Книга Первенец. Сборник рассказов - читать онлайн бесплатно, автор Борис Макарович Оболдин. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Первенец. Сборник рассказов
Первенец. Сборник рассказов
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Первенец. Сборник рассказов

Стал приходить в себя и Семен. Сквозь пелену, невесть откуда взявшуюся, видел он только качающийся осколок неба, да колеблющийся силуэт своего «приятеля». Мало-помалу голова прояснялась, силуэт фрица перестал колебаться. Теперь его можно было рассмотреть. Только лучше бы Семен не делал этого – смерти чужой, тобой сотворенной, в глаза заглядывать – все равно, что с собственной целоваться. Восседал фриц, как в кресле, вальяжно откинувшись, вперив в Сему остекленевший глаз. Второй глаз то ли был, то ли не был, но веки его сощурились в издевательском подмигивании. Съехавшая на сторону нижняя часть лица в дьявольской ухмылке щерила кривой оскал. Встанет сейчас этот немец и скажет: «Ловко же ты меня, иван, уделал, а я вот оплошал трошки. Но, думаю, что ты не в обиде».

К тому же перед тем, как помирать, умыл фриц образину свою кровушкой, а вытереться забыл. Так что, ежели без доброго стакана взирать на этот винегрет, то можно и душой повредиться.

Мишанька Мосин, друг сердечный, неуныва и балагур, жиганок еще тот, уже наводил в траншее порядок согласно своему уставу. Мишаньке, ему ведь, что нары тюремные греть, что фрица бить – все едино. Он во всем свою выгоду найти может. Мародерство, конечно штука некрасивая, можно даже сказать, что очень некрасивая. Только вот вражину прищуренного не обшмонать на предмет сувенира какого (ну, там «котлы» или «лопатник» какой завалящий) – себя не уважать. Опять же, как трофей заслуженный от мародерства отличить, никто не знает. Но Семин фриц его явно разочаровал, окромя записной книжки, другого сувенира не подарил. В сердцах Мишанька шлепнул немца по уже начавшему заостряться носу с неарийской горбинкой, да стал его поучать: «Что же тебя, мразь, Гитлер твой не научил, что к русскому ивану без подарка в гости лучше не заявляться, себе дороже будет».

А книжечку на всякий случай полистал: «Пауль Бауэр. Так ты, на наш манер получаешься Паша Крестьянинов. Тогда понятно. Откуда у крестьянина «котлы» возьмутся? Прощаю!»

Бауэр вдруг всхлипнул, с прихрапыванием, как бы извиняясь, да стал заваливаться набок, устраиваясь поудобнее на немягкой русской перине. Лицо его стало быстро покрываться пепельным налетом.

От этой картины муторно стало Семену, так муторно, что рвотные позывы не могла удержать дикая боль в сломанных ребрах. Семена рвало.

– «Э, зяма… зяма…., ну ты чего? Старшина, если прознает, что ты казенные харчи наземь мечешь, он тебе симметрию на ребрах быстро наведет, чтобы фрицу не обидно было», – Мишаня молол всякую чепуху, а дело не забывал. Выложил бинты, быстренько извлек откуда-то заветную фляжечку, не брезгуя, отер Семе рот, влил, не жалея, добрую порцию горячительного, сам пригубил плотно, потряс фляжку над ухом (еще на атаку хватит).

– «Давай-ка, зяма, руки задирай помалу, бинтоваться будем».

Бинтовал Мишаня ловко, лишней боли не доставлял, повязку клал туго, но так, чтобы дышать можно было, и балагурил, балагурил.

