На мосту, который соединял вечевой майдан с Людиным концом, новгородцы, по своему обычаю, выясняли отношения с помощью мордобоя. В Новгороде такие драки были обыденным явлением – как, к примеру, летний дождик или зимой вьюга. При этом шум и гам над мостом стоял такой, что, наверное, рыба в Волхове глохла.
– Это смута какая, али што?! – испугались слепцы.
Для их острого слуха гвалт от бузы на мосту был нестерпимо громким. Граждане вольного города пытались понять, из-за чего разгорелся сыр-бор и к какой стороне примкнуть, чтобы всласть почесать кулаки.
– Народ дурью мается… – буркнул Ратша. – Обычное дело. Уйди, не то зашибу! – рявкнул он, увидев, что на него несется здоровенный дылда с пудовыми кулачищами.
Похоже, парень был «клиновым»[37]. Видимо, ему здорово досталось по башке, и в мозгах у него случилось помутнение, после чего людским водоворотом он был выброшен в толпу зевак. А когда оклемался, то перепутал грешное с праведным, посчитав Ратшу, который держал в руках ослоп, за одного из бойцов противоборствующей стороны, хотя тот и прицепил длинную седую бороду, изображая почтенного старца. Ведь в кулачных боях принимали участие все, кто мог крепко стоять на ногах, невзирая на возраст. К тому же в схватках на новгородском мосту нередко использовались палки, посохи, кистени, разнообразные тяжелые заначки в рукавицах и даже ножи – в зависимости от значимости события. Поэтому дубье в руках «старца» подействовало на детину, как красная тряпка на быка.
Скорее всего, решил Ратша, в данный момент решается какое-то серьезное дело, связанное с вече. Договориться полюбовно на всеобщем собрании не удалось, вот теперь народ и решал в кулачном бою, чей будет верх. Ведь победитель всегда прав.
Дылда не послушался доброго совета, и Ратше не оставалось ничего другого, как вспомнить молодость. Бить здоровилу ослопом он не стал, – чужие разборки ему были ни к чему – лишь слегка отступил в сторону, пропуская его мимо себя, а затем припечатал таким смачным пинком ноги пониже спины, что забияка пропахал носом добрую сажень хорошо утоптанной землицы. После этого Ратша, не дожидаясь, пока дылда очухается и возжаждет мести, увел калик в толпу, которая скрыла их так, будто они были за стеной деревьев в глухом лесу.
– Похоже, простому народу малое вече на больную мозоль наступило, – сообщил Ратша каликам, немного расспросив ротозеев. – Вот черный люд и взбунтовался. А супротив них выступили житьи люди. Ясное дело, не сами, а наняли таких, как тот бугай, которому я рога пообломал.
– Что такое малое вече? – живо поинтересовался Волчко, который имел смутное представление о новгородских порядках, так как родом был из Киева.
Он знал грамоту и любил складывать в своей изуродованной башке интересные факты, чтобы при случае щегольнуть не только разными штуками, на которые был горазд, но и ученостью.
– Вот нас, к примеру, всего шестеро, и то нередко спорим до хрипоты, – ответил Ратша. – А бывает, что и за грудки хватаем друг друга. Каждый считает свое мнение самым верным. Не будь атамана, мы уже давно передрались бы и разбежались в разные стороны. Так и на новгородском большом вече. Людишек там – не сосчитать. И каждый свое долдонит. Это же так можно судить-рядить до нового пришествия. Поэтому было решено выбрать наиболее уважаемых граждан – их назвали «триста золотых поясов», штоб они представляли весь народ. Малое Вече собирается возле Никольского собора, а Большое – возле Софийского. А ишшо есть уличные и кончанские[38] народные собрания. Уж там-то почти всегда доходит до драки.
– Нам бы чего-нибудь откушать, – мрачно заявил Спирка. – Со вчерашнего дня не емши…
– Укатали сивку-бурку крутые горки! – хохотнул Волчко. – И то верно – любовью сыт не будешь. Похоже, брат, Милава выжала тебя досуха.
– Заткнись, Рожа! – огрызнулся Спирка. – На себя оборотись. Сам хорош – утром тебя за ноги из клети ташшили. Без помощи Некраса подняться не мог.
– А не пошел ты!.. – озлился заводной штукарь.
– Цыц, сукины дети! – гаркнул Жила. – Ратша, веди нас в корчму. А то они перегрызутся с голодухи, как собаки.
