– Изволь, пришли.
Тут явился Никодимка с кофеем – а варил он этот напиток так, что аромат шел по всем трем этажам особняка. Девицы тут же оказали честь лакомствам, и Архаров подумал было, что более ему никаких трат не присоветуют. Однако ошибся.
– Посуда! – воскликнула княжна. – Главное-то и забыли!
– Да, сударь, твое серебро в переплавку давно пора, – согласилась Елизавета Васильевна. – Новое будешь покупать – возьми мое за образец. Когда государыня для господина Орлова сервиз во Франции заказала, мы все смотреть ходили и Анюта даже зарисовала немало. Так там – сплошь лавровые гирлянды, никакой вычурности, многие даже полагали, будто сервиз чересчур прост. А я взяла да и заказала себе почти такой же. Славно твой человек кофей варит, я пришлю нашего кофешенка к нему поучиться. Не откажи, Николай Петрович!
– С радостью, ваше сиятельство, – сказал Архаров, глядя, как Варенька точными движениями выбирает с блюда полюбившиеся ей драже.
Они почти не говорили друг с другом, но он заметил – девушка приглядывается к дому.
Княгиня поднялась с канапе, всем видом показывая, что пора собираться домой.
– Маман, еще картины! – вспомнила княжна. – Что за гостиные без картин? Да и в кабинет…
– И точно. Николай Петрович, – сказала княгиня, увлекая его с собой к окну весьма решительно – взяв под локоть. – Насчет картин-то…
Тут она понизила голос, чтобы не услышали девицы.
– Поезжай к отставному сенатору Захарову, он продает… метрессу, вишь, содержать не на что… а картины изрядные, я видала.
Княгиня стала перечислять художников, чьи имена Архарову ровно ничего не говорили. Он слушал, не перебивая, и словно примерял в это время на себя обстоятельство: вот он возвращается домой после трудного дня, и молодая очаровательная женщина, имеющая полное право распоряжаться его кошельком, радостно рассказывает про картины, про серебро, про нарядные ткани, про театральные премьеры, про драгоценности, про цветы, он же, ведомый ею, стряхивает с себя свои заботы и входит в ее уютный мирок, где все красиво и изящно, где нет иного закона, кроме закона красоты…
Это ему самому показалось странным – но почему бы и нет? Не могут же помешать службе эти самые кресла-бержер и кресла-маркизы? Да и долго ли жить в холостяцком раю, устроенном Меркурием Ивановичем в меру его понимания, то бишь – без излишеств?
– Я, ваше сиятельство, ровно ничего не смыслю в живописи, – пробормотал Архаров.
– Николай Петрович, вы прямо заволжский помещик, изящных искусств не признаете. Когда к родне такой гостенек приезжает, мы уж в ту неделю слона смотреть не ходим! – воскликнула бойкая Анна Михайловна. Обе компаньонки и Варенька рассмеялись.
– Да, я таков, – невозмутимо отвечал обер-полицмейстер.
Он наконец встретил Варенькин взгляд.
Такими взглядами Архаров не был избалован. Он знал, как глядят матушки готовых под венец дочек, знал, как глядят сами дочки, знал пустые глаза дешевых петербуржских девок, предлагающих себя под крылышком у своден… Дунькиных глаз почему-то вспоминать сейчас не пожелал… Знал светски любезный взгляд дам высокого полета, вроде княгини Волконской, которая, видимо, переняла его у государыни вместе с деликатной полуулыбкой…
Но никогда еще красивая женщина не смотрела ему в глаза с такой искренней симпатией. Он уловил бы тончайший оттенок фальши, но оттенка не было – Варенька, простая и пылкая душа, действительно рада была показать обер-полицмейстеру свою благосклонность.
Архаров поступил единственно возможным для него образом – даже не улыбнулся в ответ. Только дважды едва заметно кивнул – не столько Вареньке, сколько самому себе он предназначал сие выражение глубокого удовлетворения.
Дамы уехали. Архаров, проводив их до экипажа вместе с домоправителем, пошел обратно в гостиную, где остался ждать его купец.
– Меркурий Иванович, возьми Потапа, поезжай по модным лавкам, наберите там серебряной посуды, чтобы не стыдно было на стол взгромоздить, – распорядился Архаров, поднимаясь по лестнице. – Сообразите вместе, сколько чего надобно. Да только не слишком усердствуйте, я не господин Потемкин, полтысячи человек за стол сажать не собираюсь. Сперва же отправляйтесь к его сиятельству, ее сиятельство обещали снабдить модными картинками и показать свою посуду.
