Он мог быть кое в чем полезен для нас, но мог стать и опасным, потому что разгадал истинное лицо Тимчука. Тот как-то проговорился о листовках, а Федька загорелся, попросил привлечь к этой работе: «Листовку со слезами целовал». Седой, которого я поставил в известность об этом, допускал возможность провокации и предложил проверить Федьку, ограничив его деятельность распространением листовок, а его связи с подпольем – взаимоотношениями с Тимчуком. Где и кем печатались листовки и как они попадали к Тимчуку, Федор не знал и не интересовался, выполняя задания, как солдат приказы непосредственного начальника.
Именно это нас и успокоило, хотя должно было насторожить: молодой честный парень, допущенный к делам, требующим отваги и мужества, естественно, претендовал бы и на больший риск, и на большее к нему доверие. Но у Федьки была другая цель. Он решил на свой риск и страх проследить связи Тимчука с одесским подпольем и найти головы покрупнее и подороже тимчуковской. Запыленный, серый и юркий, в собственноручно сшитых тапочках из сыромятной кожи, он неслышно и незаметно день за днем терпеливо выслеживал Тимчука, пока не засек его встречу со мной.
Теперь «охотник» пошел по другому следу и легко обнаружил мою квартиру: я в те дни болел и выходил только на встречу с Тимчуком да проводить в первый и единственный раз посетившую нас Веру. И надо же было так случиться, что именно в эти минуты и углядел нас Федька-лимонник. Я даже заметил его на улице, только не придал значения: Федьку можно было встретить в любом конце города. Но часа своего он дождался и выследил Веру вплоть до гостиницы, а узнать, кем она там работает, было для него сущим пустяком. Две головы он продал.
Но почему он не продал третью голову – Тимчука? Да просто потому, что тот мог утопить его на допросах, а сам по себе, как раскрытый подпольем предатель, он был не нужен гестапо. Пешка, фоска, битая карта в игре. И, понимая это, Федька берег Тимчука как кончик ниточки, связывающей его с непокоренным городом. Но теперь уже Тимчук следил за ним и в конце концов поймал его в часовой мастерской, под прикрытием которой орудовала резидентура гестапо. Мы все сопоставили, все взвесили, прежде чем принять решение.
– Еще по одной, – предлагает Тимчук, стуча кружкой.
Он долго молчит, разглядывая свою поросшую рыжим волосом руку, сжимая и разжимая пальцы.
– Ты где работаешь? – спрашиваю я, пытаясь отвлечься от воспоминаний.
– Работаю? – удивляется он вопросу. – Портальный кран бачил? На пирсе. Крановщиком.
– Ну там твоя силушка не нужна.
– Так ч ж не о том. Вспомнилось. На кладбище був?
– Зачем? Я и так все помню.
– Ты же рядом стоял. Другие отвернулись, а ты бачив.
Я действительно стоял рядом и не отвернулся. Нас было пятеро тогда на кладбище у памятника одесской купчихе: Тимчук, я, Галка, Володя Свентицкий и Леся, заменившая Веру. Именно нам и поручил Седой привести приговор в исполнение. Фанерная дощечка с надписью «Провокатор гестапо. Казнен по приговору народных мстителей» была уже заготовлена, веревка тоже. Мы только забыли о табурете или ящике, который следовало выбить из-под ног повешенного. Федор стоял на коленях с кляпом во рту под узловатым Отростком клена. По-моему, он уже умер заживо.
Володька взял веревку и глядел на дерево, не зная, что делать. Галка стояла позеленевшая, как от морской качки. Не двигались и мы с Лесей. Тогда Тимчук сказал: «А ну-ка отвернитесь, хлопчики. Негоже дерево трупом поганить. Я его породил, я же его и кончу…»
Вот тогда я и запомнил эти поросшие рыжим волосом могучие руки.
– Пора, Тим, – говорю я, вставая из-за бочки. – Пошли. Отплытие в шесть. Приходи к причалу.
