Вирши сии тем менее вымышлены, понеже они с делами ландскнехтов весьма согласуются; ибо жрать и упиваться, глад терпеть и от жажды изнывать, таскаться и волочиться, кутить да мутить, в зернь и карты играть, других убивать и самим погибать, смерть приносить и смерть принимать, пытать и пытки претерпевать, гнать и стремглав удирать, стращать и от страху пропадать, разбойничать и от разбоя страдать, грабить и ограбленными бывать, боязнь вселять и в боязнь впадать, в нужду ввергать и нужду сносить, бить и побитыми уходить, и в совокупности одну только пагубу и вред чинить, и паки, и паки себя погублять и повреждать, и таковы все их деяния и самая сущность: и ни зима – ни лето, ни снег – ни лед, ни зной – ни стужа, ни дождь – ни ветр, ни холм – ни лог, ни луг – ни топь, ни рвы, ни ущелья, ни моря, ни вода, ни огонь, ни крепостные валы и стены, ни отец, ни мать, ни брат и сестра, ни ущерб для их телесного здравия, душевного спасения или совести, ни утрата самой жизни, или же царствия небесного, или же иной какой вещи – как она там не зовись – не могут им в том воспрепятствовать. И движутся они в таких подвигах неусыпно вперед, покуда мало-помалу в битвах, осадах, штурмах, походах, а то и на постоях (кои, впрочем, для солдата рай земной, особливо же когда им доведется напасть на жирного мужика) попропадут, повымрут, посгинут, попередохнут, исключая тех немногих, кои в старости, ежели они только борзо не нахватают и не наворуют себе, становятся последними побродягами и попрошайками.
Чуть повыше этих бедняг сидели старые травленые жохи, кои многие годы провели в превеликой опасности на нижнем суку, выстояли и обрели счастье уйти на толикую высоту от смерти. По виду они были повальяжнее и поавантажнее, нежели нижние, ибо поднялись на градус выше. Над ними возвышались еще другие, которые и более возвышенные имели воображения, понеже начальствовали над нижними; их прозывали Обломайдубинами, ибо битьем, плевками и бранью начищали они копейщикам спины и головы, а мушкетерам заливали масло за шкуру, чтобы было чем смазывать мушкеты. Выше на стволе сего древа шло гладкое место или коленце без сучьев, обмазанное диковинными материями и странным мылом зависти, так что ни один молодец, будь он даже дворянин, ни мужеством, ни ловкостию, ни наукой не сумеет подняться по стволу, как бы он там – упаси бог! – ни карабкался, ибо отполирован тот ствол ровнее, нежели мраморная колонна или стальное зеркало. Над сим местом сидели те, что со знаменами; одни были юны, а другие в преклонных летах; юнцов вытянули наверх сватья да братья, а старики частию взобрались сами либо по серебряной лесенке, кою прозывают Подмазалия, либо на ином каком снаряде, сплетенном для них Фортуною из чужой неудачи. Получше расселись те, что были еще выше, у коих также были свои труды, заботы и напасти, однако ж они наслаждались той корыстью, что кошель у них наилучшим образом был нашпигован тем салом, какое они вырезали ножом, прозываемым ими Контрибуция, из корней оного древа; а всего статочнее и удобнее было для них, когда являлся комиссар и вытряхал над древом, дабы оно лучше благоденствовало, целую кадку золота, так что они там наверху подхватывали все лучшее и почитай что ничего не оставляли нижним. А посему-то нижние и мерли с голоду чаще, нежели гибли от неприятеля, от каковой опасности высшие, казалось, были уволены. Того ради происходило на сем древе беспрестанное карабкание и копошение, понеже всяк желал красоваться на том верхнем благополучном месте. Однако были там и такие нерадивые и беспутные остолопы, которые не стоили и того расхожего хлеба, что на них уходил; они мало печалились о возвышении, а отправляли свою должность, где приведется. Нижние, коих обуревало честолюбие, вздыхали о падении верхних, дабы засесть на их место, и когда одному из десяти тысяч посчастливится столь высоко забраться, то происходит сие в столь досадительных летах, что ему впору завалиться на печку, а не залечь в поле, дабы отразить неприятеля; а ежели кто исправляет свое дело рачительно и доблестно оказывает себя во всякой опасности, тот облеплен завистью, а то, того и гляди, в дыму непредвиденного несчастного случая лишен чина и самой жизни. Нигде не было такого ожесточения, как на помянутом ровном месте, ибо тот, у кого был стоющий фельдфебель или сержант, неохотно с ним расставался, что, однако, было неминуемо, когда бы его произвели в прапорщики. Того ради заместо старых солдат куда охотнее производили в должности подчищал, камердинеров, подросших пажей, бедных дворянчиков, свойственников или просто подлипал и голодранцев, которые у тех, что заслужили по праву, рвут куски прямо из глотки и сами становятся прапорщиками.
