, как сейчас говорят – тусовка их…
– А помнишь, мы комнату обтягивали, из нее потом декораторы настоящий будуар сделали, а мы с тобой там чай пили после работы…
– Ага, прикольно было… Нас тогда кто-то оттуда прогнал…
– Да, ассистент режиссера, помнишь, девчонка такая важная ходила…
– А помнишь, как Петровна тебя за рукавицы ругала, что ты правых рукавиц нашила, а левой – ни одной?
– Ага, это ведь она сама мне заготовок выдала на правую руку, а на левую – не дала, и я, дурочка молодая, старалась, шила, а мне вместо доброго слова – мат-перемат…
– Да, ругаться они могли, еще те тетки были… А ты тогда, тихоня, хвост поджала, только мяукала чего-то в ответ: «Вы же сами…» Ты тогда такой тихой, молчаливой была – помнишь? Не то что сейчас… Сейчас бы глотку свою луженую открыла… Нет, как все же люди меняются, – сказала Светлана, словно только сейчас осознав, как изменилась за годы их дружбы Наталья. И подумала: как из такой молчуньи и скромницы получилась такая громогласная норовистая тетка?! А сама она, Света, какой стала? Разве скажешь, что была она когда-то этой девочкой – славной, милой, мечтательной?..
И на фотографию посмотрела – как на подтверждение своих мыслей, где эти две девочки славные запечатлены были…
Наташа ушла. На кухне был порядок – Наташка всегда в конце их посиделок мыла посуду, вытирала стол.
– Как будто так и было! – говорила она, довольная собой. – А то что это за гости – придут, насвинячат и уйдут…
Машка затихла в комнате. Пора было спать, но спать Светлане не хотелось. Так взбудоражили ее эта встреча со своей молодостью, с киностудией, что было не до сна.
И она, стоя у окна, глядя на ночной город, ощутила, как будто было это сейчас, совсем недавно – удивительное это, радостное чувство, с которым просыпалась она в своей комнате в общежитии. Было это чувство постоянным, как фон, в котором она тогда жила: радость и удивление, что живет она в таком огромном городе, что она – студентка университета. И радость тогда, летом, что, накинув на себя легкие платья, наскоро умывшись, они с Наташкой, подругой ее, поедут на киностудию, в удивительный, нереальный – сказочный мир.
Ей вспомнилось сейчас, как будто она почувствовала это наяву, – ощущение свежего летнего утра, запах свежеполитого асфальта, доносящийся в окно троллейбуса, легкий ветерок и их с Наташкой радостные лица: они едут на практику на самую настоящую киностудию, где снимается кино!
И подумала она с нежностью, со слезами на глазах: «И вправду, какие девочки были – молодые, радостные, жизни открытые!.. Какая жизнь тогда была – ежедневная радость, волнение, ожидание чуда. Не то что теперь…» – оборвала она себя горько и пошла спать, словно устав от этих воспоминаний.
Но заснуть не могла. Так и блуждала ее память по коридорам киностудии, когда ходили они с Наташкой оформляться на практику, все еще не веря в свое счастье, разглядывая каждого встречного, ожидая увидеть известного актера или режиссера.
Вспоминала она комнату их большую в драпировочном цехе, в котором стояли столы со швейными машинками, лежали рулоны тканей, стопки рукавиц, которые сами драпировщицы и шили, без которых нельзя было обойтись в их обойном деле.
Вспомнила, как в обеденный перерыв выходили они с Наташкой в небольшую зеленую аллейку, садились прямо на траву под березой и наспех съедали нехитрый свой обед: пару бутербродов, приготовленных дома, и яблоко или бутылку молока с булкой – не больно-то разгуляешься на студенческую стипендию, а в столовую или кафе ходить было накладно.
И тут – словно подумала о чем-то важном, таком, что обязательно надо вспомнить, – она встрепенулась, и сонное, расслабленное состояние как рукой сняло. Что-то такое было в воспоминаниях этих, что ее разбудило, даже встревожило. Это кафе! Конечно же, кафе, в которое они с Наташкой пару раз заходили, но которое им было не по карману.