– Приду. Не серчай, что вспомнилось. Темное тоже не забывается.
– Темное ушло, Тим. Светлое осталось.
Мы подымаемся из подвальчика на залитую солнцем улицу, а в ушах звенят серебряные трубы Довженко:
«Приготовьте самые чистые краски, художники. Мы будем писать отшумевшую юность свою».
Отплытие
Черно-белый красавец «Иван Котляревский» стоит у причала морского вокзала.
Длинные руки лебедок играючи перебрасывают грузы в разверстые пасти трюма. Многоэтажный дворец над ним пока еще пуст – театральный зал перед премьерой, причем иллюзию дополняют контролеры у трапа в белоснежных куртках и фуражках с золотыми «крабами».
Где-то наверху, на пятом или шестом этаже, и наша каюта на открытой палубе, над которой вытянулись одна за другой серыми дельфиньими тушами шлюпки, покрытые натянутым брезентом. Теплоход был копией «Александра Пушкина», на котором я ходил в круиз из Ленинграда в Гавр прошлой осенью, тот же черный остов и белые палубные надстройки, та же радиомачта и косо срезанный конус трубы с полоской сверху – этаким алым галстуком на белом моряцком мундире.
Мы только что отобедали в ресторане на вокзальной веранде и сидим у чемоданов на причале на приятном морском сквознячке. До отплытия еще больше часа. Я молчу.
– Ты что раскис? – спрашивает Галка.
– Жарко. – Мне не хочется объяснять.
– Здесь совсем не жарко. Грустно, что уезжаем, да?
– Грустно, конечно.
– Встречи с прошлым не всегда радуют.
– Галя! – зовет кто-то рядом.
Я оборачиваюсь и вижу, как немолодая, хорошо скроенная блондинка в небесно-голубых брюках и желтой кофточке бросается к Галке.
– Ты провожаешь или едешь?
– Еду, конечно.
– Мы тоже. Шлюпочная палуба. Полулюкс. Сто двадцать четвертая.
У нас тоже шлюпочная палуба и такая же каюта-полулюкс. Но Галка не хвалится.
– Ты с кем? – не унимается блондинка.
– С мужем. Знакомься.
Я встаю.
– Гриднев, – говорю как можно суше: блондинка мне не нравится.
– Сахарова Тамара, – отвечает она и, подумав, добавляет: – Георгиевна… А у тебя интересный муж, Галина, – она оглядывает меня с головы до ног, – и одет…
– Старый пижон, – смеется Галка.
– Из какой сферы? Наука, искусство, спорт, торговля?
– Пожалуй, наука, – говорю я неохотно.
– Доктор или кандидат?
Кто-то спасает меня от допроса. С криком «Миша!» блондинка ныряет в сутолоку у трапа.
– Что это за фея?
– Моя косметичка.
– Зачем тебе косметичка?
– Работа в институте судебных экспертиз еще не избавляет меня от необходимости следить за своей внешностью.
– А это ее муж, наверно?
– Вероятно. Я с ним незнакома.
Мужчина с иссиня-черной бородой с проседью, примерно моего роста и моего возраста, даже не посмотрел в мою сторону.
– Чем он занимается?
– Оценщик в комиссионном магазине на Арбате.
– Интеллектуальная профессия.
– Зато выгодная. Может поставить твой пиджак за полсотни, положить под прилавок и позвонить своему знакомому, падкому на импортные шмотки. А тот еще подкинет ему четвертной.
– В криминалистике это имеет определенное название.
– Имеет.
– Что-то меня не тянет к такому знакомству.
– Для твоей профессии полезны любые знакомства.
Я ставлю чемоданы на освободившуюся скамейку и не собираюсь вставать.
– Пусть все пройдут. Да и Тимчука пока нет.
– А я тут, – возвещает обладатель запорожских усов в украинской расшитой рубашке. В руках у него бутылка пива и два бумажных стаканчика. Третий с мороженым.