Купец, увидев в дверях обер-полицмейстера, живо встал со стула и поклонился на русский лад – в пояс.
– Должник ваш, батюшка, – сказал он. – Теперь-то мне подфортунило, сами их сиятельства… да еще государыня, пошли ей Бог здоровья… видел бы покойник-батька, куда сынок залетел…
– А ты вот скинь четверть цены – и не будешь должником, – отвечал Архаров.
– А поторгуемся! – немедленно нашелся купец. – Без торговли никак нельзя. И еще, ваша милость, присоветовать хочу…
– Что?
– Коли к вам гости будут приезжать, да и дамы тоже…
– Ну?
– Так дама – она ведь как устроена? – загадочно спросил купец. – Так же точно, как простая баба. И ест, и пьет… и, стало быть… извергает…
Архаров задумался.
У него самого на сей предмет имелось в гардеробной за ширмами кресло с дыркой, а что делалось дальше с ночной вазой – это не хозяйская печаль. Для дворни были нужники на свежем воздухе, хорошие нужники, просторные и чистые.
Однако купец прав – дам водить в свою спальню к креслу как-то нелепо.
– И что же? – спросил обер-полицмейстер.
– У меня мастера на примете есть, артелью трудятся. Сам дома конурку сделал велел, семейство не нарадуется, печка у меня там, супруга курильницу поставила. Ваша милость, ей-Богу, приезжайте! Стол велю накрыть – таких разносолов вам у их сиятельства князя Волконского не подадут!
– Почем ты знаешь?
– А вижу. Их сиятельство – дама светская, кофей с сахаром пьет, пряниками заедает. А моя Фетинья Марковна с утра как заберется на поварню, сама во все входит, все наизусть помнит – как печь, как томить. Впору записывать за ней – начнет рассказывать, как красные блины заводить, право слово, заслушаешься и слюнки потекут. Приезжайте обедать, ваша милость, а она расстарается! Вот прямо на Пасху!
– Приеду, – подумав, сказал Архаров. Хорошую простую еду он уважал. А к французской кухне питал недоверие после того прискорбного случая, как еще в Санкт-Петербурге объелся вкусной, но неимоверно жирной гусиной печенки.
Опять же, на Пасху не только можно, но и полагается баловать свой желудок.
Стоило подумать о французской печенке – тут же снизу явился Никодимка, доложил о приходе Клавароша.
– Посади его в людской, вели, чтобы ужин там для нас накрыли, – распорядился Архаров. – Сейчас и я спущусь.
Сделано это было не только потому, что Архаров любил ужинать попросту, но в обществе, пусть даже с дворней, а и для купца – пусть видит, что обер-полицмейстер живет без затей, постной кашей из общего котла не брезгует. Опять же, в купеческих домах общий стол для хозяев и прислуги – обычное дело, тем более, что служит в доме зачастую небогатая родня, мужчины – в надежде, что возьмут в дело, девицы и вдовы – рассчитывая, что выдадут замуж. Устраивать брачные союзы между подопечными было любимым развлечением богатых купчих.
Купец, повторив свое приглашение, откланялся, а Архаров пошел ужинать, хотя после марципанов, которые он, не удержавшись, грыз вместе с девицами под кофей, не очень-то хотелось.
Француз сидел за столом и, глядя на полную миску горячих грибных ушек, тосковал – правила приличия не позволяли приступить к трапезе без хозяина дома.
– Ну, докладывай, – распорядился Архаров, садась напротив и подвигая к себе точно такую же миску.
– Я, ваша милость, видел подозрительных особ.
– Сотню? Или две?
– Сотнями их числить начнем ближе к лету… ближе к празднику.
Перед Клаварошем была поставлена занятная задача. Вслед за государыней в Москву из Санкт-Петербурга притащилось немало семейств вместе с детьми, от новорожденных до недорослей, по коим армейские полки плачут. Стало быть, каждая приличная семья имела среди домочадцев и гувернера, и гувернантку, да еще везла с собой учителей – танцевального, рисовального, музыкального, особенно если имела девиц на выданье. Клаварош лучше, чем кто-либо, знал, из кого вербуются сии наставники юношества: сам он стал гувернером, не сумев заработать в России на жизнь ремеслом кучера, а многие прежде, чем им были вверены дворянские отпрыски, служили в лакеях. Но это бы еще полбеды – может же честный лакей, набравшись ума, начать успешно обучать грамматике. Худо было другое – в России большинство этих педагогов оказалось, спасаясь от французского правосудия. Как, кстати, и сам Клаварош.