Зайдя в него в первый раз, они поразились, увидев очередь, в которой стояли люди из массовки в костюмах разных эпох, ролей, характеров. Стояли буднично, словно в обычной очереди – рыцарь и старушка в розовом воздушном платье, похожая на добрую фею. Стояли в ярких туалетах танцовщицы из водевиля и «нищие», одетые в рванье.
Они с Наташкой еще пару раз заходили в это кафе, чтобы поглазеть на удивительное зрелище. Брали стаканчик с чаем или кофе, садились за столик и просто смотрели на публику, наслаждаясь атмосферой массовки, съемочных разговоров. И пару раз среди этих людей, которые специально приходили сюда, чтобы, хоть на заднем плане, хоть на мгновение оказаться на экране, встречали они настоящих, известных актеров.
И после этой мысли сразу понятно стало Светлане, отчего так взволновало ее воспоминание о кафе…
…Она глазам своим сначала не поверила, когда увидела его. Его – любимого своего актера, в которого еще девчонкой была влюблена. Был он настоящим красавцем, был он знаменит после главных ролей в нескольких фильмах. В таких и влюбляются обычно все девчонки. И он – самый настоящий, живой ОН – встал за Светланой в очередь, когда решила купить кофе с пирожным (родители денег прислали, и можно было немного себя побаловать).
– Вы крайняя? – прозвучал глубокий, бархатный мужской голос, и она, обернувшись, чтобы ответить, увидела его, ЕГО. И не сказала ничего – просто не могла говорить, так пару мгновений и стояла, глядя на него во все глаза. Потом только головой кивнула и отвернулась, чувствуя, как внутри ее словно жаром обдало. Вот это да! Жаль, Наташки рядом нет – приболела она и два дня практики пропустила. И Светлана уже представлять начала, как вечером будет рассказывать подруге, как подошел к ней САМ и спросил…
И не успела представить, потому что рука ЕГО провела по ее волосам, и она встрепенулась и даже испугалась от неожиданности. И почти у самого уха услышала вкрадчивое:
– Какие волосы…
И он опять рукой провел по ее волосам – действительно красивым, густым, с медным отливом, волнистым, спускающимся ниже плеч.
– Какие роскошные волосы, – повторил он уже громко, словно стремясь привлечь к себе внимание…
И она зарделась, засмущалась и похолодела внутри. То, что он, любимый ее актер, стоял тут, живой, не экранный, да еще и прикоснулся к ее волосам, да еще похвалил их, лишило ее всякой уверенности. Она растерялась, в голове стало пусто, она ничего не сказала в ответ, только посторонилась от него и отвернулась, чтобы он не видел ее лица, которое – она не сомневалась – было сейчас красным, как маков цвет.
Но он продолжил к ней приставать, словно и не заметил ее смущения.
«Заметил, заметил, подлец», – подумала Светлана теперь. Заметил, как ребенок этот чистый, каким она тогда была, растерялся, засмущался, потому и продолжил ее смущать. Впрочем, для него, видно, это было настолько привычное, естественное дело – к девочкам молоденьким клеиться, что, может, ничего он и не заметил. Такие вот красавцы – эгоисты, только о себе и думают, только своего и добиваются. Сейчас она – взрослая женщина – ой как хорошо это понимала. Но та девочка…
Та девочка, которой она тогда была, только похолодела внутри и застыла, замерла, когда он опять провел рукой по ее волосам, провел медленно, как-то значительно, как будто приручал ее, приучал к себе. А он, приблизив свое лицо к ее лицу, так, что почти касался ее щеки, сказал ей на ухо – но не тихо, а нарочито громко:
– Поехали ко мне пить шампанское и валяться голыми на ковре…
И она не знала даже, что ответить на такое предложение, как отреагировать и вообще – реагировать ли. И от непонятливости своей, от растерянности, – слышала только сердцебиение свое и почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы – от обиды? от смущения? от ужаса? – что с ней такое – ТАКОЕ! – происходит.