– Этот, должно быть, для меня, – смеется Галка и целует Тима в его пушистые усы. – Какой богатырь! Прямо из Гоголя. Был Остап, стал Тарас. Ты что вчера про меня Сашке наговорил?
Я объясняю:
– Это она о нашей прогулке в прошлое. О пиршестве воспоминаний.
– Пиршество воспоминаний, – назидательно говорит Галка, – хорошо в трех случаях: для мемуариста, для юбиляра и в праздник, когда встречаются ветераны войны.
– Для меня вчера и був праздник, – подтверждает Тимчук.
– А для меня праздник сейчас – это отдых, Тим. От московской сутолоки, от воспоминаний и телевизора.
Несколько минут мы оживленно болтаем. О том, о сем – ни о чем. Галка вдруг смотрит на часы и перебивает:
– У нас еще сорок минут. Успею послать телеграмму маме. Пусть не тревожится.
– С теплохода пошлешь.
– Не знаю. Там все по часам расписано. А здесь ходу всего четыре минуты.
Она убегает, оставляя нас одних, и мы вдруг убеждаемся, что говорить больше не о чем. Все переговорено. Но и в молчании обоим тепло и радостно.
Мимо нас к табачному киоску торопливо проходит человек с иссиня-черной бородой и военной выправкой. Что-то неуловимо знакомое вдруг настораживает меня в этом облике.
– На бороду дивишься? – спрашивает Тим.
– Дело не в бороде.
– А кто это?
– Муж одной Галкиной знакомой. Некто Сахаров. А может, и не Сахаров, это она, Сахарова. Что-то цепляет глаз в нем, а что – не знаю.
Мы смотрим ему вслед. Он покупает пачку сигарет, возвращается и, не обращая на нас никакого внимания, закуривает в двух шагах от нашей скамейки. Теперь он отчетливо виден – так сказать, крупным планом.
– Узнал? – спрашивает Тимчук. Когда он встревожен, то говорит, не балуясь украинизмами.
– Боюсь утверждать.
– А я узнал.
– Сходство часто обманывает. Слишком уж давно это было.
– Тогда я разговаривал с ним, как с тобой, – лицом к лицу.
– А шрам на подбородке? Его даже борода не скрывает.
– Шрама не было. Может, потом?
– Когда потом? Забыл?
Тимчук молчит, потом произносит с твердой уверенностью:
– Он.
Я уже ни в чем не уверен. Мало ли какие бывают совпадения.
– Глупости, Тим. Показалось.
– У меня глаз крановщика. Наметанный. Не придется тебе отдыхать, полковник.
– Чудишь. Такие вещи проверять да проверять.
– Вот и проверишь. Кончился твой отпуск, друже полковник.
Я смотрю вслед уже шагающему по трапу бородачу. В чем сходство? Не знаю. Но оно есть. Не подслушал же мои мысли Тимчук – узнал.
– Если понадобится – телеграфь. Прилечу для опознания, – говорит он.
– О чем вы? – подбегает Галка.
– Да ни о чем. Чудит Тимчук.
Мы обнимаемся на прощание. Он настороженно, даже встревоженно серьезен.
– Так если что, телеграфируй. А может, и до Одессы доедешь.
– О чем он? – повторяет Галка.
– Чушь зеленая, – говорю я и, подхватив чемоданы, иду к трапу.
Ялта
Знакомство
Мы с Галкой наплавались в бассейне и теперь сидим в шезлонгах на открытой солнцу кормовой палубе – я под тентом, Галка на солнцепеке; вероятно, рассчитывает вернуться из рейса мулаткой.