Уже с января он начал тратить казенные деньки на выпивку с земляками. Представляясь им кучером, ищущим работу, он довольно скоро выпытывал у каждого, откуда и по какой причине его занесло в Россию. А поскольку он умел говорить с мошенниками на их языке, то и узнавал немало любопытного. Все свои сведения он приносил в канцелярию, где их под его диктовку записывали по-русски. Потом листки складывали в особую папку, и Архаров уже как-то, пораженный ее толщиной, пообещал отправить сии сокровища прямиком в Париж к де Сартену – пусть приезжает и забирает своих мазуриков согласно описи.
– Ну так что же за особы? – собрав в ложку побольше ушек, спросил Архаров и уже раскрыл рот пошире, но ушки шлепнулись мимо миски на стол, когда он услышал имя:
– Де Берни.
Архаров отпихнул Никодимку, кинувшегося прибирать барское свинячество.
– Ты видел его?
– Да, ваша милость, видел. Господин де Берни – пожилой человек почтенной внешности, обучает французскому языку, математике и рисованию детей отставного гвардейского полковника Шитова. Взят с хорошими рекомендациями.
– Ни хрена себе совпадение…
– Ваша милость, я узнавал – взят осенью семьдесят третьего года. Где был до того – известно лишь с его слов.
– Прелестно… вот подарок…
Такие подарки падают с небес крайне редко – во всяком случае, Архаров не мог надеяться, что шулер-француз, исхитрившийся сбежать, когда архаровцы взяли притон в Кожевниках, вдруг заявится в Москву в виде домашнего учителя, да еще открыто, не скрываясь!
Обер-полицмейстер задумался. Клаварош неторопливо отправлял в рот грибные ушки. Он вместе со всей Москвой соблюдал православный пост, хотя и без особой радости.
– Вот что, Клаварош… ты его пока не трогай…
Собственно, Архаров имел в виду, что надобно первым делом изучить все бумаги домашнего учителя, но проделать сие как можно более деликатно. Следовало кого-то подослать к отставному полковнику Шитову, придумав предлог для изъятия бумаг – но такой, чтобы не спугнуть господина де Берни. И даже убедившись в том, что именно его упустили той бурной ночью, не хватать и тащить в нижний подвал к Шварцу, а еще несколько времени понаблюдать. Ибо де Берни мог заявиться в Москву с сообщниками, и днем, к примеру, учить дитя четырем действиям арифметическим, ночью же проделывать карточные кундштюки и обчищать простаков.
– Велите поставить наружное наблюдение, ваша милость.
– Завтра же. Ешь, мусью, заработал…
Клаварош понес ко рту ложку с грибными ушками, умственно считая дни до завершения Великого поста. Ему уже не на шутку хотелось ну хоть жареной курицы. Архарову, кстати, тоже, но в его доме пост соблюдали из двух соображений: во-первых, чиновник столь высокого ранга был обязан показывать свою приверженность вере, во-вторых, ради дворни, которой строгий порядок необходим, иначе начнутся разброд и шатание.
А оставалось и впрямь совсем немного…
Но еще до Пасхи, когда мебельщик уже привез и стулья а-ля рен, и кресла для игрального стола, выяснилось, что государыня действительно недолюбливает московского обер-полицмейстера. Явилось сие в день ее рождения. Архаров был по долгу службы в Кремлевском дворце, где решено было справлять торжество и устроить большой прием, и глядел издали, как Екатерина Алексеевна в нарядном платье, спереди весьма похожем на простонародный сарафан, хотя и из богатой ткани, принимала поздравителей и сама в честь праздника делала близким людям подарки.
Неподалеку от нее стоят Григорий Второй – соблюдая приличное расстояние.