Семнадцатая глава
Симплиций не может взять себе в толк,Чего ради охотно дворян берут в полкСие столь раздосадовало некоего фельдфебеля, что он зачал изрядно ругаться, на что дворянский прихвостень сказал: «Али тебе неведомо, что ныне и повсегда к военной должности определялись благородные особы, кои к сему наиболее способны? От седых бород на войне прок невелик, а то иначе бы на врага можно было послать стадо козлов. Сказано ведь:
Приставлен к стаду юный бык,Хоть молод, да не шалый.Пасет он лучше, чем старик,Годами обветшалый.И пастуху теперь легко,Спокойно спит под елкой,От молодого далекоНе разбредутся телки.Скажи-ка, старый хрыч, разве войско не больший имеет решпект к офицерам благородного рождения, нежели к тем, кои сами до того были простыми ландскнехтами? А что станется с воинской дисциплиной, когда не будет надлежащего решпекту? Ужели не смеет полководец оказать более доверия кавалеру, нежели какому-нибудь мужицкому сыну, который сбежал от плуга отца своего и даже собственным своим родителям добра не желает? Истинный дворянин скорее с честию умрет, чем чрез неверность, побег или иной какой подобный поступок запятнает свой род. Посему и приличествует знати иметь всегда преимущество, как то видно из leg. honor, dig. de honor. Иоанн Платеа говорит о том внятно, что при определении к должности надо преимущество давать знатным и по справедливости предпочесть благородных плебеям, да и сие обычно для всякого права и находит подтверждение в Святом писании, ибо глаголет Сирах в главе десятой: „Beata terra, cujus rex nobilis est“[18]. И сие превосходное свидетельство тому, что знати преимущество иметь подобает. И ежели один из вас добрый солдат, который понюхал пороху и во всякой перепалке отличную являет сноровку, то от этого он еще не способен командовать другими и поступать с надлежащею осмотрительностью, напротив того, дворянство в сей добродетели рождено или с юных лет к ней приобыкло. Сенека говорит: „Habet hoc proprnim generosus animus, quod concitatur ad lionesta, et nemincm excelsi ingenii virum humilia dclectant et sordida“, что значит: „Геройский нрав сам по себе имеет то свойство, что ищет славы, точно так же дух возвышенный не благоволит к предметам ничтожным и непотребным“.
Сие и Faustus Pocta изъясняет в таком двустишии:
Si te rusticitas vilem genuisset agrestis,Nobilitas animi non foret ista tui[19].Сверх того знать располагает средствами воспомоществовать своим подчиненным деньгами, а порядочный отряд пополнить людьми, не то что крестьянин. Так что и по известной пословице, негоже сажать мужика впереди дворянина, и мужики бы весьма заспесивились, ежели бы их так прямо ставили господами, ведь говорится же:
Коль господином стал мужик,Острей не наточить ножи.Когда бы крестьяне, подобно знати, по издавна ведущемуся похвальному обычаю завладели военными и другими должностями, то, верно, не скоро бы допустили к ним дворянина; к тому же, хотя вам, солдатам Фортуны (как вас прозывают), частенько желают помочь в достижении высоких почестей, да к тому времени вы уже так подряхлеете, что когда испытают вас и лучших готовы наградить по заслугам, то берет сомнение, повышать ли вас чином; ибо юный жар охладел и помышляете вы, по крайности, о том, как бы понежить и потешить немощное ваше тело, изнуренное множеством перенесенных превратностей и уже мало пригодное для воинских тягот, а там уж – и пособи Бог тому, кто сражается и добывает себе честь; напротив того, молодой пес куда резвее в охоте, нежели старый лев».