И опять уже эта, взрослая Светлана, подумала с грустью: «Господи, вот детка-то была чистая и наивная!» Сколько таких предложений – на порядок хуже, циничнее, непристойнее, она слышала потом в жизни. И находила, что ответить, как отшить, чтоб мало не показалось. Но тогда – казалось ей это таким… ТАКИМ!..
Сейчас, как и тогда, она даже слов не находила, чтобы то свое состояние описать. Вспомнила только, как возвращалась она в свой цех с обеда и казалось ей, что щеки до сих пор горят, что всем видно, что с ней сейчас ТАКОЕ произошло!
«Господи, вот ведь какая девочка была – нежная, ранимая, чистая…» – на мгновение даже странным ей показалось, что это она о себе так думает. Что когда-то она такой девочкой была…
Сейчас она, взрослая Светлана, долго лежала, все никак не могла заснуть, встревоженная всеми этими воспоминаниями, чувствами, мыслями. Лежала, ворочалась с боку на бок, думала о том времени, той своей юношеской жизни, вспоминала общежитие, в котором жила и в котором ой как трудно ей было жить! Была она домашним ребенком, скромной, воспитанной девочкой, и жизнь в общежитии, когда вся твоя жизнь напоказ, когда надо уметь за себя постоять и самостоятельной быть, давалась ей трудно.
Когда воспоминания эти утихли в ней и она наконец заснула, снилось ей что-то оттуда, из той жизни, и сон был беспокойный, как будто что-то тревожило ее во сне. Она проснулась, почти и не поспав толком, и лежала опять – в тишине, вспоминая, как будто что-то важное вспомнить должна была.
И вспомнила опять – себя на фото, с таким проникновенным детским лицом, с таким вниманием смотрящую в камеру, как будто ждала она чего-то – от снимка этого, от каждого мгновения жизни…
«А она и ждала», – подумала Светлана. И вспомнила опять настроение свое ежеутреннее, когда просыпалась она в узкой кровати в общежитии и впереди был целый день – неожиданный, радостный день в прекрасном городе; день, насыщенный занятиями, общением и прогулками по улицам, в метро, в толпах людей, среди которых где-то же ходит он и – как думала она, свято в это веря, – тоже ждет ее, тоже хочет скорее встретить… И там, в ожиданиях детских, была и будущая ее жизнь – удивительная, интересная, счастливая, еще неизведанная…
Как будто со стороны увидела она эту девочку, открытую жизни, открытую людям, совсем еще ребенка – наивного, в жизни ничего не понимающего, но ожидающего только лучшего…
И подумала невольно с каким-то уважением к девочке этой: «Вся ее жизнь тогда была – как новый фильм, в котором каждый день дарил радость, в котором было возможно все, в котором где-то неподалеку ходила ее любовь, с которой она обязательно должна встретиться, в котором было все уже так хорошо, как и должно быть в хорошем фильме. И она, девочка эта, уже жила внутри этого прекрасного фильма, свято веря в счастье».
Она вдруг вспомнила, как купила мороженое всем работницам в драпировочном цехе и деньги за него брать отказалась. А ведь получала стипендию сорок рублей, да родители рублей двадцать присылали, и каждая копейка у нее была на счету. Но такое у нее было хорошее настроение, когда шла она на свою удивительную практику, что купила она себе мороженое, и, мгновение помедлив, купила еще – восемь? десять? – пачек, чтобы всех угостить. И ведь действительно денег не взяла, хоть все эти тетеньки, понимая, какие деньги могут быть у приезжей студентки, старались ей по двадцать копеек отдать.
«Вот дурочка была! – подумала она уже привычно, как о дочери своей бестолковой думала. И тут же почувствовала внезапную неловкость от таких своих мыслей. – Почему же дурочка? Хорошая, светлая, добрая девочка, которая о счастье мечтала и настроением своим делилась…»
И показалось ей, что думает она о себе как о чужом человеке.