Рядом с ней на туристском надувном матрасе Тамара лениво ведет свой женский загадочный разговор. Именно загадочный: мужчинам не дано понимать женщин. Бородатый муж Тамары играет тут же у натянутой на палубе сетки в волейбол не то со студентами, не то с молодыми кандидатами наук. Играет отлично, почти профессионально, вызывая завистливые реплики зрителей: «Посмотри на “бороду”. А подачка? Во дает!» Он подвижен, ловок и вынослив, как тот старый конь, который, как известно, борозды не испортит. Впрочем, слово «старый» к нему не приклеишь, даже «пожилой» не подходит. Куда мне…
Я искоса внимательно наблюдаю за ним, силясь уловить что-то знакомое. Иногда улавливаю, чаще нет. Возникает нечто мучительно-памятное и сразу же исчезает. А он даже не смотрит на меня, не видит и не интересуется – играет беззаботно и с удовольствием. Нет, мы с Тимчуком определенно ошиблись. Тут даже не сходство, а так, что-то вроде как на дрянных фотокарточках, какие наклеивают на сезонные пригородные билеты в железнодорожных кассах.
Воспользовавшись тем, что Тамара снова отправилась в бассейн, я подвигаюсь к Галке.
– У нас два свободных места за столиком в ресторане, – говорю я с наигранным равнодушием. – Пригласи своих знакомых. Пусть пересядут.
– Тебе же не понравилась эта пара.
– Все лучше, чем одним сидеть. Новые люди. Да и веселее.
– Тебя Тамара заинтересовала?
– Скорее ее муж.
У Галки хитро прищурены глаза.
– Любопытно, почему?
– Красивый мужчина.
– Так это я должна интересоваться, а не ты.
– Вот ты и заинтересуйся.
– Зачем?
– Хорошо в волейбол играет.
– Тут что-то не то.
– Может быть. А ты все-таки их пригласи.
Тамара возвращается из бассейна, и Галка, лукаво взглянув на меня, берет, что называется, быка за рога.
– Тамара, у вас интересные соседи за столиком?
Тамара морщится:
– Два желторотых юнца. Вон они играют в волейбол с Мишей.
– Пересаживайтесь к нам. У нас как раз два свободных стула и столик не у прохода.
– Если ваш муж, конечно, не возражает, – вставляю я.
– Муж мне никогда не возражает, а потом с вами же интереснее.
Посмотрим. Первый крючок я забросил.
– Кстати, обед сегодня на час раньше. На подходе к Ялте, – добавляет Тамара. – Уже одеваться пора. А потом на экскурсию в Алупку. Идет?
– Я поеду, – говорит Галка.
Я молчу. Поедет ли он?
К обеду являемся в полном параде. Женщины раскручивают разговор сразу, как магнитофонную ленту. Мужчины сдержанны и церемонны.
– По сто для аппетита перед обедом? – предлагаю я.
– Давайте.
– У вас «Столичные»?
– Нет, «Филипп Моррис».
Закуриваем.
– Оригинальная специальность у вашей жены. Эксперт-криминалист.
– О криминалистике я уже забыла, – роняет Галка: по-видимому, ей не хочется раскрывать перед посторонними секреты профессии. – Сижу на экспертизе старых документов. Недавно определяла подлинность пометок Чайковского на где-то найденных нотах.
Галка невольно подыгрывает мне. Не нужно, чтобы он знал или догадывался о моей работе.
– А вы? – тут уже спрашивает он.
Галкина рука лежит на столе. Я многозначительно сжимаю ей пальцы.
– Я юрист, – говорю. – К сожалению, не Кони и не Плевако. Рядовой член коллегии защитников.
– Уголовный кодекс?
– Нет. Разводы, наследства, дележ имущества.
Галка не проявляет ни малейшего удивления: поняла, что я начал пока еще неизвестную ей игру.
– Ну да, – лениво бросает он. – Невесело у вас получается.
– У вас веселее?
– Пожалуй, нет. Я уже после войны Плехановский кончил. Директора универмага из меня не вышло. Главбуха тоже. Верчусь мало-помалу в комиссионке.
– Золотое дело эта комиссионка, – хвастливо провозглашает Тамара.
– Не преувеличивай, – кривится он. – Работа как работа. Не лучше твоей.