– Есть тут одно укромное местечко… – Было видно, что Ратша колеблется.
– Ну и за чем остановка? – недовольно глянул на него атаман.
– Боюсь, што там меня могут узнать. Корчемник точно опознает, какую машкару не надень, он, как змей подколодный, скрозь землю видит, но Чурило (так его кличут) свой человек, не выдаст, не в его интересах. А вот ежели меня раскусят корчемные ярыжки, среди которых могут быть доносчики, тогда будет худо.
– Не боись. Тебя нонче сам леший не узнает.
Ратша что-то буркнул себе под нос, тяжело вздохнул, натянул поглубже на голову изрядно тронутый молью войлочный колпак и решительно начал пробираться через толпу, которая почтительно расступалась, узрев калик перехожих, среди которых были слепцы и древние старики. Действительно, его было трудно узнать. Кроме старческой бороды Ратша наложил на лицо грим, изображавший морщины, и горбился, старательно пряча свою физиономию от нескромных взглядов.
Он долго водил калик по узким кривоколенным улочкам и переулкам, меся грязь (в Новгороде не все улицы были вымощены дощатыми настилами, только главные), пока ватага не оказалась в тупичке возле ворот, в которых была прорезана калитка и оконце, закрытое ставнем с обратной стороны. Немного помедлив, Ратша решительно постучал в ворота, притом явно условным стуком.
Оконце распахнулось сразу же, будто калик ждали. Заросшая бородищей разбойная рожа некоторое время с сомнением разглядывала калик перехожих, но, узрев гусли, которые Спирка нарочито передвинул со спины на живот, недовольно буркнула:
– Шляются тут… разные. Заходите, коль вас нечистый принес.
Калитка, звякнув засовом, отворилась, и ватага зашла на просторный двор, со всех сторон огороженный высоким забором. Прямо напротив ворот стояла просторная изба, подле нее валялся вдрызг пьяный ярыжка, лицо которого заботливо вылизывал дворовый песик, а его товарищ, цепляясь за стены, делал попытки встать на ноги. Похоже, земля притягивала его со страшной силой; он падал, ужасно сквернословя, но снова и снова пытался встать на ноги с неистребимым русским упрямством.
Их встретил привратник – если так можно назвать корчемного вышибалу – косая сажень в плечах. Такому бы в самый раз записаться в гриди, стать у него была, что надо, – богатырская, да вот только на его физиономии, заросшей рыжими волосами по самые глаза, явно были видны следы вырождения. Привратник был не русич; скорее всего, родом из племен емь[39] или сумь[40], как определил Некрас Жила. Ему доводилось иметь с ними дело. В прежние времена емь и сумь даже приходили воевать на новгородские земли, но теперь жили мирно, а часть их вообще породнилась с новгородцами и растворилась в народе русском, напоминая о своем существовании лишь внешностью.
– Топайте… туды, – недружелюбно указал привратник на приоткрытую дверь избы.
Из двери на калик перехожих дохнуло кухонным чадом, духом кислых щей, перегаром и запахом крепкого мужского пота. Впечатлительный Спирка, привычный к чистому воздуху и свежей еде, приготовленной на костре, поморщился, из-за чего на его курносом носу явственно проступили рыжие веснушки. Ратша, сообразив, почему Спирка недоволен, насмешливо глянул на гусляра и подтолкнул вперед со словами:
– Сам просил, где бы откушать. Шибко не переживай, кормят здесь сытно. А што дух такой, хоть святых выноси, да грязи хватает, то уж извини, брат, – корчма-то тайная, кончанский староста сюда для проверки не заглядывает. Зато у Чурилы – как у Христа за пазухой. Ешь, пей, сколько влезет, только денежки плати. Знающие люди идут к нему со всех концов – у Чурилы еда и выпивка дешевле. А уж для татей и разных темных людишек здесь и вовсе раздолье, потому как к Чуриле приставы носа не кажут. Хитер, бес, знает, кому можно подмазать…
Некрас Жила с пониманием кивнул. Тайная корчма – этим все сказано. Долгое время корчма была «вольной». Кто имел желание, а также небольшую сумму денег для почину, тот и заводил корчму, при этом ни о каких налогах и сборах в пользу власти не было и речи. Вольная корчма в Новгороде не только поила и кормила народ, но была еще и местом, где люди судили-рядили о делах насущных, а затем, приняв решение, шли к Софийскому собору, чтобы выразить свою волю на большом вече.