«Да, какая девочка была, – подумала она о себе опять как о чужой. – Скромная. Тихая и добрая… Как Маша. Та вечно всем помогает, всех кошек у подъезда подкармливает».
И словно открытие сделала, о дочери своей вспомнив. Ведь Машка, – точно такая, какой она когда-то была. Только она, Светлана, перестала такой быть, а Машка – остается и не соглашается быть другой…
Ей вдруг стало стыдно чего-то, чего она и сама не понимала в этот момент. И опять сон как рукой сняло. Она лежала, открытыми глазами уставившись в потолок, вспоминала себя ту – которая была тогда, как Машка сейчас: чистая, ожидающая, верящая в какое-то свое хорошее кино…
И только сейчас, как будто именно к этому воспоминанию добиралась она долго, весь вечер – так глубоко оно было зарыто, она вспомнила, как однажды во время перерыва успели они с Наташкой сбегать в павильон, где снималась любовная сцена. Вместе с несколькими рабочими, немногочисленной массовкой, молча смотрели они, как лежащие в освещенной софитами постели мужчина и женщина – известные актер и актриса – изображали объятия, страсть. И видно было всем, что не очень-то у них это получалось, и режиссер сердился, снимая дубль за дублем, и повторял ворчливо:
– Больше страсти… Больше… Ну хоть на мгновение представьте, что вы друг другу приятны!..
И так интересно им с Наташкой было все же дождаться – появится или не появится в их объятиях страсть, что забыли они о времени и спохватились, когда прошло уже более получаса после окончания обеденного перерыва.
Примчавшись в свой цех, зайдя в комнату, где собрались женщины-драпировщицы и несколько заглянувших к ним товарок – уборщиц, работниц транспортного цеха, – смущенно объяснили свое опоздание:
– Там сцену любовную снимали – интересно было…
И эти взрослые женщины, – простые, необразованные, часто выражающиеся крепко, с матерком, ответили им неожиданно – слаженным хохотом.
Света с Наташкой смутились окончательно, а одна из женщин сказала:
– Вишь ты, и у них – любовная сцена… – И, видя их смущение, добавила миролюбиво: – Да вы не смущайтесь, мы тут тоже любовные сцены вспоминали…
И женщины опять захохотали, а одна из них, продолжила прерванный разговор:
– А муж мне и говорит: «Ты чего так долго, где тебя носило?» А я возьми да чуть и не ляпни, что Петька никак кончить не мог, да вовремя спохватилась…
Женщины опять грохнули хохотом и не успели еще успокоиться, как вступила в разговор пожилая, как казалось тогда Свете, женщина, «А ведь ей лет сорок – сорок пять, как мне сейчас, наверное, было», – она покачала головой: как все по-другому смотрится изнутри этого возраста!
– А я с одним мужиком однажды прям под балконом его в кустах забавлялась. Так мы в раж вошли, что уже все равно было, где. И прямо тут же, под его окнами дела делали, а жена его возьми да на балкон и выйди, и начала его звать, а мы тут, прямо перед ней в кустах лежим, он на мне голой задницей сверкает… Ну, как говорится, Бог милостив, пронесло, ничего она не заметила, темно уже было… А я, честно, со страху чуть не обделалась… – весело добавила она, и женщины опять засмеялись – громко, весело.
Только Света не смеялась, да Наташка, которая весь этот разговор так и просидела в углу за столом тихо, как мышка. И Света, пока все хохотали и обсуждали товарку – мол, вот какая бедовая, а с виду – тихоня, никогда не подумаешь, что такое вытворять может, – тоже к Наташке перебралась, и они, не сговариваясь, не глядя друг на друга, как будто неловко, стыдно им было, разложили на столе ткань, взяли лекала и принялись заготовки к рукавицам вырезать.