Что-то в его интонации тотчас же останавливает его рубенсовскую красавицу. Теперь она занята только ножом и вилкой. А он? Неудачник или играет в неудачника? Но ведь эти игры – дешевка. При его спортивной ухоженной внешности и умных, очень умных глазах. Я внимательно ищу в них давно знакомое. И нахожу. Неужели мы с Тимчуком не ошиблись?
А он только вежливо слушает или спрашивает, глядит на меня как на чистый лист бумаги, на котором сам же напишет: «Сосед по столику, спутник по рейсу. Не очень интересен. Общих тем нет. Скучно». Это если мы с Тимчуком ошиблись. А если нет? Я изменился, конечно, за тридцать лет. Галка тоже, но узнать нас можно. Особенно ему, если это он. Тогда где же встревоженные искорки в глазах, растерянный жест, невольно сжатые губы, дрогнувшие пальцы, пусть чуть дрогнувшие, но я бы заметил. Глаз наметанный – профессия. А тут – ничего. Съел суп, отставил макароны – не любит. Пьет фруктовый компот. И слова бросает равнодушно.
Разговор поддерживает главным образом Галка:
– Вы почти профессионально играете в волейбол. Любите спорт?
– Больше по телевизору.
– Бросьте. Сразу виден тренинг.
– У нас дома и боксерские перчатки, и груша, – опять-таки не без хвастовства вставляет Тамара.
И опять он кривится. Откровенность жены ему явно не нравится.
– И стреляю неплохо, – цедит он. – В роте был снайпером.
Мне хочется спросить, где он воевал, но понимаю, что он назовет именно те места, где воевал Сахаров. А потом это можно сделать и позже.
Разговор о военном времени не должен быть преднамеренным.
И тут я опять настораживаюсь, видя, как он закуривает. Берет сигарету двумя пальцами, отставив мизинец, чиркает зажигалкой, затягивается и тут же, вынув сигарету изо рта, глядит на тлеющий ее огонек. Тот самый жест, который и насторожил нас с Тимчуком на причале. Жест, который я помню все тридцать лет как неотплаченную пощечину.
Теплоход гудит, подъезжая к ялтинскому причалу. Официантки разносят билеты на экскурсию в Воронцовский дворец в Алупке. Там жил Черчилль в дни Ялтинской конференции, и, честно говоря, меня это мало интересует.
– Я не поеду, – говорит Сахаров.
– Я тоже, – немедленно присоединяюсь я. – Дамы поедут вдвоем, а господа по-мужски посидят чуток в баре. Не возражаете, Михаил Данилович?
Он молча кивает. Взгляд вежлив, но равнодушен. Ни любопытства, ни тревоги.
– Только я не очень разговорчивый собеседник, – лениво бросает он, – извините.
– Я тоже не из болтливых, – поддакиваю я.
А дальше происходит все как по писаному. Мы провожаем жен до автобуса и уже готовы повернуть к трапу, как он предлагает:
– Может, пройдемся по набережной? Выпьем по стакану каберне.
Из полутемного массандровского магазина мы выходим разморенные вином и прогулкой по размягченному солнцем асфальту. Диалог невнимательно-безразличный.
– Не люблю Ялты. Одна набережная и узкие, пыльные улочки, ползущие в гору.
– А санатории?
– Лучшие санатории за Ялтой – в Ливадии и Мисхоре. А здесь один пляж. Кстати, он под нами. Выкупаемся?
– В бассейне чище.
– Бассейн – это коробочка. А я плавать люблю. Не хотите – подождите на берегу. Минут двадцать, не больше.
Он выбрал клочок пляжа почище, проковылял по камням в воде и вдруг, нырнув, быстро уплыл вперед, почти невидный в прибое. Я тотчас же засек воспоминание. В шестнадцать лет я так же поджидал его на пляже в Лузановке, а он – если то был он – мелькал движущейся точкой вдали. Он и в детстве резвился дельфином, не обращая внимания на оградительные буйки.