– «Он у тебя первенец что ли? Так что же ты, голова садовая, напротив него уселся да еще и глаза на него пялишь? Нету его, нету и все тут, зажмурился он! Другой раз приласкаешь кого, так и не смотри на него, забудь. До Берлина их еще о-го-го, сколько будет, всех если помнить, никакой души не хватит. Я ихнего брата за год десятка полтора ублажил, а, окромя первенца, никого не помню. Да и того запомнил только потому, что добивать пришлось, а он шибко жить хотел. Ну, давай еще по наперсточку дерябнем, только ты особо не расслабляйся. Фриц очухается, в контратаку пойдет. Траншейку он нам, почитай, задаром отдал, а подарков делать не любит. Ну, да, если что, я рядом буду. А первенца твоего я сейчас оттащу подальше, вам вдвоем тесновато тут». Ухватил немца невежливо за шиворот и поволок с глаз долой.

На контратаку фриц не отважился. Видать ему не до того было. На правом фланге разнокалиберная перепалка шла до самой темноты. К полуночи притопал Мишаня с шинелькой трофейной, добротной. Лег рядом с Семой, накрыв обоих той шинелькой, задремали чутко.

Перед рассветом нешумно зашевелились в окопах. Старшина Выгузов сухпай раздавал («жив, Заварзин! Ну, и, слава Богу, воюй, сынок»), считал боеприпас, выдавал скуповато патроны – готовились к новой атаке. Канонада артподготовки тоже себя ждать не заставила – и пошло-поехало. Вперед смотреть все-таки не так страшно было, как назад оглядываться. Вперед, только вперед!

Бабенка та, которая с косой, до солдатской души похотливая, не отставала, всегда рядом была, но Сему до поры – до времени не примечала. Опять же и Мишанька всегда рядом был. По всему видать его к Семе ангел-хранитель определил.

И все бы ничего, если бы не Бауэр. Да уж, Бауэр…. А может, и не было никакого Бауэра, и не убивал его Семен, а? Мало ли что по горячке пригрезиться может. Бред это все. Только вот бред этот горячечный нет– нет, да и обдаст душу крутым кипятком.

По первому снегу Сему с Мишаней присмотрели разведчики. Сватали их недолго – комполка отдал приказ и «кругом, шагом марш» в отдельный разведбат. А у ребят тех из разведки была музыка своя, тихая да неспешная. Работа их больше терпением да мозгами прибыток дает. К такой работе брату-окопнику слету не приспособиться. Опять же топография у них. В паутине родных бездорожий, троп и тропинок Семен чувствовал себя как в своем огороде, запад с востоком никогда не путал, а все равно над картами поначалу пришлось попотеть. Как бы там ни было, а вскоре начались у друзей-товарищей прогулки по вражьим тылам. Сначала короткие, а потом, бывало, и по недельке у фрица гостили. И с партизанами обниматься приходилось, унося от них в штаб весточку. От той весточки иной раз туз козырный в рукаве у фашистского генерала оборачивался шестеркой крестовой. Узнал Семен и то, какой нетихой иногда бывает разведка. Не брезговали ребятки сарайчик с горючкой для танков подпалить, мосток какой-никакой вовремя уронить, а то и просто пошуметь гранатками, отвлекая внимание немца от наших саперов. Мишаня от забав этих прямо в восторг какой-то приходил.

Ближе к весне определили Заварзина с Мосиным к «язычникам». На то был свой резон. Несмотря на особую секретность, даже кашевар знал, что грядет небывалое наступление. Начались у разведчиков горячие денечки. Группы одна за одной уходили за линию фронта, возвращались и тут же уходили с новым заданием. Только этого всего мало было. В высоких штабах требовали «языка», да и не одного. Ребята шли в «язычники» охотно. И не столько из-за орденов, больше из азарта охотничьего, а пуще того – из-за куража, очень даже свойственного русскому мужику. Успеть дотащить, пока живой, «языка» до своих, да, ежели он еще из офицеров штабных – это ли не кураж! Хотя, правда и то, что с орденом тоже всласть покуражиться можно. Ну, да одно другому не помеха.