Им действительно было стыдно – нестерпимо стыдно, даже страшно, что вот так – откровенно, грязно – женщины о таком таинственном, прекрасном и чистом, как им, девочкам, казалось, говорят. Да и не то было страшно, что они такое говорят. Страшно – что они такое делают, что делают они это так просто, некрасиво, нечестно, грязно – как в чистых картинах их будущей жизни, в их хорошем кино быть не должно…
А простые работницы, войдя в веселое это, игривое настроение, успокоиться не могли и обсуждать стали другую товарку свою, которая с рабочим из соседнего павильона, как они выразились, шашни завела, и который в последнее время, их словами выражаясь, от нее «морду стал воротить».
– А ты письмо ему напиши, мол, забыть тебя не могу, тоскую, мол… – предложила одна.
– Да, напиши, напиши! – поддержали идею женщины, и кто-то из них озорно предложил:
– Пусть тебе девчонки – студентки образованные подскажут, как покультурнее письмо написать так, чтоб его назад развернуло.
Эта идея понравилась всем женщинам, еще больше – той, которой письмо это было нужно.
– Ну-ка, девки, давайте, помогите письмо написать!
Как ни отнекивались они с Наташкой, полностью смущенные таким предложением, как ни пытались отшутиться, что, мол, и опыта у них нет, и писем они не писали никогда, – это только подзадорило работниц:
– Так вы и пишите, как бы парню своему писали, чтобы напомнить ему, чего между вами было, – не отставала женщина.
Светлана сдалась и сказала слабо:
– Ну, я бы написала: «Я не могу забыть тебя…»
В полной тишине – женщины внимательно слушали ее тихий голос.
– Я помню наши встречи… – продолжила Света, почему-то волнуясь, словно действительно писала вслух это письмо любимому своему парню, которого у нее и в помине еще не было. – Я помню твой взгляд, когда ты смотрел на меня – и между нами было что-то волшебное… Я помню твои руки, твои нежные руки, когда ты прикасался ко мне… Я не могу забыть твои слова…
– Я не могу забыть твой член! – в Светланиной интонации, но громко, и оттого неожиданно сказала женщина, попросившая ее написать письмо, и все взорвались хохотом.
– Я не могу забыть твой поцелуй… – продолжила Света тихо, зардевшись, сделала вид, что не услышала этой циничной фразы.
И в ответ – раздалось громкое:
– Ха-ха, ему не до поцелуев, ему бы вставить скорее…
И – шквалом – хохот.
– Я помню твои слова, которые ты мне сказал на прощанье… – Упрямо, продолжала Света, словно не слыша ни хохота этого, ни резкого, громкого голоса этой страшной в цинизме своем женщины:
– Чего ему говорить? Он свое получил! Кобелина еще тот – по заднице рукой шарахнул и пошел к своей – лапшу на уши вешать, как соседа встретил и заговорился, не заметил, что время позднее… Умеет он это делать – врет и не краснеет…
– Да, девки, не тому вас в университетах учат! – сказала одна из женщин и добавила, дурашливо коверкая интонацию:
– Я не могу забыть твои слова…
– Я не могу забыть, как мы трахались в кустах под балконом! – выкрикнул кто-то, и все заржали, захохотали.
И хохот этот, и слова эти жуткие, циничные, жестокие для них, девочек чистых, словно подкинули их с места. Они вскочили и быстро вышли из комнаты, из здания и молча, словно стыдно им было даже говорить об этом, – пошли на аллее на свое привычное место, сели под березой и сидели молча, друг на друга не глядя.
А когда все же посмотрели друг другу в лицо – не сговариваясь головами покачали, и этим все было сказано – как же можно так?! Ведь нельзя же так?!
Каждая, сидя рядом с подругой, думала об одном: так не должно быть, так нельзя! Так – нельзя!
И думала та чистая, светлая и наивная девочка, какой Светлана была тогда, что никогда-никогда она так ни говорить, ни думать, ни делать не будет! Никогда! Что у нее совсем другая будет жизнь. Что у нее обязательно будет любовь настоящая, чистая, как в хорошем кино.