Этот человек, явившись в качестве фаворита, вызвал некоторое смятение при дворе – недоумевали, неужто не нашлось никого приятнее сей ужасной образины? В тридцать пять лет господин Потемкин утратил стройность, обрел грузность, лицо его огрубело, красоты себе придать он и не пытался – волосы пудрил редко, на выбитый глаз повязку надевал не каждый день. Да и от дурной привычки не отстал – вон государыня принимает поздравления от знатных особ, а он знай грызет ногти, да как еще – исступленно, яростно, до крови.
Рядом с Потемкиным Архаров увидел человека, которого с легкой руки господина Фонвизина, секретаря графа Панина, втихомолку звали шпынем. Не шутом либо гаером, как полагается звать такого рода господ, увеселяющиъ публику, а на старый русский лад – шпынем. Обер-шталмейстер Лев Нарышкин уже более двадцати лет был любимцем государыни и умел ее развлечь при любой хандре. Способов к тому он имел несколько.
Прежде всего, государыня любила, когда Нарышкин принимался толковать о политике. На третьей либо четвертой минуте, слыша, как перекроена Европа на новый лад, она обыкновенно начинала смеяться. Затем – любимец изрядно передразнивал приближенных. И, наконец, он просто нес ахинею, мало заботясь, в какие дебри занесет его красноречие.
Господин Потемкин и сам любил пошутить, и сам был горазд передразнить, к тому же, Нарышкин не стремился играть при дворе иной роли, кроме арлекинской, и потому новый фаворит был к нему благосклонен.
Фонвизин, кстати сказать, тоже присутствовал и внимательно наблюдал за происходящим. Этого полного, как если бы он дородством подражал своему покровителю Панину, даже рыхлого, круглолицего человека шутом звать не осмеливались – склонность же его к подражанию признавали за талант. Особливо после того, как он шесть лет назад в Петергофе мастерски прочитал перед государыней и ее приближенными свою новорожденную комедию «Бригадир». Тем, кстати, в очередной раз обидев драматурга и анненского кавалера Александра Петровича Сумарокова – Панин назвал «Бригадира», первой комедией о русских нравах, как если бы не было сумароковских. После сего бенефиса, кстати, Фонвизин и попал в секретари к графу Панину.
Архарову этот человек не больно понравился – склонность к язвительности вызвала в обер-полицмейстере весьма настороженное отношение. Кроме того, он недавно наблюдал, как Фонвизин щегольски передразнивает Сумарокова. Если бы что-то похожее учудил Демка в стенах Рязанского подворья – Архаров расхохотался бы и дал гривенник на пропой. Но фонвизинский Сумароков, обидчивее и сварливее подлинного, был чересчур смешон – а Архаров ощущал обычно границу, за которую шутник переходить не должен.
Нельзя сказать, что праздник ему нравился – прежде всего, он тут присутствовал по долгу службы, а затем – он не имел привычки к большому свету. Красивые молодые женщины со взбитыми волосами, с красноречивыми веерами, почти не обращали на него внимания, а сам он тоже не умел войти в кружок петиметров, собравшийся вокруг языкастой щеголихи, чтобы сказать нечто глупо-беззаботное, однако приправленное любовной страстью. Общество же людей почтенных манило его – да только он слишком любил расставлять людей по ступенькам. Тщательно соотнеся свой возраст и чин с возрастом и чином петербуржских придворных, он решил, что будет в их компании самым младшим и незначительным. Потому и остался в одиночестве, поглядывая направо и налево, примечая мелочи и пытаясь делать из них выводы.
Ему очень бы хотелось высмотреть генерал-поручика Суворова. Княгиня Волконская рассказала, что Варюта брюхата, а Александр Васильевич страстно желает поспеть в Москву к родинам. Но хрупкой подвижной фигурки Суворова Архаров не приметил.
Обер-полицмейстер был сильно озадачен – в зале не оказалось и половины гостей, которым следовало бы явиться. Зато и французский посланник Дюран де Дистроф, и английский посланник Гуннинг присутствовали, каждый с небольшой свитой, и наверняка готовились отписать своим повелителям про сей конфуз.
Как им помешать – Архаров не знал. Он понимал – опять бунташная Москва являет свое дурацкое неудовольствие. А ведь государыня очень хотела Москве нравиться.
Это ее желание и вышло Архарову боком.
Он был позван пред светлые очи и услышал приказание – выйдя сейчас на крыльцо, объявить народу, коего сколько-то там, на улице собралось, чтобы таращиться в окна и угадывать силуэты, новый указ про соль.