С утра до вечера ползал Семен за спиной у фрицев, стараясь не выпускать из виду Мишаню. Все высматривал да высчитывал, куда немец ходит нужду справлять, да как часто, кто по дороге разъезжает и что возит, где офицерский блиндаж находится и как он с траншеей сообщается. Оптику свою старался против солнца не ставить, дабы зайчиком солнечным себя не обнаружить. Слушал поскуливание губной гармошки, вдыхал запах немецкой каши с тушенкой, будь она неладна.

К закату сползлись с Мишаней в овражке, стали прикидывать, как сподручней фрица из окопа выудить. Вариантов было немного. Сошлись на том, что часовой, которого немцы на ночь выставляют блиндаж охранять – самая подходящая фигура. Первый кандидат в «языки», хотя и не был перевязан голубой лентой, своей беспечностью вполне тянул на долгожданный подарок. Он не охранял, он просто бродил вокруг блиндажа, закинув автомат за спину, засунув руки в рукава шинели, тихонько мурлыкал себе под нос что-то про незабвенную Гретхен. По всему было видно, что в мыслях он далеко отсюда. Встань у него на дороге, расставив руки – он сам упадет в жаркие русские объятия. Но рановато он на пост заступил. В блиндаж то и дело кто-нибудь входил-выходил, то тут, то там мелькали чьи-то тени. Рано еще.

После полуночи безалаберного солдатика сменил толстячок. Тот какой-то зашуганый оказался. Все больше жался к блиндажу, дергался на каждый шорох, на открытом пространстве ему явно не по себе было. Такой в любую секунду запаниковать может, по поводу и без повода. Чего доброго и пальбу откроет. В общем, не оправдывал надежд толстячок, не подпускал к себе. А время шло.

Толстячка сменил долговязый. Этого уже упускать нельзя было никак – иначе до света не переправить будет. А вел он себя очень даже грамотно – не суетился, вслушивался время от времени в ночные шорохи, к кустам близко не подходил, опять же затвор автоматный предупредительно передернул – такого голыми руками не возьмешь. Правда, вскоре он надежду подал. Кому же на морозе согреться неохота. Вот он и достал фляжку с заветным шнапсом. Пей, кум разлюбезный, пей, согревайся. Минуток через пятнадцать малость подразвезет телеса твои бренные, тогда тебя на опережении взять можно будет. Эх, хорошо, что бы ты еще курящим оказался. Курящий, после шнапса обязательно цигарку засмолит. Когда прикуривать будет – отвлечется, ослепнет на секунду малую. Тут самое время его к землице и притиснуть.

Долговязый был курящим. Когда щелкнула в темноте крышка портсигара, Сема весь подобрался, на слух прикинув, что до немца не больше пяти метров и что поземка от него к долговязому наветренную сторону держит. Значит, прикуривая, он обязательно будет прикрывать огонек и повернется к Семе спиной.

Так оно и вышло – не покурил фриц свою цигарку. Чиркнул раз-другой зажигалкой да и шмякнулся оземь. Когда очухался – вместо цигарки во рту кляп и два добрых молодца уже пеленают его по рукам и ногам, как дитятю малого. Пока фрицы хватились своего незадачливого караульщика, прошло не меньше часа. Хватились и заполошили, расцветили все небо сигнальными ракетами и такую трескотню подняли, разве что из пушек не палили. Да напрасно все это. Сема с Мишаней уже далеко были. «Язык» за это время пообвыкся с новым званием, шел своим ходом, лопотал что-то про капут, всем своим видом выражал покладистость. А там и заветное болотце замаячило – перейди его по скрытому броду, да по проходу в минных полях прогуляйся – и дома. На краю болотца сделали небольшой привал. Надо было дух перевести, да перекусить, в первый раз за двое суток. «Перекусили» шнапсом, «закусили» цигарками, повеселели. Подобревший Мишанька и фрицу сигаретку в рот сунул, чиркнул перед его лицом зажигалкой, осветил на миг рыжую физиономию с горбатым носом, с прищуренным подбитым глазом. Тут-то и закачались перед глазами Семиными звезды, а потом и вовсе опрокинулись, завертелись вместе с деревьями и болотцем вокруг этой физиономии. «Не смертельный я, иван, не смертельный», – где-то в мозгу у Семы кричал Бауэр. Сунул Сема руку к немцу за голенище, в надежде не найти тесака, да ведь и тесак на месте был. А дальше он уже и не соображал ничего, не видел, вноженный был тесак или оголенный – кромсал по ненавистной физиономии и слева и справа, пытаясь освободиться от кошмарного видения, не замечая, как его самого месили крепкие Мишанины кулаки. Очнулся Семен, когда Мишаня, опрокинув его на спину, уселся ему на грудь, и, в промежутке между хлесткими ударами, сыпал на изуродованное лицо пригоршни снега.