И так сильно в ней сейчас было это воспоминание, что она села в постели и даже головой замотала. Так не должно быть – не должно быть в жизни пошлости и цинизма и того страшного, что было в женщинах этих, – словно они лишены были чего-то святого, чистого, что должно быть в женщине обязательно, обязательно-обязательно, без чего женщина – не женщина. И она опять головой замотала, даже не умом понимая, а чувствуя, что сама уже этого давно лишилась, и подруга ее тоже. Что сами они стали похожи на тех теток, с их прагматизмом, бесчувственностью и холодным цинизмом – в том, в чем действительно нужна святость и чистота. И она опять головой замотала и вслух произнесла:
– Как? Где? Когда я потеряла все это? Где и когда я перестала верить, как девочка моя – светлая, которая жила во мне?
И опять – словно фильм наблюдая, сидела в постели и смотрела в темноту, словно перед ней, как на экране, показывали жизнь той девочки из фильма, которая верила во все самое лучшее, ждала любви, которая, когда придет, будет такой вот – высокой, верной, чистой, от которой сердце будет замирать и дыхания не хватать и которая – навсегда!
И образ этот, видимый только ей одной, стал растворяться, гаснуть, пропадать. Она перенеслась в реальность, где сидела в постели взрослая женщина, тяжелая, плотная, с недоверчивым взглядом на все, с ожиданием подвоха, расчетливым умом и холодным сердцем.
И мысль эта – о холодном сердце – словно опять встряхнула ее: ей вдруг действительно показалось, что сердце за жизнь остыло, похолодело, замерло, не участвовало в ее жизни, только стучало, как бездушный механизм, не давая ни тепла, ни надежд, ни веры во что-то, во что еще верить надо было.
Она опять с тоской подумала: «Как? Когда? Почему произошло это?» Как из девочки, миру открытой и верой наполненной – такая вот бесчувственная баба получилась, которая с подругой – такой же, как она, всю свою детскость, веру и чистоту потерявшей, – вот так же сидят и мужиков, романы свои неудачные обсуждают, в той же интонации, что тетки те из ее детства – страшные. Разве что без мата обходятся, считая себя интеллигентными женщинами с университетским образованием.
И подумала сокрушенно: незаметно это как-то происходило. Сначала в этом городе ей очень хотелось остаться, чтобы быть здесь, ходить по музеям, жить в его атмосфере – в этом прекрасном кино. Потом появился Павел, хоть и не по душе он ей был сначала. Но Наташка, боевая, более практичная, не раз сказала мечтательно:
– Повезло тебе – можешь за него замуж выйти и здесь остаться.
И мысль эта так ее захватила, так хотелось ей продолжать жить в этом прекрасном фильме, что она на Павла согласилась, что-то предав в себе – сейчас она это ясно понимала.
И как-то незаметно начались согласия, уступки, предательства – самой себя. Сама не замечала, как верить переставала, как чистоту свою теряла, как самой собой быть перестала. И все чаще они с Наташкой, тоже зацепившейся за одного парня – нелюбимого, но, как подруга говорила, подающего надежды, – сидели и обсуждали мужиков своих, надежды эти не оправдавших, и себя – несправедливо обиженных. Так незаметно и происходила подмена эта – девочек чистых, в любовь свято верящих, в необыкновенный свой сценарий фильма, в котором жить они будут, – в рядовых, обычных теток, на женщин уже мало похожих, живущих одним умом, да просчитывающих каждый свой шаг.
– Кончилось кино, – сказала она в тишине ночи и заплакала вдруг, неожиданно для самой. И плакала, тихо носом шмыгая, как в детстве, над фильмом своим, закончившимся так незаметно. Над разрушенными собой же мечтами. Над всей своей жизнью – вроде даже успешной, в которой не хватало только самого главного – ее самой в первозданной своей чистоте и вере.