Фельдфебель отвечал: «Какой же дурак захочет тогда служить и подвергать себя очевидной смертельной опасности, ежели он не смеет надеяться через свою отвагу достичь повышения и тем за свою верную службу быть награждену. Черт побери такую войну! Оным манером, так все равно, кто как ведет себя в схватке, кто врага хватает за горло, а кто труса празднует. Не раз слыхивал я от нашего старого полковника, что он не хотел бы держать в полку солдата, который не забил бы себе в голову, что через свою доблесть станет генералом. Весь свет должен признать, что те нации, которые облегчают произвождение простым, но истым солдатам и награждают их храбрость, обыкновенно одерживают славные виктории, что видно на примере турок и персов. К сему сказано:
Лампада светит нам; но пищу дать ей надо.Иссякнет сок олив, и свет ее потух.Где плата хороша, там и ландскнехт потух,Полезет он в огонь, коль ждет его награда».Дворянский прихвостень отвечал: «Когда приметят честного мужа надлежащих качеств, то уж, конечно, им не пренебрегут, ибо многих ныне находим, кои от плуга, портняжной иглы, сапожничьей колодки и пастушеского посоха взялись за мечи, отличились доблестию и через такую геройскую отвагу и достохвальное бесстрашие воспарили превыше простых дворян прямо в графское и баронское состояние. Кем был имперский полководец Иоганн де Верд? Кем шведский Штальганс? Кем маленький Якоб и Сант Андреас? Немало еще известно им подобных, коих я ради краткости не намерен всех перечислять. Ну а то, что нынешним временам не в диковинку, останется и на будущее: что люди низкого звания; однако ж усердные на войне достигают высоких почестей, как то бывало и в древности. Тамерлан стал могущественным властелином, наводившим страх на вселенную, а до того пас свиней. Агафокл, тиран Сицилии, – сын горшечника; Телефас, возница, стал царем Лидии; отец императора Валентиниана был канатный мастер; Маврикий Каппадокиец – крепостной, а после Тиберия стал императором; Иоанн Цимисхий сменил школьную указку на скипетр. Флавий Бописк свидетельствует, что император Боиоз был сыном бедного учителя, Гиперболус, сын Гермидуса, сперва был фонарщиком, а потом князем в Афинах; Юстинус, правивший перед Юстинианом, до того, как стать императором, пас свиней; Гуго Канет, сын мясника, впоследствии король Франции; Писарро также свинопас, а потом маркграф Вест-Индии, бочками меривший золото».
Фельдфебель отвечал: «Все сие слышать мне весьма любо, однако ж вижу я, что все лазейки, через кои могли бы мы достичь того или другого высокого чина, закрыты от нас знатью. Дворян, едва они вылупились на свет, тотчас сажают на такие места, на которые мы и в мыслях посягать не смеем, хотя бы того больше заслужили, нежели иной дворянчик, коего ныне производят в полковники. И подобно тому как среди мужиков гибнет много благородной остроты ума, ибо по недостатку средств они не упражняются в науках, также дряхлеет под своим мушкетом иной добрый солдат, что по справедливости заслужил быть полковником и может оказать полководцу многие полезные услуги».
Восемнадцатая глава
Симплиций в лесу письмецо обретает,Пустыню затем не к добру покидаетДолее слушать старого сего осла я не захотел, а пожелал ему всего того, на что он сетовал, ибо он частенько лупил бедных солдат, словно собак. И я снова воззрел на деревья, коими вся местность была покрыта, и увидел, как они трепещут и сшибаются друг с другом; тогда сыпались с них градом молодцы, разом треск и падение, вдруг жив и мертв, за единый миг, кто без руки, кто без ноги, а иной без головы. И когда я сие узрел, то возомнилось мне, что совокупные те деревья были единым только древом, простершим сучья свои над всею Европою, а на вершине его восседал бог войны Марс. И, как я полагал, то древо могло своею тенью покрыть весь мир; но понеже зависть и злоба, подозрительность и недоброхотство, спесь, гордыня и скупость, а также иные схожие с ними добродетели обдували его, подобно суровым северным ветрам, то казалось оно весьма жиденьким и реденьким, а посему на стволе написаны были следующие вирши:
Могучий дуб от бури надломилсяИ, сучья потеряв, к погибели склонился.Когда в усобице на брата брат пойдет,Весь свет в сумятице вверх дном перевернет.Пресильный шум вредоносных сих ветров и треск обламываемых сучьев пробудили меня ото сна, и увидел я, что нахожусь один в хижине. А посему начал снова размышлять и раскидывать своим умишком, что же мне надлежит предпринять. Оставаться в лесу было мне никак невозможно, ибо все начисто было унесено, так что я не мог далее себя прокормить; и вокруг только и было, что несколько разбросанных и валявшихся как ни попадя книг. И когда я весь в слезах собирал их снова, призывая в мыслях Господа, да направит Он меня и руководит мною на том пути, коим надлежит мне следовать, то нечаянно обрел письмецо, написанное отшельником еще при жизни, и оно гласило: «Любезный Симплициус, как только найдешь ты сие письмо, тотчас же оставь лес и спасай себя и священника от нынешних бед, ибо он содеял мне много добра. Бог, на коего ты должен всегда взирать с упованием и прилежно ему молиться, приведет тебя к месту, где будет тебе благо. Однако никогда не отвращай взора твоего от Господа и прилежай к тому, чтобы всечасно служить Ему, как если бы ты все еще был со мною в лесу. Пещись и непреложно поступай по сему последнему моему совету и тем спасешься. Vale!»[20]
Бессчетное число раз оцеловал я письмо и могилу моего отшельника и без дальнейших промедлений отправился в путь искать людей, покуда не найду; и так шел два дня прямою дорогою вперед и, где заставала меня ночь, искал дуплистое дерево, чтобы залезть в него на ночлег, а пищею служили мне буковые орешки, которые я собирал дорогою. На третий день вышел я неподалеку от Гельнгаузена в открытое поле; там роскошествовал я, словно на брачном пиру, ибо повсюду лежали тучные снопы, которые крестьяне по счастию для меня не успели свезти, ибо их рассеяла знаменитая битва при Нёрдлингене. В один из этих снопов я и забрался на ночь, ибо стояла жестокая стужа, и утолил голод, вылущив из колосьев пшеничные зерна, что было для меня деликатнейшим блюдом, ибо ничего подобного я уже давно не едал.
Девятнадцатая глава
Симплициус ищет лучшую долю,А сам попадает в злую неволюА когда рассвело, то, подкрепившись снова пшеничными зернами, отправился я первым делом в Гельнгаузен и нашел врата его открытыми, частию погоревшими и, однако, еще наполовину ошанцеванными навозом. Я прошел их, но нигде не приметил ни единой живой души; напротив того, улочки повсюду были усеяны мертвыми телами, причем некоторые были догола раздеты. Бедственное сие зрелище представило очам моим ужасающий specta-culum[21], как то каждый себе вообразить может; по моей простоте, не мог я уразуметь, каким несчастьем это место приведено в такое состояние. Но вскорости я узнал, что имперские войска захватили тут врасплох веймарских и столь жестоко их отделали. Не прошел я по городу самой малости, на два швырка камнем, как уже досыта на все насмотрелся; того ради обратился вспять и вышел через ближайший луг на добрую проезжую дорогу, которая и привела меня к знатной крепости Ганау. Едва только заприметил я стражу, то решил дать стрекача, но меня тотчас же настигли два мушкетера, схватили и сволокли в караульню.
Прежде чем приступлю я к рассказу, что сталось со мною далее, должен я описать читателю тогдашнее куриозное мое обличье, ибо платье мое и ухватки были до чрезвычайности странны, диковинны и претительны, так что губернатор даже повелел намалевать меня красками. Во-первых, волосы мои за полтора года ни на греческий, ни на немецкий, ни на французский лад не были ни стрижены, ни причесаны, ни завиты, ни взбиты, а торчали во все стороны в природном своем беспорядке, усыпанные заместо пудры, муки или тупейного порошку (каковое дурачество в заводе у щеголей и щеголих) более чем годовалою пылью, с таким изяществом, что выглядывал я из-под них, словно сыч, норовивший укусить или подстерегавший мышь. И так как я всегда ходил с непокрытою головою, а волосы от природы были у меня кучерявыми, то приняли такой вид, как если бы я напялил турецкий тюрбан. Да и все прочее одеяние с главным тем украшением было согласно; ибо на мне был кафтан отшельника, когда бы только я мог еще его называть кафтаном, коль скоро сукно на первом платье, которое из него скроили, совершенно истлело, и ничего от него не осталось, кроме одной только формы, каковая и являла себя очам из несчетного множества лоскутов различного цвета и всяческих заплаток и наставок, сшитых вместе и насаженных одна на другую. Сверх сего выношенного и многократно чиненного кафтана носил я заместо епанчи власяницу (отпоров рукава и употребив их заместо чулок); тело мое было обвито железными цепями, уложенными крест-накрест на груди и лопатках, очень красиво, как обыкновенно изображают святого Вильгельма, так что я, почитай, был схож с теми, кто побывал в плену у турок и странствует по земле, собирая подаяния на выкуп своих друзей. Башмаки мои были вырезаны из дерева, а завязки к ним сплетены из