– Ты че наделал, зяма, а? Я тебя спрашиваю, ты че наделал, тварь? Ты не фрица грохнул, нет. Ты наших ребят положил. Ты это понимаешь или нет?

– Бауэр. – Семен показал глазами на скрюченного фрица.

– Ты че мелешь, какой Бауэр?

– Первенец.

Мишаня все понял и как– то нервно хохотнул:

– Ну, ты точно с катушек съехал. Сейчас я тебе покажу, какой это Бауэр.

Не поленился Мишанька, оторвался от Семы, обшмонал остывающего фрица, нашел искромсанный, мокрый от крови кусок картона с несколькими листиками, чиркнул зажигалкой, прочитал что-то, а сказать ничего не сказал и молчал как-то нехорошо, тревожно. Наконец выдал:

– Ну и что? Винтовка вон наша тоже мосинской называется, так я же не говорю, что это я ее придумал. И Мосина того в родне у меня не числится.

Только Семену от этих рассуждений легче не становилось. Прочитал он то, что удалось разглядеть в той книжице. Сквозь густое пятно крови читалась фамилия, и даже одна буква имени: «Bauer P…». Так-то вот.

Мишанька еще что-то бубнил про то, что Бауэров в Германии как Кузнецовых на Рязанщине, а рыжих – у них вообще полстраны, только не верил ему Сема. Понял он, что жить-воевать бок обок с этим самым Бауэром ему долго придется. А может, и до конца дней своих. А как с этим жить и насколько его самого вообще хватит, красноармеец Заварзин не знал. Думать про это не хотелось, да и сил не было. Не было их и у Мишани. Плюнув на все, прижались друг к другу, пытаясь согреться, две души солдатские, забылись в дреме. В дреме той не слышал Сема, как осторожно крался сквозь тишину леса мягкий снег, безнадежно опоздавший на январский карнавал, не видел, как тщился он укрыть ковром белым безумие и бесчеловечье людское, войной именуемое. Но, очнувшись от забытья и разглядев аккуратный белый бугорок на том месте, где лежал недавний «язык», испытал облегчение – вроде как не беспризорным остался Бауэр. Приютила его земля русская.

А было уже совсем светло. Мишаня и тут оказался на высоте. Нашлась у него и сигаретка одна на двоих, и спирту нашего, не трофейного, налилось по наперсточку. Тут, конечно, котелок с кашей не был бы лишним, да, видать, каши солдатской не скоро суждено отведать, если вообще суждено. Подкрепились два друга-товарища, поднялись и, не сговариваясь, пошли прочь от болотца, искать удачу, из рук выпавшую. Понимали оба, что от окопов им теперь нужно подальше держаться, потому и дорожку по свежему снегу тропили, забирая вправо, в сторону от траншеи. Планов никаких не было – решили так, что если где живым запахнет, там немец обязательно греться-кормиться будет, а русский Авось рано или поздно их к этому месту выведет, и на скользкой дорожке оступиться не даст.