В конечном итоге ушлые новгородские посадники смекнули, где находится бездонная кладезь для пополнения казны, и вольная корчма сначала была обложена большой пошлиной, затем стала общественно-городской и, наконец, перешла в наследственную собственность богатых арендаторов, которые были в состоянии заплатить немалый налог. А платить было с чего. Там, где появлялась корчма, всегда становилось многолюдно, начиналась широкая торговля и кипучая деятельность, а значит, росли и доходы корчемника. Невзирая на постоянно увеличивающиеся подати и притеснения, владельцы податных корчем непомерно богатели, приобретая за короткий промежуток времени целые состояния.
С введением немалой пошлины многие корчемники – из небогатых – ушли в тень. Тайное корчемство стало повсеместным. Тайная корчма из заведения народного, богоугодного, превратилась в место для скорой наживы. В ней стали спаивать и развращать народ. Звание корчемника из высокого и почетного постепенно превратилось в низкое, позорное. Тайных корчмарей жестоко преследовали, налагали на них ужасные кары, отлучали от церкви, но ничто не помогало. Из-за гонений тайные корчмы вынуждены были перебраться в более глухие и недоступные преследователям места – в подвалы и на задворки.
Народу в тайной корчме Чурилы было немало. С виду неказистое строение оказалось на удивление просторным. Потолки в нем были низкие, а оконца, затянутые бычьими пузырями, давали так мало света, что в корчме царил полумрак. Калики перехожие, пока добрались к свободному столу, отдавили несколько ног. К удивлению, никто из обиженных даже голоса на них не повысил. Вскоре все разъяснилось – калик опознали. А в таких заведениях нищие странники пользовались всеобщим уважением.
Их обслужил сам Чурило, хотя у него был отрок на побегушках. Ратша старался держаться как можно незаметней, отодвинулся в самую густую тень, подальше от жирового светильника, который света давал немного, а чадил немилосердно. Но Чурило все старался заглянуть под его колпак, когда расставлял миски с едой и кружки. «Учуял-таки паленое, пес смердячий! – гневно подумал Ратша. – Вишь-ко, как свои зенки выкатил, черт лупатый».
Глаза у Чурилы и впрямь были огромными – бычьими. Да и сам он своей массивной фигурой смахивал на бодливого быка, которому рога пообломали. Чурила был лохмат, черен, как галка, но бороды и усов не носил, из-за чего смахивал на ганзейца[41] или гречина[42]. Одевался он небрежно, тем не менее его платье было не из дешевых. Чурило вел дела с ушкуйниками, ссуживая их деньгами, на чем и обогатился. Мало кто в Новгороде знал, что он тайный корчемник. Якшаться с ушкуйниками не зазорно было даже боярам, и разбойники служили для темных делишек Чурилы надежной ширмой.
– Пейте-кушайте, святые люди, во здравие, – проникновенно молвил Чурило.
Ратша невольно удивился такой покладистости корчемника; обычно Чурило прежде всего требовал показать кошелек и что в нем бренчит, потому как к нему приходило немало ярыжек с полушкой в кармане в надежде на дармовое угощение. Такие «счастливые» для них дни иногда бывали – это когда харч на поварне приходил в негодность. Тогда его хорошо разогревали, добавляли разных пахучих травок, чтобы отбить дурной запах, и отвратная еда шла за милую душу, благо желудки у ярыжек были лужеными, а полушки как раз хватало на жбан крепкой медовухи.
Но Чурило тут же развеял его недоумение следующими словами:
– Угощение за мой счет… только уважьте меня, спойте чего-нибудь. Порадуйте честной народ…
Некрас Жила, обрадованный столь неожиданным предложением, – на столе еды и питья не меньше, чем на четыре денги – это же какой прибыток в общую казну! – солидно кивнул и ответил:
– Премного благодарствуем за твои милости. Всенепременно сыграем и споем.
Чурило занял свое место за стойкой, которая была похожа на трон, – с этого высокого насеста он мог зорко следить за своими клиентами, чтобы никто из них не забыл по пьяному делу заплатить. Он был доволен своим замыслом. Калики перехожие и скоморохи заходили к нему очень редко, а кто ж не знает, что музыка и песни способствуют повышенной жажде, значит, посетители корчмы оставят ему гораздо больше денежек, которые значительно перекроют расход на ватагу.