Архаров получил бумагу с указом и, готовясь ужаснуться, заглянул в нее. Но на сей раз государыня изволила выразиться весьма кратко.
Просматривая строчки, чтобы при громогласном чтении не вышло какой запинки, он ощутил щекой даже не дыхание, а некую мимолетность справа и сверху. Скосив глаза, он обнаружил, что вместе с ним читает указ вдруг оказавшийся рядом его сиятельство Григорий Второй – новый фаворит. И на лице у фаворита – явное неудовольствие.
Тут Архаров вспомнил, о чем говорили третьего дня у Волконских.
Князь Михайла Никитич вспомнил к месту Эзопову басню о лягушках, просивших царя. Смысл ее был таков. Лягушки, позавидовав прочим тварям, попросили у Юпитера себе царя: у все-де есть владыка, и нам также надобен. Юпитер, недолго думая, скинул с небес в болото чурбан. Довольно скоро лягушки догадались, что вреда от чурбана нет, да и пользы тоже нет, взмолились сызнова. Недовольный Юпитер послал им на болото аиста…
Сказано сие было, без упоминания имен, к тому, что был раньше при государыне Григорий Орлов, ни в какие дела не мешался и тем даже Екатерину Алексеевну огорчал – ей очень хотелось доказать свету, что красавец избран не только за мужские стати. Затем промелькнул ничем не примечательный Васильчиков. Ныне имеем иного Григория – и тот норовит научить князя Вяземского, как писать указы о соляной торговле. Князь-то имеет в таких делах навык, а господин Потемкин только вызывает у государыни сильное беспокойство, и она, в его отсутствие, даже обмолвилась, что от затей любезного друга более будет ненависти и хлопот, нежели истинного добра. Хотя, может статься, именно он додумался, что удешевление соли послужит успокоению народа после недавнего бунта маркиза Пугачева.
Волконский рассказал, что проект указа велено составить обоим, Вяземскому и Потемкину, и государыня обещалась либо подписать тот, который выйдет лучше, либо, сведя оба вместе, сочинить третий своим, как она изволила выразиться, лаконическим и нервозным штилем, в котором обыкновенно более дела, чем слов.
Судя по всему, это было творчество именно государыни.
Архаров, поклонясь, торопливо пошел на крыльцо. Возможно, чего-то этакого народ ждал – увидев его, толпа притихла, и он, прочистив горло, произнес весьма внятно:
– Объявляется всенародно!
Затем он обвел взглядом народ, давая время последним болтунам и пьянюшкам замолчать и уставиться на оратора.
– В именном ее императорского величества указе, данном Сенату сего апреля 21 дня, за собственноручным ее величества подписанием, написано, – неторопливо и зычно сообщил публике Архаров. – По долговременной и трудной войне, воспользуясь восстановлением мира и тишины, за благо рассудили ее императорское величество, для народной выгоды и облегчения, сбавить с продажи соли с каждого пуда по пять копеек! И сей всемилостивейший указ сенат имеет обнародовать повсюду; о чем чрез сие и публикуется!
Криков восторга, которые должна вызвать такая новость, почему-то не последовало.
То есть, народ зашумел, но весьма умеренно.
Архаров даже несколько растерялся – не должно так быть, чтобы указ о понижении цены на соль приняли без проявления радости. Он просмотрел строчки – да, именно то, что было, он прочитал, вот и пять копеек…
Вдруг до него дошло – не иначе, как толпа вспомнила иной указ, тринадцатилетней давности! Тогда, сразу после шелковой революции, государыня опустила цену соли, как самой нужной и необходимой к пропитанию человеческому вещи, не на пять, а на десять копеек с пуда.
А дальше случилось самое скверное. Московские мещане, перекрестившись вразнобой, стали молча расходиться.
Бывшие в толпе архаровцы, поняв наконец, что дело неладно, закричали «ура!», но спасти положение они уже не могли.
Архаров скосил глаза на ряд окон – за одним непременно стояла императрица и ожидала народных восторгов. Нетрудно было представить ее положение – при посланниках, при знатных гостях до такой степени опростоволоситься…
Обер-полицмейстер вернулся в залу. Тут бы ему и остаться в толпе – кто бы стал вспоминать о том окаянном указе? Но Архаров, не имея опыта придворной жизни, вообразил, что бумагу следует вернуть.