Опасно поддаваться навязчивой идее и подгонять под нее все, что просится подогнать. Начнем с исходного пункта: Сахаров есть Сахаров. Преуспевающий оценщик комиссионного магазина. Муж влюбленной в него пышнотелой блондинки. Неглуп, практичен. Нравится женщинам, но не кокетничает. Так не ищите знакомого в незнакомом, полковник, не будите давно уснувших воспоминаний. Подозрительность – плохой исследователь человеческих душ.
На теплоход мы возвращаемся и сразу – в бар. Мальчишка в белой курточке переставляет на стойке бутылки с иностранными этикетками.
– Попробуем «Мартини», Михаил Данилович, – предлагаю я тоном знатока-дегустатора.
Сахаров улыбается:
– Это вам не загранрейс. В лучшем случае подадут фирменный или дамский. Правда, бой?
Я настораживаюсь. Реплика режет ухо. Мальчишке тоже.
– Я не бой. Если говорите по-русски, обращайтесь, пожалуйста, как полагается.
Молодец бармен, хотя тебе и не больше семнадцати лет. Срезал-таки оценщика. А может быть, тот сказал это нарочно, с целью подразнить меня: вот тебе, мол, и промах разведчика, лови, мил друг, если сумеешь. Как говорится, «покупка» вполне в духе моего давнего знакомого Павлика Волошина.
Сахаров, игнорируя реплику бармена, не очень заинтересованно спрашивает:
– А что же есть в репертуаре?
– Могу предложить «Черноморский».
Это обыкновенная смесь ликера, водки и коньяка. Гусарский «ерш».
– Как на войне, – смеется Сахаров. – Мы так же мешали трофейный ликер, чтобы отбить сладость.
– Где воевали? – мимоходом спрашиваю я как можно равнодушнее.
– Где только не воевал! И под Вязьмой, и на северо-западе.
Продолжать ему явно не хочется, и я не настаиваю. Отставляю с отвращением «ерш» и потягиваюсь:
– Ну что теперь делать будем? Шляфен или шпацирен геен?
– По-немецки вы говорите как наш старшина из Рязани.
– А вы?
Он пожимает плечами.
– Научился немного в лагере.
– В каком?
– В плену. На Западе.
– По вашей комплекции не видно. Разве шрам только.
– Американцы, захватив лагерь, откармливали нас, как индеек. А шрам – это с детства. Нырнул неудачно, рассек о камень.
Выходит, Сахаров есть Сахаров, энный человек со случайным сходством с кем-то, тебе очень знакомым. Настолько знакомым, что у тебя даже при мысли о нем холодеет сердце. Но пусть оно не холодеет, тем более, как нам тогда сообщили – потом, позже, – нет в живых этого человека. Обычной гранатой-лимонкой разнесло его в куски на бывшей Соборной площади. А бросил гранату даже не наш парень, то есть не из нашей группы: Седой знал его, а мы нет. Я, признаться, очень огорчился, что это была не моя граната.
Ну что ж, полковник Гриднев может теперь бездумно продолжать свой круиз по Черному морю.
Но…
Сахаров, прежде чем свернуть в коридорчик, где находится его полулюкс, снова закуривает. И снова знакомый жест. Два пальца, отставленный мизинец и пристальный задумчивый взгляд на тлеющий огонек сигареты. Такие привычки неискоренимы потому, что их не замечают и о них не помнят. И они индивидуальны, как отпечатки пальцев, двух одинаковых быть не может.
Нет, бездумный круиз не продолжается.
Я и Пауль Гетцке
Сидя в кресле каюты на шлюпочной палубе, я подытоживаю воспоминания и впечатления дня.