Еда в корчме Чурилы оказалась выше всяких похвал: холодный квас для утоления жажды, горячее хлёбово – сытные щи с грибами, к щам – кулебяка[43], затем подали крупеники[44] со сметаной и жареную рыбу. Что касается медовухи, то даже такой гурман, как Спирка, не мог точно определить, из чего ее делали. Не сказать, что она была совсем уж скверной, но очень забористой, и сразу била по мозгам, минуя желудок, – обычно от хорошей медовухи по жилам сначала разливалось тепло, и только спустя какое-то время человек начинал хмелеть.
– Вы не шибко налегайте на Чурилово пойло, – строго предупредил Ратша. – Оно может и коня с копыт свалить. Притом быстро: раз-два – и ты уже под корчмой мух считаешь. А нам ишшо народ надо потешить.
Насытившись, Некрас Жила поднялся и громко сказал, обращаясь к притихшим клиентам Чурилы:
– Люди добрые! Ходили мы долго, в разных краях стежки-дорожки топтали, много разных городов видели, но краше и богаче Господина Великого Новгорода во всем белом свете не сыщешь! Вот вам крест святой! – Атаман перекрестился.
Люди одобрительно зашумели, закричали, кто-то начал стучать оловянной кружкой по столу в знак одобрения, но под грозным взглядом Чурилы в корчме снова воцарилась тишина.
– Были калики перехожие и в древности, когда поклонялись идолишшам поганым, и всегда калики были в чести, – продолжил Некрас. – Но не отошла каличья честь и когда православная вера завелась на святой Руси. Взяла она убогих странников под свою крепкую защиту и сказала определенно и твердо, что калики перехожие – первые и ближние друзья Христовы. Поэтому хотим мы от всей души отблагодарить хозяина нашего, который приютил и накормил нас, странников Христовых, всем, што в наших силах и возможностях. Слушайте, люди добрые!
Спирка ударил по струнам, и корчма наполнилась чарующими звуками; уж что-что, а играть он умел не хуже, чем за молодицами ухлестывать. И запели все трое: сам музыкант, Шуйга и Радята:
Свет у нас светится от господних очей,А солнце сияет от святые ризы его,А заря занимается от солнца красного,А небо ходит на воздусех,А земля стоит на осьмядесят китах рыбах меньшних,Да на трех рыбах болышгах…Чурило довольно скалился – эк, повезло! В кои-то веки к нему заглянули такие большие мастера. Поют-то как ладно, да складно! Он мигнул своему помощнику, и отрок начал бесшумно сновать между столами, разнося жбаны с медовухой и квасом, потому что людей вдруг обуяла жажда. Музыка и слаженное, чистое пение доставали до самых глубин души, и откуда-то изнутри на поверхность начало подниматься что-то чистое, незамутненное житейскими горестями и невзгодами, – точно как родник, который пробивается к свету через горные породы.
Эх, что за жизнь! Куда ни кинь, везде клин. Много ли человеку надо – портки да рубаха, и чтобы дождь за шиворот не капал с прохудившейся крыши, ан нет, богатеи последнюю полушку отнимают, все им мало… Кто-то горестно зашмыгал носом, некоторые даже прослезились – по пьяному делу это случается, а были и такие, что желваками заиграли да мысль затаили: «Ужо погодите! Ножи у нас востры, ночь-сестрица темна, а красный петух – бойкая птица, враз по хоромам да палатам каменным поскачет…»
Калики продолжали петь:
Придет мать весна-красна,Лузья-болота разольются,Древа листьями оденутся,И запоют птицы райскиеАрхангельскими голосами…В какой-то момент людям начало казаться, что корчма стала гораздо просторней, осветилась неземным светом, превратилась в лодью с алыми парусами, и под чарующие звуки волшебных гуслей поплыла сначала по Волхову, а затем поднялась высоко в небо и легко заскользила среди белых тучек, оставляя за собой радужный след.
Глава 5
БЕДА
До рудника, где добывали мусковит, добрались без особых приключений. Только однажды карбас налетел на камень и хорошо, что скорость была небольшой, а подводный «зуб» оказался плоским. Поэтому карбас лишь чиркнул по нему днищем, при этом изрядно напугав своих пассажиров. Оказаться в ледяной воде, да при быстром течении, врагу не пожелаешь. Попробуй потом выбраться из этих диких мест и дойти до обжитых.