Шли долго, обходили стороной неприбранные пашни, прижимались к лесу, досадовали на свежевыпавший снег, с детской наивностью радостно рассказывающий всем кому ни попади, кто и когда по лесу бродил. А случилось так, что зря они снежок хаяли. Часа через два неустанной ходьбы, когда вышли разведчики на заброшенную дорогу, указал он им на проторенный по свежей пороше первопуток. Мишаня, чуявший удачу за версту, аж пританцовывать стал от возбуждения:

– «Ты только глянь, зяма, – указывал он на четкие отпечатки автомобильных протекторов и на следы лошадиных подков, – это только немец может додуматься, чтобы посередь зимы за лошадь вместо саней колеса цеплять. А колес никак не четыре было, а всего два. Как думаешь, что фрицы по этой дороге тащили? У артиллерии колея шире будет. Значит, что-то другое. Эх, голова садовая! Да ведь это же полевая кухня. И время сейчас обеденное. Обедает фриц. От нас до окопов километра два будет – так что, через час-полтора, его назад ждать надо. Чует мое сердце – с той самоходной кастрюли и нам харч перепадет».

В одном Мишанька ошибся – во времени. Не прошло и двадцати минут, как стало слышно, что где-то побрякивает на ухабах явно порожняя посудина. А еще немного погодя, явил себя пред ясны очи ухоженный савраска с той самой походной кухней, с восседающим на широкой саврсаскиной спине супочерпием унтер-офицерского звания. Всего в двух верстах от линии фронта чувствовал он себя в полной безопасности. Даже автомат, и тот болтался на луке седла. В ситуации этой Мишаня превзошел самого себя – дико кривя рот, будто его судорогой сводило, вытянув шею и задрав голову, издал рядовой Мосин протяжный душераздирающий волчий вой, да такой, что кровь в жилах стыла, от ужаса безысходного. Всхрапнул дико коняга, да и ломанулся прочь от этого воя, не разбирая дороги, сметая все на своем пути, сбросив седока, опрокинув походную кухню, оборвав постромки. Унтер-офицер даже не сопротивлялся, лежал, покорно задрав лапки.

– Не зашибся, милок? – Мишанька на радостях разразлюбезничался не в меру, помог немцу подняться, отряхнул с шинельки налипший снег, не забыв, однако, обшарить и шинельку, и китель.

Семен тем временем спешил к застрявшей между сосен опрокинутой посудине, шкрябал половником по днищу, прикидывая, что макароны еще даже не остыли. Нашелся и хлеб, и ложки, немецкого покроя, и котелок – что ни говори, а все– таки обстоятельный народец немцы.

Харчи – харчами, а только надо было поскорей убираться подальше от дороги. Вглубь леса, даже и по проторенному следу, немец сунуться побоится – не у себя дома. Главное, чтобы они своего кашевара не сразу хватились. Но тревогу никто так и не поднял. До болотца добрались еще засветло и, едва дождавшись темноты, пошли по броду, потом по проходу в минах, а еще чуть погодя зазвучала сладчайшая из всех музык: «Стой! Кто идет?».

– «Васька, щас ты у меня узнаешь, кто идет! Ты гранату на вкус давно пробовал?», – Мишанька радостно и не таясь, орал на весь лес, весело и самозабвенно костерил ни в чем неповинного Васю Истомина. Ну, да тот тоже в долгу не остался.

– «Мосин, ты что ли? Ступай, откуда пришел. Мы по вам с Заварзиным уже поминки справили и с довольствия вас сняли. Так что, поворачивай оглобли!» А сам аж захлебывался от радости, что ребята живы-здоровы и не порожняком до дому добрались.

– «А мы, грешным делом, вас и вправду схоронили. Вчера, когда немцы нешутейно палить начали, а ни тебя, ни Семена к утру не было, решили, что головы свои вы там оставили. А нынче по всем приметам видно, что вам еще долго землицу топтать. И унтерок ваш ко времени угадал – комбату штабисты всю плешь проели».

«Язык» и впрямь полезным оказался. Возил он свою кухню по разным точкам, что само по себе уже о многом разведчику рассказать может. Опять же, за провиантом на склад его и снаряжали. Сам он столовался при штабе и у штабных своих считался нужным человеком. Наверное, это во всех армиях мира так водится – с мелким интендантишкой приятельство поддерживать. В общем, после его баек, было что на карту нанести, было и что в оперативной сводке указать.