Более тридцати лет назад, когда Павлик Волошин уезжал в Берлин к отцу, он уже курил присланные отцом английские сигареты «Голдфлейк». Курил щегольски, держа сигарету большим и указательным пальцами, отставив при этом мизинец, и вынимал ее изо рта, поглядывая на тлеющий огонек. Точно так же он закурил ее и в сорок третьем году, когда появился в Одессе у своей матери на улице Энгельса, вынужденно переименованной в дореволюционную Маразлиевскую. Был он в черном мундире СС, в звании гауптштурмфюрера и в должности начальника отделения гестапо, я не знал точно, какого именно отделения, но интересовался он, как и все в гестапо, главным образом одесским подпольем. Он вежливо и церемонно поцеловал руку Марии Сергеевне, театрально обнял меня как старого школьного друга и закурил. Тогда я и узнал, что зовут его уже не Павлик Волошин, а Пауль Гетцке, по имени мачехи, оставшейся в Мюнхене. Отец его к тому времени уже умер.
Навязанную мне роль старого друга я сыграл без преувеличенной радости, но и без растерянности и смущения. Встретились два бывших школьных приятеля и поговорили по душам о прежней и новой жизни.
– Кавалер Бален-де-Балю. Помнишь, маркиз?
– Конечно, помню.
– Кого из ребят встречаешь?
– Мало кого. Разбрелись люди. Тимчука видел.
– Тимчука и я видел. Он у румын в полиции. Думаю взять его к себе.
– Твое дело. Я с ним не дружу.
– А из девчонок кто где?
– Кто-то эвакуировался, кто-то остался.
– Галку встречаешь?
– Нет. Из дома меня выселили. В твоей светелке живу.
– Мать правильно поступила. Комната мне не нужна. А ты почему из города не удрал?
– В армию меня не взяли – плоскостопие. А эвакуироваться трудно было.
– Ты ж комсомольцем был.
– Как и ты.
Волошин-Гетцке захохотал и потрепал меня по плечу.
– Грехи молодости. Гестапо тоже не обратит внимания на твое комсомольское прошлое. Хочешь, редактором сделаю?
– Поганая газетенка. Уж лучше наборщиком.
– Значит, душой с Советами?
– С Россией. Русский я, Павлик.
– Не Павлик, а Пауль. Я теперь немец по матери. По второй матери, баронессе фон Гетцке. Она усыновила меня и воспитала в духе новой Германии. Какой на мне мундир, видишь?
Я промолчал. Я видел и внешность и нутро гауптштурмфюрера, так радостно продавшего свою родину и народ. Даже сдержанная Мария Сергеевна после его ухода сказала мне с нескрываемой болью:
– Это уже не мой сын, Саша. Чужой. Совсем, совсем чужой…
Я попробовал сыграть:
– Что вы, Мария Сергеевна! Павлик как Павлик. Только зазнался.
– Нет, не зазнался, Саша. Онемечился.
– Грустно, – сказал я.
– Не только. Страшно.
Мне тоже было страшно. По краю пропасти идти не хотелось. Но Седой сделал неожиданный вывод:
– Перебрасывать тебя в катакомбы пока необходимости нет. Даже наоборот. Листовки, конечно, бросишь, а из школьной дружбы с гестаповским чином можно извлечь и пользу. Рискнешь?
Я думал.
– Если боишься, не неволю.
– Не боюсь. Трудно.
– А мне не трудно?
– Так ведь играть надо. А какой из меня актер!
– Сыграть нейтрала не так уж сложно. Немножко испуга, растерянности, сомнений. А вражды нет.
– Да мне каждое слово его ненавистно. В глаза плюнуть хочется.
– А ты гляди с завистью на правах старого друга, которого жизнь прибила.
– Сорвусь.
– Не исключено. А кто из нас не рискует?
И я рискнул. Пауль пришел через несколько дней в воскресенье. Пришел не столько к матери, которой он церемонно целовал руку, сколько ко мне. Влекли, должно быть, школьные воспоминания, возрастные ассоциации, возможность пооткровенничать с человеком, который для гестаповца безопасен. А может, и пощеголять хотелось тем, как изувечили душу русского школьника гитлерюгенд и вспрыскивания речей Розенберга и Геббельса.