Рудник был заметен издалека – по дымам. Их было много – около десятка. Ломщики мусковита работали на горушке, поэтому карбас углядели еще на подходе. В удобную для причаливания бухточку сбежалась почти вся артель во главе со старостой, опытным рудознатцем, которого с почтением величали Олисей Иванович. Был он невысокого росточка, худой, жилистый, с ясными голубыми глазами, в которых отражалось небо, несмотря на его приземленную работу.
– Заждались мы тебя, Семен Остафьевич, – сказал он с некоторым осуждением и без особого пиетета, будто перед ним был товарищ, а не боярин, к тому же хозяин. – Харч давно на исходе. Поизносились мы изрядно, да и инструмент у нас, по правде говоря, дрянной.
– Моя вина, Олисей Иванович. Заглажу. Привез для артели все, как ты заказывал, даже с лихвой. Новый инструмент для вас отковали лучшие кузнецы Заволочья. По случаю долгожданной встречи объявляю всеобщий отдых! Емелька, ташши на берег бочку с пивом! – приказал Яковлев одному из гребцов, дюжему малому, косая сажень в плечах.
Вскоре пир пошел горой. Погода и обстановка благоприятствовали – было тепло, солнечно, полянка, на которой расположились ломщики и приезжие, напоминала зеленый рытый бархат, а река на перекатах поднимала в воздух водяную пыль, которая время от времени загоралась праздничной радугой. Быстро насытившись (пиво, которым пробавлялись старшие, отрокам было не положено), Истома пошел прогуляться по руднику, чтобы размять ноги после долгого сидения в карбасе.
О ломке слюды Истома знал уже многое – отец порассказал, пока плыли по Керети. В артели насчитывалось тридцать человек, они-то и выбрали себе старосту, рудознатца Олисея, который «нюхом чуял», где таятся пласты мусковита. Ломщики, не зависящие от хозяина (таких артелей было немного) обычно сами закупали из общей складчины утварь разную, съестные припасы и все остальное, необходимое для работы. Добытую слюду за один поход они продавали сообща, и делили между собой деньги по мере участия в деле каждого. Обычно двое из них занимались кузнечными делами, потому как инструмент быстро изнашивался и выходил из строя, двое кашеварили, а один или два человека, опытные рудознатцы, приискивали и обнаруживали новые слюдяные места.
Примерно так же было и в артели Олисея Ивановича, за одним существенным уточнением: работали ломщики на землях семьи Яковлевых, а значит, сами не имели права торговать тем, что добыли. Поэтому их зависимость от боярина была значительной; к тому же он снабжал артель всем необходимым. Но Семен Яковлев не жадничал, расплачивался с ломщиками честь по чести, благо мусковит приносил ему прибыль, значительно превышающую затраты. Ведь одно дело, когда мусковит продают малограмотные ломщики, которых не грех и обмишулить, а другое – боярин; с ним шутки плохи, тем более если он хорошо разбирается в качестве слюды и ценах на нее.
Слюдяные места по большей части имели баргу. Так назывались обрывки мусковита, долго лежащего на дневной поверхности. Слюда хоть и немного, но все-таки впитывала воду и становилась мягкой. Находка барги всегда была знаком, что под ней находится хорошая жила. Ломщики обычно разделяли добытую слюду на три разбора: мелкую, которая называлась у них «шитухою» (ее сшивали вместе для маленьких оконец нитками или китовым усом, и она стоила дешево), среднюю – размером побольше, для боярских окон, и широколистую, «княжескую», за которую платили большие деньги.
Для лучшего сбережения добытый мусковит развозили, не расщепляя, в «досках» – пластах, как они лежали в земле. Рудник семьи Яковлевых на Керети отличался тем, что мусковит в нем был широколистный, в длину и ширину больше аршина, и чистый, как горный хрусталь. И стоил он соответственно – очень дорого. Доски напоминали стопку бумажных листов, которые потом снимали поодиночке, благо они были гибкими и не ломались.