А на Сему с Мишаней пошло от комбата наверх служебное представление и вскоре к отважной медальке добавилось у обоих по «Красной Звезде». Да только после памятной той прогулки за языком не радовался Семен ничему, не отпускал его Бауэр. То вдруг замаячит в артиллерийском прицеле его долговязая нескладная фигура и, обернувшись, подмигнет ехидно, то вообще во сне явится – будто он сам себя саперной той лопаткой закапывает и Сене выговаривает, мол, что же ты, иван, меня даже земелькой не присыпал, нехорошо это, не по-христиански.

После таких видений тот сам не свой ходил, а потом и вовсе стал готовить себя к подвигу. Но то, что он сам себе пытался объявить подвигом, на самом деле погибелью попахивало.

Мишаня чуял, что с другом что-то неладное происходит, помалкивал до поры до времени, но глаз с Семена не спускал.

Сема до своего «подвига» недолго созревал, а как созрел, так и подгадал под себя случай удобный. Дождался, когда немец на контратаке будет у нас высотку отбивать, да и поднялся из окопа в полный рост, попер на фрица, щедро поливая из автомата слева-направо, орал дико, с жизнью прощался. Только и в этот раз не судьба была Заварзину голову сложить – Мишаня начеку был. Бросил впереди друга своего две шашечки дымовые и за Семеном вслед кинулся. Сбил его с ног, да по сопатке съездил разок, а потом уже под завесой дымной стащил в окоп.

Видать, высотка та немцу до зарезу нужна была. До вечера еще дважды контратаковал, но отстояли солдатики неказистую эту горочку. Вечером ждала Сему нехитрая солдатская терапия. Навалились разведчики на него оравой, содрали штаны вместе с кальсонами, задрали гимнастерку и стали охаживать в два ремня солдатских. Били немилосердно, без всякой жалости – знали, что ремень больно сделает, а покалечить – не покалечит. Скоро искры, из глаз Семиных снопами сыпавшиеся, обратились сплошным пятном красным. Закричал Семен от боли невыносимой: «За что, братцы? Мишаня, нешто ты мне «языка» того простить не можешь?»

– «Не в «языке» дело, зяма, а в тебе, брат, в тебе. Ну, чего ты на рожон прешь? Костлявая тебя не привечает, так ты сам за ней приударить решил? Я эту болезнь пехотную за неделю чую. От нее лучшего средства, чем ременная терапия не существует – это еще отцы наши в первую войну знали. Через ремень мозги либо напрочь съедут, либо на место встанут. Хлебни-ка вот негрустинчику, да до утра оклемывайся».

Потом Сема часто вспоминал эту порку. Вспоминал и удивлялся – неужели это он, гвардейский разведчик Семен Заварзин сам себе смертушку уготавливал, да еще «подвигом» каким-то прикрывался. А дружку своему беззаветному, за порку ту приснопамятную, Сема стал считать себя обязанным по гроб жизни. Ведь отстал-таки от него Бауэр, не приходил больше. Мало-помалу стала отогреваться душа солдатская. Война – войной, но и на фронте нет-нет, да и выпадет минутка затишья, когда оторвет солдат глаза от кутерьмы кровавой, обернется по сторонам и, вдруг, обрадуется свету белому, щебету птичьему и травам зеленым. Вспомнит он, что где-то далеко-далеко на смоленской земле, с именем его встает и с именем его засыпает родная его мати, ощутит всем своим существом, ею в свет препровожденным, как гонит от него костлявую горячая ее молитва.

А еще – Мишаня…. Где еще встретишь такую душу щедрую, на все обиды не ответную, но изъяна лживого никому не прощающую. А если и стырит что, так не из корысти вовсе, а азарта ради, и для того, чтобы у всех смертных шансы уравнять.