лыка; а ноги такие красные, как вареные раки, словно на них надели модные испанские чулки или выкрасили фернамбуком. Мнится мне, что попади я тогда к какому-нибудь фигляру, площадному лекарю или бродяге и объяви он меня самоедом или гренландцем, то повстречал бы немало дураков, которые, раззевавшись на меня, оставляли бы по крейцеру. И хотя всякий разумный человек по моему тощему, изголодавшемуся виду и нерадивому платью без труда заключить мог, что я не сбежал ни с поварни, ни из девичьей, ни со двора какого-нибудь знатного господина, однако я строжайшим образом был допрошен в караульне, и подобно тому как солдаты пялили на меня глаза, так и я таращился на нелепый наряд их офицера, перед коим должен был речь и ответ держать; я не знал, то ли это он, то ли она, ибо волосы и бороду носил он на французский манер; долгие косы висели на обе стороны, словно кобыльи хвосты, бороденка была так прежалостно обкорнана и ободрана, что только и остались под носом торчать несколько волосков, таких коротких, что едва можно было их приметить. Не меньше того повергали меня в сомнение – какого же все-таки он пола – его широченные шаровары, которые представлялись мне скорее женскою юбкою, нежели мужскими штанами. Я помыслил про себя: когда мужеск пол, то должна у него быть настоящая борода, ибо сей шут не столь молод, как хочет то показать. А когда он женск пол, то отчего у старой потаскухи на роже так много щетины? Вестимо, то баба, ибо ни один честной муж не дозволит так непотребно окорнать и изуродовать свою бороду; ибо даже козлы, ежели им подрежут бороды, от превеликой стыдливости не пристают к чужому стаду. А посему пребывал в сомнении и не ведал, что ныне пошла такая мода, решил, что то мужчина и женщина в едином лице.
Сей женомуж, или мужежен, как он мне мнился, велел меня всего обыскать, однако ж ничего не нашли, одну только книжицу на бересте, куда я вписывал каждодневные свои молитвы и куда была также положена цидулка, оставленная мне на прощание благочестивым отшельником, как о том сообщалось в предыдущей главе. Сию книжицу он отобрал у меня, но так как я ни за что не хотел с нею расстаться, то пал ему в ноги, обхватил его колени и сказал: «Ах, любезный мой гермафродит, оставь мне мой молитвенник». – «Ты дурень, – ответствовал он, – какого черта ты взял, что я зовусь Германом?» Затем повелел он двум солдатам отвести меня к губернатору, передав им и сказанную книжицу, понеже сей фантаст, как я тотчас приметил, сам ни читать, ни писать не разумел.
Итак, меня отвели в город, и всяк бежал за мною следом не иначе, как если бы везли напоказ морское чудо; и подобно тому как всяк хотел получше меня увидеть и точнейшим образом рассмотреть диковинную мою фигуру, так каждый и судил обо мне особливо. Иные почитали меня шпионом, другие безумцем, а некоторые дикарем, а то и призраком, привидением и еще невесть каким чудом, означающим что-нибудь особое. Были и такие, что приняли меня за дурня; и они-то, пожалуй, и впрямь попали бы в цель, когда я ничего не знал бы о преблагом Боге.
Двадцатая глава
Симплиций понуро шагает в тюрьму,По счастью, священник попался емуКогда я был приведен к губернатору, то спросил он меня, откуда я пришел. Я же ответил, что не знаю. Он спросил далее: «А куда ты путь держишь?» Я же опять ответил: «Не знаю». – «Какого же ты беса знаешь? – воскликнул он. – Что у тебя за промысел?» Я отвечал, как и прежде, что не знаю. Он спросил: «А где твой дом?», и когда я снова ответил, что не знаю, то переменился в лице, только вот я не понял, от ярости или удивления. Но как всякий имеет обыкновение подозревать недоброе, особливо же вблизи неприятеля, который только что, как было сказано, прошлой ночью овладел Гельнгаузеном и истребил там полк драгун, то запала ему в ум та же мысль, как и другим, которые почли меня предателем и лазутчиком, а посему приказал он меня обыскать. А когда он узнал от солдат, которые меня к нему привели, что сие уже было произведено и при мне ничего не найдено, кроме некоей книжицы, каковая ему тотчас была представлена, и он, прочитав в ней несколько строк, спросил, кто мне ее дал. Я же ответил, что она с самого начала была моею, ибо я сам ее смастерил и переписал. Он спросил, почему именно на бересте. Я отвечал, что кора от других дерев к сему непригодна. «Ты бездельник, – сказал он, – я спрашиваю, чего ради ты не писал на бумаге?» – «Эва, – ответил я, – да ведь бумаги-то у нас в лесу не было». Губернатор спросил: «Где, в каком это лесу?» Я же снова ответил на старый лад, что не знаю.