Он подошел к государыне, наклоняясь несколько вперед – ему казалось, что так наиболее удачно изображается почтительность. Но Екатерина Алексеевна, сделав синие глаза пустыми, отвернулась, как если бы не заметила бумагу в архаровской руке. Рядом с ней, кроме Потемкина и Нарышкина при нем, Вяземского и Волконского, оказался как-то незаметно француз Дюран де Дистроф с сопровождавшим его кавалером. Они встали достаточно близко, чтобы услышать, как государыня, указывая на окно, произнесла негромко:
– Ну, что за тупоумие…
Француз посмотрел на обер-полицмейстера с бумагой и усмехнулся, но усмехнулся нехорошо, смерил злыми глазами…
Волконский локтем отодвинул подчиненного, и тут лишь Архаров понял свою ошибку. Он отступил, пятясь, оказался за чьей-то бархатной спиной и уже не слышал, что такое сказал Потемкин императрице, что она ему ответила. Видно лишь было, что оба сильно друг дружкой недовольны.
Архаров устал пятиться, не с его телосложением было совершать такие маневры, развернулся и пошел прочь, считая, что обязанности по оказанию почтения выполнены. И в спину ему, как снежком меж лопаток, ударил смех государыни. Он остановился.
Не иначе, как шпынь Нарышкин, норовя переменить общее тягостное состояние на праздничное, кого-то передразнил. А кого?
А передразнить он мог только московского обер-полицмейстера с его совсем не придворной манерой подходить, говорить кратко и отступать неуклюже…
Оборачиваться Архаров не стал. Он окаменел на мгновение, боясь одного – если увидит шпыня в лицо, разум уступит место кулакам. А что кулаки у него обладают мыслительными способностями, он знал уже давно.
Смех государыни подхватили мужские голоса. И смолкли, и опять грянули – возможно, шпынь Нарышкин избрал иной объект для подражания.
Да много ли нужно Нарышкину, чтобы иметь повод для ахинеи? Сердиться на такого шпыня – нелепица, все равно что на комнатную моську… да он и состоит при государыни на правах моськи…
Архаров всячески пыталася задушить в себе обиду. Но дело было даже не в смехе государыни. Он с самого начала чувствовал себя в этой зале чужим. Тут была другая лестница, ему пока незнакомая, и он знал только, что стоит на одной из нижних ступенек. На собственной-то, на московской, он мнил себя едва ли не на следующей ступеньке после князя Волконского. А петербуржские гости сего не знали, знать не желали, и не станешь же этим придворным вертопрахам растиолковывать все, начиная с чумы… Дня них сейчас важнее, как глядят друг на дружку государыня и Григорий Второй, надолго ли ссора.
Ближе к вечеру, впрочем, императрица с фаворитом помирились. Архаров узнал об этом случайно – не имея возможности покинуть прием, где ему надлежало быть по долгу службы, он держался подальше от именинницы и близких к ней кавалеров и дам, потому и оказался вдруг рядом с цесаревичем Павлом. Павел, его красавица-жена и лучший друг Андрей Разумовский стояли втроем и беседовали довольно громко. Наследник обижен был беспредельно – жаловался другу, что не получил обещанных к празднику пятидесяти тысяч рублей, а получил дрянные часы, деньги же матушка вдруг вздумала отдать господину Потемкину. То-то он рядом с матушкой остроумием блещет…
Великая княгиня Наталья Алексеевна произнесла что-то по-немецки, явно утешая супруга, однако Разумовского это утешение насторожило.
– Любезный друг, – уже гораздо тише сказал он цесаревичу, – ради Бога, уйми ее высочество, чтобы не всякому пройдохе верила. Возьмет этак для тебя денег взаймы – чем расплачиваться станет?
Архаров понял, что великая княгиня все еще не говорит, да и не разумеет по-русски.
– Мало ли у нас побрякушек? – спросил Павел. – При нужде продадим. А деньги надобны, я на них рассчитывал.
– Надобны – да не французские… – тут Разумовский быстро огляделся. – Коли ее величеству французский посланник заем устроит – так вы оба у него в коготках…
– Может, оно и к лучшему, – отрубил недовольный Павел. И оба они, цесаревич и его лучший, хоть и неверный, друг, переглянулись – всем было известно, что государыня Екатерина в бытность великой княгиней тоже делала займы, имевшие, как оказалось, политический смысл…