С костлявой у Мишаньки отношения были свои, особенные. Не то, чтобы он от ее ухаживаний бегал, нет. Просто, он ей свиданку назначал если уж не на родном погосте, то, на крайний случай, где-нибудь в Берлине. Она вроде бы и согласилась, да передумала и на свой лад все перекроила. И гнездышко для встречи отвела самое наипрекраснейшее.

Весь Мемель прусский полыхал пожаром, взирал на входящих наших бойцов пустыми глазницами оконных проемов полуразрушенных зданий, а этот флигелек выглядывал из садика чистыми окошками с занавесочками, хвастался новой черепицей. Тут бы и насторожиться Мишане, заподозрить подвох коварный, да уж больно этот флигелек на детскую сказку был похож. Поддался Мишанька сказочному очарованию, решил мечту свою детскую пальцем потрогать, побежал по аккуратной гравийной дорожке, взлетел на крылечко расписное и скрылся за дверью. Минуты не прошло, как вылетели стекла в окнах от взрыва нешуточного, и флигелек враз потерял свое очарование.

Нёсся Сема к флигельку, не чуя под собою ног, тешил надежду, что обойдет лихо друга закадычного, а, влетев в оконный проем, застал Мишаню ползающим по полу. Мишаня с пола потроха свои собирал и деловито складывал их в брюшину, как в портфель распахнутый.

– «Зяма… возле шкапчика посмотри…, не осталось ли чего… Мне ливер мой… коновалам нашим… по описи сдавать надо будет… Они недостачу враз предъявят…».

Возле «шкапчика» чисто было – все подобрал Мишаня, вместе со стеклом битым и крошкой кирпичной валом в себя сложил.

Больно было Мишане, очень больно и силы уходили куда-то. От того и слова он из себя с трудом вытаскивал и как кирпичи к ногам Семиным складывал: «Зяма…. Слышишь меня, зяма…? Понял я про твоего первенца…. У того « языка»… на ксиве… в имени видно было одну букву…, а букв всех было не четыре…, пять…. Не Пауль он был…, Петер…. У нас ведь тоже…, если близнецы народятся …, то их обязательно в Петра и Павла окрестят…. Выходит ты на время близнецов разлучил…, а потом опять… вместе свел».

Замолчал Мишаня, дышал хрипло, силы собирал, еще что-то сказать хотел: «Зяма, зяма…, а фраер-то по ихнему… значит… вольный. А я кто?… Фраер что-ли?».

Опять замолчал Мишаня, дышал тяжко, силился сказать что-то, потом вдруг засветился улыбкой мечтательной и снова из себя кирпичи вытаскивать стал: «А у всех берлинских фраерков… лопатники… из чистой крокодиловой кожи…». Сказал, да так и затих с мечтательной улыбкой на лице. Ни дать – ни взять – дите малое, которому маманя пообещала, что ежели уснет, купит ему назавтра лошадку раскрашенную. Будет тебе конек расцвеченный, будет тебе и пряник с изюмом, а кошелек тот крокодиловый я тебе мигом доставлю. Только не умирай, Мишаня, не умирай!!!

Да не послушал Мишаня друга своего. Заерзал, заерзал ногами, будто кандалы с себя стаскивал, к жизни земной его приковавшие, а вместо них натянул на себя пепельное то покрывало.

Завыл Сема воем звериным. Возил кулаком по скулам, размазывая по лицу грязь, вперемешку со слезой обильной, материл последними словами санитаров, сдуру вздумавших Мишаню вперед головой выносить. Потом уже, как в бреду, яростно махал лопатой, готовил купель посмертную для своего друга-сотоварища, в которой обрел он братьев своих. А братьев тех на добрый батальон набиралось. Горстями сыпал Сема на тела братьев землицу чужую, насыпал курган высокий, глушил спирт дозой немереной, опустошая запасы медсанбатовские, пытаясь унять боль в сердце своем – не унималась боль.