Тогда губернатор обратился к нескольким офицерам, которые его дожидались, и сказал: «Либо он превеликий плут, либо вовсе дурень. Хотя дураком он быть не должен, коли так пишет». И меж тем, говоря сие, столь усердно листал книжицу, чтобы показать мой почерк, что из нее выпало письмецо отшельника. Губернатор велел его поднять; я же побледнел, ибо оно было величайшим моим сокровищем и святынею, что губернатор отлично приметил, и оттого еще больше возымел подозрение, что тут не без предательства, особливо же когда раскрыл письмо и прочел; тогда он сказал: «Я знавал этот почерк и знаю, что это рука хорошо мне известного офицера, только вот не припомню которого». Также и содержание письма показалось ему весьма странным и невразумительным, ибо он сказал: «Сие, нет сомнения, условленная речь, которую никто понять не может, кроме тех, кто о ней условился». Меня же он спросил, как звать, и как только я ответил: «Симплициус», то сказал: «Да, да, ты и впрямь изрядное зелье! Убрать его с глаз долой, заковать по рукам и ногам в кандалы, чтобы повытянуть из него потом что-нибудь другое». Итак, отправились со мною оба помянутых выше солдата к новому, уготованному для меня убежищу, спрячь в темницу, и препоручили меня смотрителю, который, согласно приказу, украсил мои руки и ноги железными браслетами и цепями, как если бы мне недовольно было тех, коими я уже препоясал свое тело.
Сего начала, коим приветствовал меня мир, было недовольно, ибо вскорости пришли палач и помощники профоса с ужасающими орудиями пыток, кои, невзирая на то, что я уповал на свою невиновность, прежестоко усугубили бедственное мое положение. «О боже! – сказал я самому себе. – Поделом мне сие! Симплициус того ради ушел в мир, оставив служение Богу, дабы сей монстр христианства достойную принял награду, которую заслужил своим безрассудством. О ты, злополучный Симплициус! Куда заведет тебя твоя неблагодарность? Смотри, едва Бог вразумил тебя к познанию Его и служению Ему, как убегаешь ты от сего служения и обращаешься к Нему спиною! Разве не было у тебя вдоволь желудей и стручков, чтобы, питаясь ими, невозбранно служить создателю своему? Разве не знал ты, что твой праведный отшельник и наставник бежал от мира и избрал себе пустыню? О безглавый чурбан! Ты покинул пустыню в надежде удовольствовать постыдную свою страсть узреть мир. Но вот смотри, когда мнил ты, что будешь услаждать взор свой, принужден ты в опасном сем лабиринте пропасть и погибнуть. Разве ты, неразумный простак, не мог наперед помыслить, что покойный твой предшественник не променял бы радостей мира на суровую жизнь в пустыне, когда чаял бы в нем достичь истинного мира, надежного покоя и вечного блаженства? О, бедный Симплициус! Теперь ступай и прими награду за тщеславные свои помыслы и дерзостное сумасбродство! И не смеешь ты ни сетовать на оказанную тебе несправедливость, ни утешаться своею невиновностию, ибо сам себе ты стал палачом и поспешил на сретенье уготованной тебе смерти и сам накликал себе предстоящее несчастье!» Так пенял я на самого себя, молил Бога о прощении и предавал Ему свою душу.
Меж тем приблизились мы к воровской башне, и когда нужда особо велика, то и помощь близка. Ибо когда я, окруженный стражниками, при великом стечении народа стоял перед темницею, дожидаясь, когда ее отворят и введут меня туда, то и священник, чья деревня недавно была разграблена и сожжена, захотел поглядеть, что тут происходит (ибо и он сам недавно был взят под стражу). И когда он выглянул в окошко и завидел меня, то закричал во все горло: «О Симплициус! Ты ли это?» А когда я услышал и увидел его, то иначе не мог, как воздеть к нему руки и завопить: «Отче! Отче! Отче!» Он же справился, что я натворил. Я отвечал, что не знаю; верно, привели меня сюда за то, что я убежал из лесу. А когда он узнал от стоявших вокруг, что меня принимают за лазутчика, то попросил повременить со мною, покуда он не уведомит о моих обстоятельствах губернатора, ибо сие может послужить равно как моему, так и его освобождению и избавить от кары, грозящей нам обоим, ибо он знает меня лучше, нежели кто другой на свете.