Мусковит пользовался большим спросом как у людей состоятельных, так и у тех, кто мог позволить себе столь дорогую покупку, пусть и на последнюю денгу. А все потому, что слюдяные окна зимой не обмерзали, и их можно было чистить мыльной водой. Обычно недорогие малые листы сшивались вместе для составления больших. Кроме того, малыми листами мусковита зашивали дыры в больших листах. Слюда на открытом воздухе становилась мутной, но так как каждый лист мусковита состоял из большого числа тонких листиков, то верхний слой отщипывали, и окна снова становились прозрачными. Естественно, до определенного предела. Большие листы в основном имели волнистую поверхность, но изнутри все было хорошо видно, а вот снаружи внутренность комнаты плохо просматривалась. Если только в окнах не стоял «хрустальный» мусковит.
Добыча мусковита была делом многотрудным и часто неблагодарным. «Головную» – широколистую – слюду обычно вынимали из земли зимой. А пока артель Олисея Ивановича искала места, где она залегает, и добывала слюду «подголовную» – мелкую и среднюю. Чтобы добыть мусковит, вручную или с помощью пала на варакке – скалистом холме – снимали верхний моховой слой. Затем разжигали костры, чтобы камни накалились, после чего поливали кострище водой, по скале шли трещины, в них загоняли железные клинья и откалывали большие куски. С помощью такого нехитрого, но трудоемкого метода, ломщики постепенно углублялись, добираясь до пласта мусковита.
Конечно, при этом слюда под воздействием нагревания портилась – теряла цвет, прозрачность, становилась мягкой и ломкой. Но только в верхнем слое. Ниже лежали «доски» вполне приличного качества.
Семен Яковлев гостевал у ломщиков мусковита недолго – до утра следующего дня. Ему еще нужно было навестить смолокурню, расположенную ниже по течению Керети. Цену за семипудовую бочку смолы заморские гости давали вполне приличную – около четырех рублей, а такая же бочка вара шла по три рубля. Смолокурня, конечно, приносила меньший доход, нежели добыча мусковита и соли, но без полушки не бывает денги.
Утром выгрузили из карбаса продукты, одежду новую для ломщиков и «слюдяную снасть» – лома и молоты большие и малые, долота, пешни, «потоки» железные для отвода воды, клевцы, крюки, черпаки водолейные. Затем загрузились средним мусковитом (мелкий оставили до зимы, чтобы увезти его по ледоставу, ведь санный путь по замерзшей реке самый наилучший) и продолжили свой путь…
Возвратившись в Колмогоры, Истома отдохнул всего один день и сразу же засобирался в путь. Ему не терпелось навестить Матвея Гречина, который стал ему не только наставником, но и другом, несмотря на большую разницу в годах. На этот раз он поспел на карбас семьи Яковлевых, который отправлялся на рыбные ловы в Студеное море[45].
Уже на подходе к Николо-Корельскому монастырю Истома с беспокойством отметил странное оживление: по дорогам скакали многочисленные хорошо вооруженные конники, притом не абы какие, а, судя по богатой одежде, боярские слуги; по направлению к обители проехали две колымаги с шатрами сверху и кожаными пологами, закрывавшими оконца; вслед им тянулись местные жители, на удивление молчаливые и, как показалось Истоме, сильно встревоженные. Каждая колымага была запряжена шестью лошадьми цугом и имела форейторов[46]. Вот только форейторы почему-то были не в обычных для боярских выездов дорогих и ярких платьях (а колымаги, судя по лошадям, – это были очень ценные ливонские клепперы – явно принадлежали богатым боярам), а в черных, почти монашеских одеждах.
Матвей Гречин встретил его неласково. Он был сильно озабочен и мрачен, отчего стал похож на черного ворона. Иконописец из-за своей родословной и так был черноволосым и смуглым, но теперь какая-то забота проложила под его глазами глубокие тени, нос и вовсе стал крючком, а на висках ни с того ни с сего (как думалось Истоме) появилась седина, чего прежде не замечалось.
– В плохую годину ты появился, боярин, – сдержанно сказал Гречин.
– Што стряслось?! Неужто умер преподобный Евфимий?
Настоятель монастыря, Евфимий Корельский, был уже в годах и поддерживал силы (грешно сказать!) с помощью настоев и отваров известного в Заволочье знахаря, которого подозревали в безбожии и приверженности древней вере.
– Нет, гораздо хуже, – ответил иконописец.
Истома уставился на иконописца в недоумении; что же тогда случилось в монастыре настолько важное и явно трагическое, судя по поведению монахов и скоплению люда, если сюда прибыли многие бояре, притом одетые в траур? И потом, что может быть для монахов худшее, нежели кончина всеми уважаемого старца Евфимия Корельского?